Город Эн (сборник) — страница 40 из 46

— Детки, — появляясь в растворившихся дверях столовой, позвала заведующая. За нею самовар и кружки на столе видны были. — А для родителей, — блаженно улыбнулась она, — будет позже, когда отведут детей.

Всe посмотрели друг на друга. Для родителей! Вот это был сюрприз. — А я, пожалуй, не смогу прийти второй раз, — заявила мама Гаврика. — Так как же быть? — спросила у нее заведующая в раздумье, просияла и, обняв ее за талью, посадила ее пить с детьми.

Счастливые, напившись, они спели. — Мы вернемся, — говорили, уходя, родители. — Прощайте, дети, — восклицали тёти.

Пионеру Коле и красноармейцу Мише дали по конфете и, пока идет уборка, попросили подождать в саду.

Закат был красный, и антенны над домами напоминали «колья для насаживания черепов» из книжки с путешествиями. Белый исправдом казался синим. Арестанты, привалясь к решеткам, длинно пели: — А!

Красноармеец Миша поднял яблоко и подал Коле. — Как, брат? — взяв его за плечи, спросил он, и Коля полюбил его. Они разговорились. Незаметно летело время. Из открытых окон радиодоклады раздавались. Расходясь со стадиона, распаленные футбольщики, невидимые за забором, переругивались.

Чай был параден. Чинно пили. — Пироги, — сияя, поясняли тёти, — испекли мы сами, а жамочки нам отпустили в цеэрка. — Приятно было. Шайкина и Порохонникова перечислили предметы, выдаваемые из закрытого распределителя. Все оживились. Стало шумно. Дарьюшка, облокотясь, расспрашивала Мишу, что бывает у красноармейцев на обед. Агафьюшка развеселилась и рассказывала, как выходит на работу, а сама боится, чтобы не спалили двор.

Родитель Давидюк принес с собой гармонию. Поблескивая бляхами, она лежала. Перешли в большую комнату, и Давидюк уселся и закинул ногу на ногу. Вальс начался. Поправив галстук, Коля побежал к красноармейцу Мише, чтобы пригласить его. А Миша, обхватив техничку Настеньку, уже вертелся и нашептывал ей что-то. Дарьюшка смеялась и кивала на них. Тёти, уронив головки набок, скромно танцевали, взяв друг друга за руки.

— Поищем яблочка, — шепнула Порохонниковой Шайкина. Танцуя, они выскользнули. На крыльце был Коля. Не оглядываясь, он стоял лицом в потемки. Докторша сидела, съёжась. Подтолкнув друг друга, Порохонникова с Шайкиной остановились. Сорвалась звезда и покатилась, словно сбросилась на парашюте. Было тихо впереди, оттопывали сзади.

Пехтерев, член горсовета, появился на крыльце. Он почесал затылок. — Целое собрание, — сказал он. — А для воздуху, — хихикнув, пояснила Шайкина. Поговорили о водоразборных будках: горсовет постановил сломать их и поставить автоматы с дыркой для грошей. Пенсне блеснуло. Докторша заволновалась на скамье. — В Америке, — засуетилась она, — всюду автоматы: опускаете монету, и выскакивает шоколад. — Скажите, — отвечали ей.

Никто не расходился. Все хотели переждать друг друга. Докторша тянула канитель, рассказывая об Америке. Там, говоря по телефону, можно видеть собеседника. Там тротуары двигаются, там ступени лестниц подымаются с идущими по ним. Она рассказывала и рассказывала, под гармонику и топот, и не знала, как ей замолчать, хотя и чувствовала, что никто не верит ей.

Тимофеев

Провалившись на экзамене, Тимофеев не пошел обедать, а отправился домой и, сняв тужурку, улегся спать. Приземистый, с серым лицом и всклокоченной желтой бороденкой, он лежал на спине и храпел. Над его лбом, изогнувшись, как удочки, нависли несколько жиденьких прядей, в которые слиплись его водянистые волосы. Полинялая синяя сатиновая рубаха выбилась из-под пояса, и между нею и штанами виднелась закрашенная раздавленным клопом нижняя рубашка. Мухи садились ему на лицо, и он, мыча, сгонял их рукой, но не просыпался. Он проснулся только вечером, когда уже не было солнца и электричество горело в лампе, брошенной после ночной зубрежки с незавернутым краном. Он вскочил, и, спустив ноги с кровати, взял правой рукой край левого рукава и стал тереть глаза. — Надо велеть самовар, — сказал он себе и пошел искать хозяйку. Ее не было в доме, и он вышел взглянуть на дворе.

Красная луна, тяжеловесная, без блеска, как мармеладный полумесяц, висела над задворками. На красноватом западе тускнелись пыльного цвета полосы, точно сор, сметенный к порогу и так оставленный. Было тихо-тихо, и хозяйка, сидя на ступеньке, закутавшись в большой платок, не шевелилась, не моргала, наслаждалась неподвижностью и тишиной. Тимофеев сел ступенькой выше и молчал. Так они сидели, безмолвные и неподвижные, с глазами, устремленными на небо. Далеко-далеко просвистел паровоз. Хозяйка тихонько вздохнула и прошептала: — Фильянка. — Какая фильянка? — шепотом спросил Тимофеев. — Фильянская железная дорога. — И они опять замолчали и долго сидели, тихие и затаившиеся, пока не открылось окно и оттуда не крикнули: — Дарья Ивановна, где вы? Нельзя ли самовар? — И мне, пожалуйста, — сказал тогда Тимофеев, встал и пошел к себе.

