— Не с приворотною ли травкой, — догадалась она.
Молча Аверьян тогда вскочил, схватил кухонный нож, резнул два раза и с куском, не надевая шапки, выбежал.
— Вот кьятр, — удивился дед.
Авдотья посмеялась и, пожав плечами, убрала бумагу и веревочку.
Бумага эта оказалась объявлением — из тех, что перед Рождеством расклеили на всех углах поселка: холодно в окопах — жертвуйте солдатам теплое белье. Пожертвования принимают доктор медицины Марьин и потомственный почетный гражданин Суконкин.
Аверьян примчался торжествующий и, в высшей степени довольный, сообщил, что добежал до главного, покликал сучку Джека, и она не стала этой булки есть.
Тогда решили сжечь ее, чтобы ее не наглотались дети или куры, а к ликерчику присели и, отправив детей спать, распили его.
Он был запечатан, и в него подсыпать ничего нельзя было, но бабушка сообразила, что бутылочка могла быть наговорена, и, чтобы обезвредить ее, обкурила ее, положив из печки уголек в кадильницу. Аверьян форсил и задавался, говорил, что Ольга выдра и свои припасы понапрасну израсходовала.
Дед блаженствовал, потягивая, бабка хлопала глазами и закашливалась, а Авдотья, словно опьянела больше всех, без толку похохатывала и хватала Аверьяна за руки.
Когда же, перейдя из кухни в зал, они уселись по своим местам и начали укладываться, то она спросила, что бы он ответил, если бы не Ольга, а она любила его.
— Глупости какие, — сказал он. — Во-первых, ты мне родственная тетка, во-вторых — лет на десяток старше меня, и поэтому я не могу воспринимать подобных чувств.
«Ах, супруг мой, — вскоре после этого отправила Авдотья письмецо, — вы мне глаза кололи кавалерами. Но где они? Нет низкого такого. Я одна. Нет никого, к кому бы можно было прислонить мне голову».
«Жить трудно. Стирки стало меньше из-за этих беженцев — всё бабы ихние перебивают».
«За детьми смотреть не успеваю. Они водятся бог знает с кем и пальцами изображают глупости».
«Хотя бы вы на время отпросились сюда. Некоторые ведь приезжают на побывку».
На письмо это она не дождалась ответа. С почты ничего ей больше не было. Софроновна два раза появлялась в их конце, но заходила во двор к главному.
Снег стаял. Куры сели выводить цыплят. Стреножив мерина, дед стал пускать его на дерн. Поле начали пахать.
У сучки Джека родились щенята, черные с коричневым, и дети бегали смотреть, как теща главного их топит.
Тарантас опять стоял у дома — на цепи, с замком, как лодка, а за то, что земледелец принял его на зиму к себе в сарай, дед земледельцу отрабатывал.
В конце поста говели. Бабушка, идя к причастью, нарядилась в поясок с молитовкой. После причастья ели студень и весь день старались не грешить.
Под Пасху были у заутрени. Полюбовались огоньками плошек. Посмотрели на ракеты и послушали хлопушки перед церковью.
Какому-то мальчишке прострелило из хлопушки ногу. Он орал, пока его не утащили, и, столпясь вокруг, все слушали.
Уже позеленели ивы над канавами, и мошки появились. С каждым днем все позже опускалось солнце и садилось все правей, все ближе к трубе сахарного.
Дети, подмигнув друг другу, стали удирать во двор и, прошмыгнув под окнами, шататься по поселку.
Иногда они отыскивали Аверьяна у чьего-нибудь забора. Он играл «На сопках» на чужой гармошке, а его друзья отплясывали посреди дороги с девками.
Тогда, взобравшись к Аверьяну на скамейку, дети оставались с ним и вместе возвращались в темноте.
Они цеплялись за него, старались не отстать и тоненькими голосками разговаривали с ним о его картинках для мужчин.
— Ой, — затыкая уши и оглядываясь, восклицал он и учил их говорить прилично, например — «пистон поставить».
«Дети наши шляются, — отправила Авдотья письмецо на фронт, — и у меня нет сил что-нибудь сделать с ними».
«Я возьмусь лупить их, а они меня комплиментируют подобными словами».
«Тарантас у нас украли — кол тот вытащили из земли, к которому он был прикован».
«Тарантас этот отец купил недавно, когда ехал к нам. Теперь и денежки пропали и доходы меньше сделались».
«Должно быть, мне придется, дорогой супруг мой, отослать двоих детей на время к вашему отцу и к вашей тетеньке — которая просвирня».
Снова она стала поджидать Софроновну и выбежала ей навстречу, когда она ощупью, читая на ходу, вошла во двор с открыточкой:
«Я девка, — сообщала о себе просвирня, — и не очень смыслю в детищах. Но ладно, все равно, везите, я управлюсь как-нибудь».
С недельку еще медлили и наконец решились. Дед впряг в дроги мерина, набил травой мешок и положил его на дроги.
Все присели в кухне, встали и, подавленные, вышли. Дед уселся с девочкой. Перекрестились и, когда телега завернула за угол и стука ее колес не слышно больше стало, молча возвратились в дом.
А к дому приближалась уже и опять несла письмо Софроновна.
— Вам пишуть, не гуляють, — снисходительно сказала она.
