Витальтолич выслушал эти соображения и напомнил:
– Ты же сам рассказывал про документы у райисполкома. Ну помнишь, убить Андропова к Седьмому ноября и так далее.
Я попытался понять, не шутит ли он. Про документы Шорик, наверное, все-таки наврал – я, честно говоря, несколько раз тревожно задумывался о его рассказе и так и не понял, есть ли поводы для тревоги.
– Вы же смеялись, – напомнил уже я. – Сказали, что туфта это все.
Витальтолич посмотрел на дверь, потом на меня, будто мучительно соображая, стоит ли говорить. Вздохнул и все-таки сказал:
– Может, и не туфта как бы.
5. Все на улице красно
Я боялся, что опоздаю, и чесал так, что пару раз чуть не грохнулся, срезая углы, – наледь на дорогах и тропинках давно растоптали, а вот за бордюрами поблескивало. Ну и еще разок я сам остановился буквально на две секунды, чтобы сломать свежий ледок на неглубокой луже в канаве у Ленинского проспекта. Ну и чуть не ухнул – лужа оказалась глубже, чем я думал. Отдышался, отряхнулся, огляделся – вроде капли мимо штанов прошли, – глянул на часы и охнул. Если не врут опять и если на остановке толпень, хана.
Раз в жизни повезло. Толпени не было, «трешка» пришла почти сразу, была полупустой и оставалась полупустой всю дорогу. А я почти от начальной, считай, ехал – ну, не от Усманова, а от сорок пятого, это следующая остановка, до конечной, Студенческой. То есть свободных сидячих мест не было, конечно, зато в проходах хоть поперек танцуй. Основной народ, видимо, вывозили от проходных по Первой дороге, которая отделяла заводы от города. Батек, во всяком случае, умчался на работу даже раньше, чем в будний день, к половине восьмого, а мамка – как обычно. Выходной, называется. Я, видимо, из-за этого и задержался – праздник же, имею право чуток расслабиться, хоть мамка и пугала всячески, бегая между кухней и прихожей. Потом, она сама велела одеться потеплее – вот я и искал шерстяную югославскую кофту, ни в чем другом теплом в куртку уже не влазил, а мутоновый полушубок надевать в ноябре как-то странно.
Сбор был назначен на половину десятого, и не у школы или там райисполкома, а на проспекте Градостроителей. Это даже не другая часть города, а, считай, другой город – Старый. Мы все жили в Новом, он еще назывался Автозаводский район и представлял собой толстую часть поваленной набок восьмерки – ну или там знака бесконечности. Старый город, он же ГЭС, выросший из поселка строителей Нижнекамской электростанции, был тощей частью той же почти бесконечной восьмерки. Между ними лежали пустыри, незаселенные новостройки и еще два поселка, ЗЯБ и ЗСК – при заводах ячеистого бетона и силикатного кирпича. Большинство народу – ну, не знаю, тысяч четыреста из полумиллиона, наверное, если не больше, – жило в Новом городе, здесь были школы, садики, магазины, поликлиники, большинство больниц, ну и вообще все, что надо. И КамАЗ построен вдоль Нового города – то есть, конечно, наоборот, город вдоль КамАЗа. Мы гэсовских, считай, не знали, они нас тоже. И я на ГЭСе был всего пару раз – когда зрение в Центре коррекции зрения и слуха проверял и когда «Вождей Атлантиды» пересмотреть хотел, а их только в ДК «Энергетик» крутили.
Но горком, горисполком и даже дирекция КамАЗа находились на ГЭСе, и все городские торжества и мероприятия тоже проходили там. Это было немножко обидно, но хотя бы не слишком часто.
Ефимовна обещала опоздавшим и неявившимся неуд по поведению за четверть. Преувеличивала, наверное, но проверять хотелось даже меньше, чем тащиться на ГЭС утром выходного дня.
Автобус ревел и летел, пропуская остановки по требованию. Я успокоился и даже малость вздремнул – как конь, стоя и прислонившись к поручню. Чуть не сыграл носом в дверь, когда автобус вздумал резко тормознуть. Зато проснулся и приободрился. И не опоздал.
Да и опоздал бы, ничего страшного не случилось. У нас вечно так: орут, торопят, угрожают карами за опоздание, ты из сапог вылетаешь, чтобы успеть, а на место прибежишь – надо ждать еще час. И ладно если удобно ждать – а то ведь трястись в дубак на ветру вдоль наскоро прочищенной дороги.
Я думал, построение будет под самым памятником. Но толпа набралась немереная, а мы шли не первой шеренгой. Так что встали метрах в ста от постамента, полностью заняв тротуар вдоль скучного дома и обочину все равно перекрытой дороги под здоровенным щитом с надписью «Нет нейтронной бомбе!» и рисунком самой бомбы, которую небрежно отпихивал крылом белый голубь. Рядом с голубем бомба выглядела не слишком пугающе. Рядом с памятником тем более.
Вблизи памятник, который я раньше видел из окна автобуса да на открытках серии «Автоград», оказался куда страшнее. Он был похож на пятиэтажку, которую целиком отлили из серого бетона, потом грубо обтесали так, чтобы из переднего торца торчала страшная скуластая морда с глазами-щелками, чуть ниже – выпяченные титьки формой как у стандартных камазовских фар – например, модели 5511, – вместо балконов по бокам пятиэтажки прилепили еще несколько скуластых морд – и водрузили это дело на огромный постамент. Назывался памятник «Родина-мать» – в честь морды с буферами, а морды по бокам изображали солдат.
