— Вы правы, — откликнулся Мишель. — Машины погубили личную отвагу, а солдаты стали просто механизмами.
Так, размышляя вслух о войнах прежних времен, наши герои прогуливались среди чудес торговых доков. Вокруг вырос целый городок сплошных таверн, где сошедшие на берег матросы проматывали все до нитки. Отовсюду доносились их сиплые голоса и соленая матросская брань. Эти бесшабашные молодцы чувствовали себя как дома в новом торговом порту, раскинувшемся прямо посреди долины Гренель, и считали, что вправе вести себя так, как им заблагорассудится. Впрочем, они держались особняком, не смешивались с жителями окрестных предместий. Как будто это Гавр, отделенный от Парижа всего лишь Сеной…
Доки соединялись между собой разводными мостами, в определенный час приводимыми в движение механизмами, работающими на сжатом воздухе Общества катакомб. Судов было так много, что воды почти не было видно. Большинство из них приводилось в движение моторами, работавшими на углекислом газе. Любой трехмачтовый корабль, бриг, шхуна, люгер или даже рыбачья лодка были снабжены винтом. Время парусов прошло, ветер вышел из моды, в нем больше не нуждались, и старый гордец Эол[150] стыдливо прятался в своем мешке.
Вполне понятно, что прорытие Суэцкого и Панамского каналов способствовало расцвету дальней навигации. Морские перевозки, освободившиеся от пут всяческих монополий и ярма чиновничьей волокиты, получили небывалый размах. Множились суда разных типов и моделей. Развевающиеся по ветру разноцветные флаги заморских кораблей являли собой великолепное зрелище. Обширные причалы, огромные склады, ломившиеся от товаров, выгружаемых с помощью замысловатых механизмов: одни машины вязали и взвешивали тюки, другие маркировали их и переправляли на судно, которое локомотив уже притащил сюда на буксире. Повсюду вздымались огромные горы из кип шерсти и хлопка, ящиков чая, мешков кофе и сахара. От обилия товаров, прибывших с пяти континентов, в воздухе был разлит какой-то особенный запах, который можно назвать сладостным духом торговли. Красочные объявления оповещали об отплытии кораблей в любые точки света. Здесь, в Гренеле, самом оживленном порту мира, смешались все языки.
С высот Аркёя или Мёдона открывалась поистине великолепная панорама порта. Куда ни бросишь взгляд — всюду лес мачт, расцвеченных в праздники реющими флагами; у входа в порт — высокая башня приливной сигнализации, а в глубине его — устремившийся на пятьсот футов ввысь электрический маяк, в общем-то совершенно бесполезный. Огни этого высочайшего в мире сооружения виднелись с расстояния сорока лье — их можно было заметить даже с башен Руанского собора.
На всю эту величественную картину стоило поглядеть.
— Действительно красиво, — заметил дядюшка Югнэн.
— Прекрасное зрелище, — отозвался Ришло.
— Пусть у нас нет ни моря, ни бриза, — вставил месье Югнэн, — но зато мы можем прийти сюда и полюбоваться кораблями, спущенными на воду и гонимыми ветрами!
На набережной самого большого дока, где толпа особенно напирала, требовалось немало усилий, чтобы пробраться сквозь нее. В этом доке с трудом разместился только что прибывший гигант — «Левиафан IV». Огромное судно «Грейт-Истерн», построенное в прошлом веке,[151] не сгодилось бы ему и в шлюпки. «Левиафан» прибыл из Нью-Йорка, и американцы вполне могли бы гордиться своей победой над англичанами. У корабля было тридцать мачт и пятнадцать труб, мощность его машины была равна тридцати тысячам лошадиных сил, из которых двадцать тысяч приводили в движение колеса, а десять тысяч — обеспечивали работу винта. Проложенные вдоль палубы рельсы позволяли быстро передвигаться с одного конца корабля на другой. Между мачтами изумленному взору открывались великолепные скверы с большими деревьями, тень от которых падала на зеленые куртины, газоны и цветочные клумбы. Щеголи могли скакать верхом по извилистым аллеям. Этот плавучий парк вырос на десяти футах плодородной почвы, уложенной на верхней палубе. Корабль вмещал в себя целый мир; он побивал самые невероятные рекорды: путь от Нью-Йорка до Саутгемптона он преодолевал за три дня. Шириной он был двести футов, о длине можно было судить по следующему факту: когда «Левиафан IV» пришвартовывался носом к причалу, пассажирам с кормы приходилось пройти четверть лье, чтобы достигнуть твердой земли.
— Скоро, — рассуждал дядюшка Югнэн, прогуливаясь в тени дубов, рябин и акаций на верхней палубе, — и вправду сумеют соорудить фантастический корабль из голландских преданий, так что, когда его бушприт уткнется в остров Маврикий, корма еще пребудет на рейде в Бресте.
Ну а Мишель и Люси? Восхищались ли они, подобно всей этой оторопелой толпе, невиданной громадой «Левиафана»? Трудно сказать. Они мирно прогуливались, неторопливо беседовали или просто молчали, не в силах оторвать друг от друга проникновенных взоров. Молодые люди вернулись в жилище дядюшки Югнэна, так и не заметив всех чудес порта Гренель!
Глава XIIМНЕНИЕ КЭНСОННАСА О ЖЕНЩИНАХ
Следующую ночь юный Дюфренуа провел в сладостной бессоннице. К чему спать? Лучше уж грезить наяву. И до самого рассвета Мишель пребывал во власти поэтических мечтаний, уносивших его в заоблачные выси.
На следующее утро он спустился в контору и тут же взобрался на привычную верхотуру.
Кэнсоннас ждал его. Мишель пожал или, вернее, крепко сжал руку друга. Он был, однако, немногословен и сразу с рвением принялся за диктовку.
Кэнсоннас удивленно взглянул на него, но тот сразу отвел глаза.
«Что-то тут не так, — подумал пианист. — Он выглядит как-то непривычно! Словно только что вернулся из жарких стран!»
Так прошел целый день. Мишель диктовал. Кэнсоннас писал, и оба исподтишка поглядывали друг на друга. Прошел второй день — тоже без изменений. Друзья по-прежнему молчали.
«Похоже, тут кроется любовь, — подумал пианист. — Пусть побудет наедине со своим чувством, потом и сам все мне расскажет».
На третий день Мишель внезапно остановил Кэнсоннаса, когда тот старательно выводил великолепную заглавную букву.
— Друг мой! Что думаешь ты о женщинах? — краснея, проговорил он.
«Так я и знал», — промелькнуло в голове Кэнсоннаса, но он промолчал.
Тогда, еще более смутившись, молодой человек повторил свой вопрос.
— Сын мой, — торжественно начал Кэнсоннас, прерывая работу. — Мнение мужчин о женщинах весьма переменчиво. Утром я думаю о них иначе, нежели вечером. Весной у меня совсем иные представления о них, нежели осенью. Все — даже погода, хорошая или плохая, способна изменить ход моих мыслей, не говоря уже о процессе пищеварения, имеющего бесспорное влияние на мои к ним чувства.
— Это не ответ, — проговорил молодой Дюфренуа.
— Тогда, сын мой, позволь мне ответить вопросом на вопрос. Веришь ли ты, что на нашей земле еще не перевелись женщины?
— Еще как верю! — воскликнул юноша.
— А тебе случалось их встречать?
— Ну да, каждый день.
— Давай уточним, — проговорил пианист. — Я не имею в виду те существа женского пола, которые пригодны только для продолжения рода человеческого. Со временем их заменят машинами на сжатом воздухе.
— Ты шутишь…
— Друг мой, об этом говорят весьма серьезно, но проект, конечно, вызывает немало возражений.
— Послушай, Кэнсоннас, — прервал его юноша, — давай говорить серьезно!
— Ну уж нет, давай лучше повеселимся! Ладно, возвращаюсь к моим умозаключениям: настоящих женщин больше нет, эта раса исчезла, подобно мопсам или мегатериям.[152]
— Прошу тебя, — вновь прервал его юноша.
— Дай мне договорить, сын мой. Полагаю, что когда-то, в очень отдаленную эпоху, женщины все же существовали. Древние авторы вполне определенно подтверждают сей факт. Более того, они свидетельствуют о самом совершенном их виде — парижанке. Судя по старым текстам и гравюрам прежних времен, это было очаровательное создание, не имевшее себе равных в мире. Она соединяла в себе совершеннейшие пороки и порочнейшие совершенства, то есть была женщиной в самом полном смысле этого слова. Но постепенно происходило вырождение этой расы, и сей прискорбный декаданс засвидетельствован в трудах физиологов. Приходилось ли тебе когда-нибудь видеть, как из гусеницы выпархивает бабочка?
— Да, — ответил Мишель.
— Так вот здесь все наоборот: бабочка превратилась в гусеницу, — продолжал пианист. — Парижанка с ее очаровательным обликом, с восхитительной улыбкой и нежным загадочным взглядом, с упругой, в меру плотной фигуркой и волнующей походкой, уступила место иному типу женщины: длиннющей, худющей, сухопарой, изможденной, иссохшей, тощей, с пуританской и в то же время преднамеренной развязностью. Ее суставы словно на шарнирах, она неуклюжа, плоска как доска, взгляд ее свиреп, нос, одеревенелый и острый, нависает над тонкими поджатыми губами. Шаг ее удлинился. Гений геометрии, прежде одарявший женщин приятнейшими округлостями, заставил их полностью подчиниться строгости острых углов и прямых линий. Француженка стала похожа на американку: она всерьез рассуждает о важных делах, жизнь воспринимает прямолинейно, оседлала конька показной нравственности, одевается скверно, без малейшего вкуса и носит корсеты из гальванизированной стали, не поддающейся ни малейшему воздействию. Сын мой, Франция утратила свое истинное превосходство! В галантный век Людовика Пятнадцатого женщины феминизировали мужчин, а теперь сами превратились в нечто мужеподобное и уже не достойны ни взгляда художника, ни внимания возлюбленного!
— Ты преувеличиваешь, — возразил Мишель.
— Вот ты улыбаешься, — вновь начал Кэнсоннас, — и воображаешь, что у тебя на все готов ответ и что ты всегда отыщешь свое маленькое исключение из общего правила! Так знай, что в любом случае ты только липший раз подтвердишь мои выводы. И я настаиваю на сказанном! Иду даже дальше! Ни одна женщина, к какому бы классу она ни принадлежала, не избежала вырождения! Гризетки исчезли, куртизанки поблекли, превратившись в заурядных содержа