Это свекор извещал Авдотью, что он скоро соберется в отпуск и тогда приедет и возьмет ребенка.
Письмецо это все очень похвалили, дед Матвей сказал, что почерк замечательный, Авдотья оживилась и еще раз рассказала, что отец ее мужа — письмоводитель, потому что у него простуженные ноги и другой работы из-за этого он никакой не может выполнять.
И, как и каждый раз, и дед и бабка с интересом это выслушали, покачали головой и, щелкнув по два раза языком, одобрили.
Он прибыл, и ему гостеприимно предоставили весь зал. Он спал там на кровати, а Авдотья ночевала в кухне на печи. Мальчишек же и Аверьяна выпроводили в сарайчик.
Дед Гребенщиков был жилистый, носил бородку клином и поверх рубахи надевал коричневый пиджак. Штаны на нем были сатиновые, черные, и по причине ревматизма он ходил не в сапогах, а в валеных калошах.
Он приехал вечером, а утром, обстоятельно поговорив со всеми, пожелал пройтись.
— Ну, Шурка, — подмигнув, сказал он, — ты меня веди, а завтра я тебя буду везти.
Тут он, довольный, посмотрел на всех, и все похохотали.
Тогда Шурка подошел к нему и подал ему руку. Он был низенький и важный, с красными щеками. Он надел картузик, и они отправились.
Неторопливо они шли, смотрели на ходу направо и налево и беседовали, а увидя лавку, заходили внутрь и приценивались.
Около вокзала дед купил себе и Шурке по стакану кваса и по прянику, а Шурка рассказал ему, как Ванька здесь хвалился под Преображенье, что продаст их дом и выгонит их.
— Ишь ты, — понегодовал на Ваньку дед, и скоро перед ними оказалась площадь, и на ней бараки и вагоны без колес.
Дед очень был доволен, когда Шурка сообщил ему, что это — помещения для беженцев.
Он быстро огляделся, высмотрел скамейку, поспешил к ней и расположился.
Вынув из кармана пиджака пенсне, он живо насадил его на середину носа и признался, что еще не видел, что это за люди — беженцы.
Тут Шурка удивился, и они, притихнув, стали смотреть молча на мужчин и женщин, выходивших из бараков и опять входивших, а потом к ним села, чтобы лучше разглядеть их, молодая мать с ребенком и они потолковали с ней.
Застенчивая, оправляя кофту и вздыхая, она им рассказывала, как в тот город, где она жила, прислали первых раненых и понесли от станции до лазарета, забинтованных, а люди подбегали к ним и клали на носилки деньги и расстраивались, а потом привыкли, проходили мимо и не взглядывали даже.
А когда солдаты стали отступать и угонять с собой скотину, чтобы не досталась немцам, было слышно, как за городом кричат коровы, потому что их не кормят и не поят, и тогда опять очень расстраивались люди.
— Всякого, должно быть, движимого можно было по дешевке накупить там, — сказал дед. Он поднялся и снял пенсне: — Ну, что же? Мы не будем более задерживать вас.
И они простились с ней и завернули на базар и там договорились с мужиком, который собирался завтра ехать по своим делам в Богатое, узнали цены и отправились домой, довольные друг другом и держа друг друга за руку.
На следующий день подъехал их извозчик, все присели в кухне, вышли и столпились возле отъезжающих и стали пожимать им руки.
— Шурочка, — расчувствовалась бабка и, закрыв лицо передником, завсхлипывала, — может быть, я не дождусь тебя, — а дед Матвей тихонько рассказал Гребенщикову, как один раз поругался с ней и крикнул ей, чтобы она издохла, а она ему — чтоб он; они поспорили, кто будет первым, и решили тянуть жребий, и вот жребий выпал ей.
— Большой бы ты был, Шурка, я велела бы, чтобы писал мне, — всхлипнула и мать, и Шурка ей ответил:
— Я неграмотный.
Приятно было ехать то между полями, то между лесочками, греметь по мосткам, смотреть на стайки птичек, то взлетающие, то спускающиеся, то выпрямляющиеся, то загибающиеся углом на пестрые стада, деревни с колокольнями и мельницами и купальщиков, бросающихся с бережков в ручьи.
В Богатом ночевали у Маланьи Яковлевны на заезжем, пили чай, и кипяток им приносили в большом чайнике с цветами. Шурке дед давал есть пряники и пояснял при этом, что теперь он не у матери, где видят только корки.
Утром они вместе умывались у крыльца и лили из ведра друг другу на руки, потом молились на Маланьины иконы, снова пили чай, ходили на базар, приценивались, сговорились с мужиком до Земляного и по случаю купили «Утешение болящим», сочиненное епископом Петром и отпечатанное в городе Казани.
Дорога пошла дальше степью. Ехать скучно было. Дед достал из сумки «Утешение» и стал читать его.
Болезнь, напечатано в нем было, может привести нас к смерти или кончиться выздоровлением.
Смерть может быть тяжелая и легкая.
Тяжелою обычно умирают грешные, а легкой — праведные.
Но бывает иногда, что праведные умирают трудной смертью, грешные же — мирною и безболезненною, и сие пусть не смущает нас.
Нет праведника, у которого бы не было ни одного греха, и чрез мучительную смерть Бог подает ему возможность искупить сей малый грех еще в сей жизни и избегнуть воздаяния за оный в жизни будущей.