Говорили, что скульптор после того, как создал эту красоту, сошел с ума – хотя я подозревал, что не после, а сильно до. Еще говорили, что скульптора расстреляли, а памятник хотели взорвать, но побоялись, что осколки разлетятся и попадут в горком. В этом я тем более сомневался – в Новом городе было несколько скульптур, явно сработанных тем же мастером бетонного бреда. Например, пересыхавший иногда фонтан в первом комплексе изображал натуральный застывший взрыв на макаронной фабрике, такое сплетение гигантских водорослей, каждая метрового диаметра, бетонная и облепленная веселенькими плиточками типа кафельных. Скульптуры, по слухам, дико нравились иностранцам – настоящее современное искусство, все дела. Вот и забирали бы себе, а не заставляли нас этим любоваться и тем более мерзнуть, любуясь. В Волгограде вон крутая Родина-мать, ну и на Малой Земле нормальный памятник, хоть и в честь Брежнева, и только в Брежневе сплошное современное искусство, от которого дети плачут, а взрослые матюгаются.
Сейчас, конечно, никто не плакал и не матюгался. Люди громко разговаривали и смеялись, ежились, перехватывая древки транспарантов и охапки проволочных гвоздик, терли уши, пытались греть руки в карманах, нечаянно толкали друг друга, радостно извинялись и затевали громкие короткие беседы. Шеренги распадались на подвижные микротолпы и островки, ветерок заставлял их дрейфовать, накидывая на разговоры обрывки праздничной музыки, спутанной до полной неразборчивости. Тетки все равно узнавали и пытались подпевать. Веселуха.
Наши тоже распались на несколько групп. Я незаметно влез в ту, над которой торчали светлые пипки вязаных шлемаков, но Ефимовна засекла массовое движение, возникшее из-за многочисленных рукопожатий:
– О, Вафин, наконец-то. Так, восьмой «вэ», перестали ходить, пересчитаемся! Пять, двенадцать, восемнадцать… Тридцать шесть, так? Почти все в сборе, кроме… Понятно, Шора. Ребята, Шор кого-нибудь предупреждал, что задержится или будет отсутствовать?
Чернова с Дементьевой защебетали что-то бессмысленно успокаивающее, а Лехан предположил:
– Шорик ща в теляге придет.
Вокруг заржали.
Ефимовна, вот острое ухо все-таки, повернулась и спросила подозрительно:
– Овчинников, кто в теляге придет?
Она накануне свирепо пообещала всем, кто явится в любом варианте рабочей одежды, разбор на педсовете и выговор по пионерской или комсомольской линии с занесением в учетную карточку. В итоге все, конечно, пришли не в телягах, поэтому малость мерзли – хотя ни педсовета, ни комитета комсомола и всяких там ужасных характеристик в личном деле давно никто не боялся. Угроза пионерской линией была отдельной ржакой. Пионер в классе остался один, вернее, пионерка, Снежанка Загуменнова, тихая, но упертая отличница. Четырнадцать ей исполнялось в конце ноября. Представить Загуменнову в теляге или в любом варианте рабочей одежды могла, конечно, только Ефимовна.
Фаниса и еще человек пять в комсомол пока не приняли, но галстуки они перестали носить еще в октябре. Пионерские, конечно, – обычные-то у нас только Натальин носил, ну и Шорик, конечно.
А вот и он. Без галстука и не в теляге.
– Телягу под курткой прячет, – громко предположил Лехан.
Народ рухнул, Ефимовна прожгла Лехана взглядом, но предпочла в экспресс-режиме распечь Шорика за опоздание. Тот внимательно выслушал, невозмутимо кивнул и спросил:
– Разрешите встать в строй?
– Ох, Шор, – вздохнула классная, махнула ладошкой, скомандовала никому не отходить, не теряться и слушать команды и умчалась к маячившей впереди директрисе – с докладом и за инструкцией, видимо. Удивительно, как с нас доклад о готовности или, как ее, рапортичку не стрясла.
Шорик молча пожал всем руки, покивал общему ржанию, но ничего не спросил, – наверное, поэтому все быстро успокоились. Тут еще с неба манная крупа посыпалась, реденькая и гаденькая. Лехан взвыл:
– Блин, ну скоро уже?
– Скоро-скоро, – успокоил его Олеган Васин и снова повернулся к Сереге Васильеву. – Читай дальше.
Серега осторожно вытащил из кармана куртки список, который упрятал, едва Ефимовна рассвистелась, и продолжил:
– Трубный зов. Конза… Конзабуро Оэ. Уличная канализация. ДДТ.
– А, эту слышал, – сказал Олеган. – Это, короче, лучшая группа тяжелого рока из Уфы.
– На русском поет? – заинтересовался Саня.
– Не на башкирском же. Хотя, слышь, у них песенка есть про башкирский мед – «бедняга, морщась, еле пьет грузинский чай, армянский мед», – протянул Олеган и хмыкнул. – А вообще странно, у них, по ходу, антивоенные песни: «Самим нам надо сохранить планету для людей. Инопланетянин, уа-ха-ха».
– Что-то не похоже на тяжелый рок, – сказал Саня. – Уа-ха-ха. Дальше читай.
– Группа имени Павлика Морозова. Отряд имени Валерия Чкалова. Девятая танковая атака. – Тут Серега сам заржал, а я спросил: