подайте милостыньку, христа ради,
что милость ваша —
кормилица наша,
глухой больной старушке.
У ворот с четырьмя повалившимися в разные стороны зелеными жестяными вазами Кукин положил руку на сердце: здесь живет и томится в компрессах Лиз. У нее нарывы на спине — в газете было напечатано ее письмо, озаглавленное «Наши бани».
В библиотеке висели плакаты: «Туберкулез! Болезнь трудящихся!» — «Долой домашние! Очаги!»
— Что-нибудь революционное, — попросил Кукин. Девица с желтыми кудряшками заскакала по лесенкам.
— Сейчас нет. Возьмите из другого. «Мерседес де-Кастилья», сочинения Писемского…
Ах, черт возьми? а он уже видел себя с теми книжками — встречается Фишкина: — Что это у вас? Да? — значит, вы сочувствуете!
Мать сидела на диване с гостьей — Золотухиной, поджарой, в гипюровом воротнике, заколотом серебряной розой.
— Не слышно, скоро переменится режим? — томно спросила Золотухина, протягивая руку.
— Перемены не предвидится, — строго ответил Кукин. — И знаете, многие были против, а теперь, наоборот, сочувствуют.
Покончив с учтивостями, старухи продолжали свой разговор.
— Где хороша весна, — вздохнула Золотухина, — так это в Петербурге: снег еще не стаял, а на тротуарах уже продают цветы. Я одевалась у де-Ноткиной. «Моды де-Ноткиной»…
Ну, а вы, молодой человек: вспоминаете столицу? Студенческие годы? Самое ведь это хорошее время, веселое…
Она зажмурилась и покрутила головой.
— Еще бы, — сказал Кукин. — Культурная жизнь… — И ему приятно взгрустнулось, он замечтался над супом: — Играет музыкальный шкаф, студенты задумались и заедают пиво моченым горохом с солью…
О, Петербург!
— Идемте, идемте, — звала Золотухина. — Долой Румынию.
Кукина отнекивалась, показывала свои дырявые подметки…
Ходили долго. Развевались флаги и, опадая, задевали по носу:
эх, вы, буржуи,
эх, вы, нахалы.
Луна белелась расплывчатым пятнышком. В четырехугольные просветы колоколен сквозило небо. Шевелились верхушки деревьев с набухшими почками.
— Вот, все развалится, — вздыхала Кукина, качая головой на покосившиеся и подпертые бревнами домишки, — где тогда жить?
Фишкина презрительно посматривала направо и налево: — Фу, сколько обывательщины!
Ковыляя впереди, оглядывалась на Кукина и кивала Рива и, пожимая плечами, отворачивалась: он ее не видел. Перед ним, размахивая под музыку руками, маршировала и вертела поясницей Лиз. Когда переставали трубы, Кукин слышал, как она щебетала со своей соседкой:
— В губсоюз принимают исключительно по протекции…
В канцелярию пришел мальчишка:
«Не теряйте времени, — прислала Рива записку и билет в сад Карла Маркса и Фридриха Энгельса. — Подъезжайте к Фишкиной. Она вас продвинет. Вы не читали „Сад пыток“? — чудная вещь».
— Лиз, — сказал Кукин, — я вам буду верен…
— Плохи стали мои ноги, — жаловалась мать. — Сделала студень и оладьи, хотела отнести владыке, но, право, не могу. Попрошу бабку Александриху, а ты будь любезен, Жорж, присмотри за ней издали.
— Сейчас, — сказал Кукин и, дочитав «Бланманже», закрыл переложенную тесемками и засушенными цветками книгу.
— Ах, — вздохнул он, — не вернется прежнее.
Штрафные, ползая на корточках, выводили мелкими кирпичиками на насыпанной вдоль батальона песочной полоске: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».
Лиз, лиловая, с лиловым зонтиком, с желтой лентой в выкрашенных перекисью водорода волосах, смотрела.
Кукин остановился и обдергивал рубашку. Лиз засмеялась, покачнулась, сорвалась с места и отправилась.
За ней бы? — но нельзя было оставить без присмотра Александриху.
Возвращались вместе — Александриха в холщовом жилете и полосатом фартуке и унылый Кукин в парусиновой рубашке с черным галстучком — и белесым отражением мелькали в черных окошках.
— Утром дух бывает очень вольный, — рассказывала Александриха…
Бегали мальчишки и девчонки. Хозяйки выходили встречать коров. В лоске скамеек отсвечивалась краснота заката.
Запахло пудрой: на крыльце у святого Евпла толпилась свадьба — какое предзнаменование!
В воде расплывчато, как пейзаж на диванной подушке, зеленелась гора с церквами.
Солнце жарило подставленные ему спины и животы.
— Трудящиеся всех стран, — мечтательно говорил Кукину кассир со станции, — ждут своего освобождения. Посмотрите, пожалуйста, достаточно покраснело у меня между лопатками?
Шурка Гусев, мокрый, запыхавшийся, с блестящими глазами прибежал по берегу и схватил штаны:
— Девка утонула!
Толпились мужики, оставив на дороге свои возы с дровами, бабы в армяках и розовых юбках — с ворохами лаптей за спиной, купальщицы — застегивали пуговицы.
— Вот ее одёжа, — таинственно показывала мать Ривы Голубушкиной, кругленькая, в гладком черном парике с пробором.
— Знаете ее обыкновение: повертеть хвостом перед мужчинами. Заплыла за поворот, чтобы мужчины видели.
«Почему вы к ней не подъезжаете? — писала Рива. — Я опять пришлю билет. Будьте обязательно. Есть вокальный номер:
деньги у кого,
сад наш посещает,
а без денег кто —
в щелки подглядает.
После него сейчас же подойдите: — Что за обывательщина! Я удивляюсь — никакого марксистского подхода!»
Пыльный луч пролезал между ставнями. Ели кисель и, потные, отмахиваясь, ругали мух. Тихо прилетел звук маленького колокола, звук большого — у святого Евпла зазвонили к похоронам.
Бросились к окнам, посрывали на пол цветочные горшки, убрали ставни.
— Курицыну, — объявила Золотухина, по пояс высунувшись наружу.
Кукина перекрестилась и схватилась за нос: — Фу! — Чего же вы хотите в этакое пекло, — заступилась Золотухина. — А мне ее душевно жаль.
— Конечно, — сказал Кукин, — девушка с образованием…
После чаю вышли на крыльцо. Штрафные пели «Интернационал».
Блеснула на гипюровом воротнике серебряная роза.
— В ротах, — встрепенулась Золотухина, — в этот час солдаты поют «Отче наш» и «Боже, царя». А перед казармой — клумбочки, анютины глазки… Я люблю эту церковь, — показала она на желтого Евпла с белыми столбиками, — она напоминает петербургские.
Все повернули головы. По улице, презрительно поглядывая, черненькая, крепенькая, в короткой чесунчовой юбке и голубой кофте с белыми полосками, шла Фишкина.
— Интересная особа, — сказала Кукина.
Жорж поправил свой галстучек.
Лидия
На руке висела корзинка с покупками. Одеколон «Вуайаж» Зайцева вынула и любовалась картинкой: путешественники едут в санях. Внюхивалась. Правой рукой подносила к губам с белыми усиками на пятиалтынный мороженого.
— лейся, песнь моя,
пионерска-я!
Коренастенький, с засученными рукавами, с пушком на щеках, шагал сбоку и, смотря на ноги марширующих, солидно покрикивал:
— Левой?
— Это кто ж такой? — спросила Зайцева.
— Вожатый, — пискнула белобрысая девчонка с наволокой и, взглянув на Зайцеву, распялила наволоку над головой и поскакала против ветра.
У запертой калитки дожидался Петька.
— Здравствуйте, — сказал он. — Утонул солдат.
Уселись за стол под грушей. Петька отвечал уроки. Зайцева рассеянно смотрела за забор.
Выкрутасами белелись облака. На горке, похожее на бронированный автомобиль, стояло низенькое серое Успенье с плоским куполом.
— Рай был прекрасный сад на востоке.
Прекрасный сад!..
После обеда муж читал газету. — Каковы китайцы, — восхищался он. Напился чаю и лег спать. Пришла Дудкина в синем платье. Сидели под грушей. У ворот заблеяла коза.
Оживились. Почесали у нее между рогами, и она, довольная, полузакрыла желтые глаза с белыми ресницами.
— Водили к козлику? — интересовалась Дудкина.
Успенье стало черным на бесцветно-светлом небе.
Выплыла луна.
— Я пробовала все ликеры, — сказала Дудкина задумчиво. — У Селезнева, на его обедах для учителей.
Зайцева, в кисейном платье с синими букетиками, оттопыривала локти, чтобы ветер освежал вспотевшие бока. Коротенькая Дудкина еле поспевала. Муж пыхтел сзади.
Свистуниха, в беленьком платочке, выскочила из ворот. Смотрела на дорогу.
— Принимаю икону, — похвалилась она.
— А мы — к утопленнику, — крикнул муж.
Остановились у кинематографа: были вывешены деникинские зверства. Из земли торчали головы закопанных. К дереву привязывали девицу…
Перед приютом, вскрикивая за картами, сидели дефективные. — Дом Зуева, — вздохнула Дудкина. — Здесь была крокетная площадка. Цвел табак…
Прошли казарму, красную, с желтым вокруг окон. Взявшись за руки, прогуливались по двое и по трое солдаты.
Над водоворотом толклись зрители. Играли на гитаре. Часовой зевал.
Зайцевы поковыряли кочку — нет ли муравьев. Муж развернул еду.
Молодые люди в золотых ермолках, расстегивая пуговицы, соскочили к речке.
— Нырни, — веселились они, — и скажи: под лавкой.
Смеялись: — Пока ты нырял, мы спросили, где тебя сделали.
Дудкина прищурилась. Муж щелкнул пальцами: — Эх, молодость!
— «Левой!» — замечталась Зайцева. Возвращаясь, поболтали о политике.
— Отовсюду бы их, — кипятился муж.
— Нет, я — за образованные нации, — не соглашалась Дудкина.
Встретились со Свистунихой. Она управилась с иконой и спешила, пока светло, к утопленнику.
Муж пришел насупленный. Из канцелярии он ходил купаться, в переулочке увидел на заборе клок черной афиши с желтой чашей: голосуйте за партию с-р. Вспомнил старое, растрогался… После обеда — повеселел.
— Утопленник, — рассказывал он новость, — выплыл.
Зайцева купила кнопок. Бил фонтанчик, и краснелись низенькие бегонии и герани перед статуей товарища Фигатнера.