Глотал он чай и жевал ситный задумчиво: что-то значительное, казалось ему, было в тех минутах, когда он сидел на крыльце и смотрел на мутноватое, сулящее на завтра дождь, небо.

Кукуева

Только что катались в лодке. Было очень весело. Разбитная барынька Кукуева была в кисейной кофте, прямо на рубашку — все было видно!.. Костин ужасно важничал. Плеснулась рыба. Костин крикнул: — Щука. — Этой бы щукой тебя по морде, — сказал Жорж. Все очень смеялись. Костин разозлился. — Покажи мускулы, — пристал Жорж. — Убирайся к черту. — У него мускулы, как тряпки. Хотите посмотреть, какие у меня? — Покажите, покажите. — Девицы ахали. Кукуева потрогала. — Как ваше имя-отчество? — Для вас я — Жорж. — Он всегда так отвечал: для вас — я Жорж…

Поел, напудрился и был опять на берегу. Луна белелась неопределенным пятнышком. В воде была гора с садами и церквами, расплывчатая, словно вышитая шерстью по канве. Над входом в сад Маркса и Энгельса трепались флаги. Жорж взял билет.

Народу еще не набралось. Музыканты на эстраде охорашивались, покуривали и глазели. В лоске скамеек отражалась краснота заката. Шурочка сидела, глядя на входящих. Увидев Жоржа, уронила головку — представилась, что не заметила. Он подошел и сделал под козырек.

— Здравствуйте… А я сегодня отчистил Костина: катались в лодке, и, знаете…

Он сидел развалясь, торжествующий. Она, счастливая, склонила легкую головку с светлыми кудряшками и тоненькими пальчиками разрывала васильки. На эстраде затрубили и застучали в барабан. Все встали и принялись ходить взад и вперед.

— Смотрите-ка, у этой расстегнулась юбка! А эта, кажется, со мной не прочь — видали, как подмигивает? — Шурочка смеялась и сжимала его руку.

Разбитная барынька Кукуева встретилась на повороте и погрозила пальцем. Сразу стало скучно с Шурочкой. — Пойдемте, я вас провожу.

Из воды смотрело небо с облаками. Луна желтела и выравнивалась. От тумбочек упали маленькие тени. Дверь в церковь была открыта.

— Зайдем, — сказала Шурочка.

— Зачем?

— Зайдемте.

Сторожиха подметала пол. Господь висел на лакированном кресте. Иоанн и Мария стояли.

— Так бы и я стояла, — прошептала Шурочка.

— Около меня?

В саду Маркса и Энгельса гремели литавры… Золотились лунным светом облака. Березы в палисадниках качали ветками. Обогнала телега и без грохота катилась, блестя на луне железными шинами…

— Ну, до свиданья. — Он побежал, боясь, что не застанет Кукуеву в саду.

А Шурочка все улыбалась маленькими блаженными улыбочками и старалась спрятать в тень счастливое лицо. — Ворона, — закричала мать за ужином: — Испакостила чистую салфетку. Господи, в кого такая удалась?

Нинон

Матушка Олимпиада истово читала басом. Зеркала были завешаны. Вокруг Нинон были расставлены притащенные из ее комнаты растения: мирт, лавр, эвкалипт, кипарис… Вчера она была нехороша, а сегодня распухла, морщины растянулись, и все находили, что она стала очень интересной.

Мари сидела неподвижно в уголке дивана, маленькая, седенькая, с трясущимися розовыми щечками, держа у носика надушенный платок.

Стуча палкой, вошла Барб Собакина, костлявая, с седыми усами и бородой, и перекрестилась на иконы.

— Здравствуйте, матушка Марья Петровна, — сказала она неестественным, ханжеским голосом: — Какое горе!.. Узнаёте меня?

Мари сконфузилась, заморгала и пролепетала: — Как же, как же…

— Хорошие люди, видно, и там нужны, — пропела Барб, покрестилась около Нинон, прошептала на всю комнату: — Какая интересная! — и притворным голосом затараторила, идя к дивану:

— Кружевцо у ней на чепчике!.. Научите, матушка. Простите, понимаю, что теперь не время, но мы так… — Она нагнулась и заглянула Мари в глаза: — не часто видимся… Как это вяжут?

Мари, смущенная, смотрела. Барб стояла перед ней, навалившись на палку, и выжидательно глядела.

— Тогда не здесь, — пробормотала Мари. — Может быть, пройдете в мою комнату?

— Семь петель делается на воздух, — суетливо объясняла она на ходу, отодвигая драпировки и толкая двери. — На воздух… Столбиком… да, вот, здесь, в сундуке, образчик…

Синяя лампадка горела у икон. На столике под ними две маленькие розы без ножек плавали в блюдечке. Почти не слышно было через несколько стен, как матушка Олимпиада бубнит по-славянски над ухом Нинон. Старухи сидели на скамеечках перед раскрытыми сундуками, перебирали куски кружев, вышивки, рассматривали их на свет, прикидывали их на черное, на красное и бормотали: — С накидкой… шашечкой… французский шов… — Мари взглянула на гостью, порылась, достала темную полированную шкатулочку, сняла через голову маленький ключик на черном шнурке и открыла.

— Барб, — сказала она и подала ей маленькую коричневую фотографию.

— Мари…

— Барб… сорок лет…

— Мари, вы знаете…

— Барб, это она… Утром, не успеешь причесаться, уже шипит: — Берегись ее, Мари! У нее на уме какие-то пакости. Она тебе натянет нос… — Трубила, трубила… а я…

— Я так и знала, — сказала Барб и засмеялась. — Как услышала сегодня, сейчас же взяла палку и явилась.