Глава перваяПоворот
Левый угол чуть подернутого влажной пылью зеркала занимали перевернутое окно, изломанная, словно отраженная в бегущей воде витрина комиссионного магазина, уменьшенная до карликовых размеров фигура зазевавшегося прохожего. Справа в пышной расплеснувшейся пене намыленных щек сверкала трижды изломанная и удвоенная отражением безопасная бритва. Притупившееся лезвие нудно царапало кожу, никак не задергивающаяся штора мешала пробрить оставшийся в тени подбородок.
Резкий стук в дверь заставил Локшина нехотя оторваться от зеркала. В номер, не ожидая ответа, ворвался Миловидов.
– Читали, – с порога спросил он, – весь город…
«Правда о диефикации» – прочел Локшин жирный, бросающийся в глаза заголовок. – «Рабочие завода „Красный Путь“ о диефикации», «Барская затея буржуазного профессора».
– Что такое? Неужели опять?.. И это – после постановления Цека?
Локшин отбросил бритву и развернул газету.
Уже не бестиражная «Наша Газета», а популярный в рабочих массах «Голос Рабочего» подымал кампанию. Подымал кампанию в тот момент, когда после свидания в Кремле идея диефикации из спорной проблемы стала категорической директивой партий и воплотилась, наконец, в ряде законов республики.
На смену добровольному обществу постановлением Совнаркома создан был правительственный комитет но диефикации СССР, облеченный широкими полномочиями, призванный в жестоком календарном порядке проводить плановую диефикацию промышленных центров.
Сопротивление, казалось, было сломлено – и вдруг…
Локшин попробовал вчитаться в прыгающие перед глазами строчки, дочитав до середины, посмотрел на подпись и увидел пышную фамилию Буглай-Бугаевского. Чрезвычайно развязно, с нарастающим ехидством Бугаевский облекал в короткие газетные строчки всю ту ненависть к идее диефикации, с которой столкнулся Локшин полгода назад у лесов строящегося маяка, в комитете, на собрании МОСПС, на улице и дома.
– Нравится, – с усмешкой спросил Миловидов, – ну и арап! А хорошо написано. Ну, скажите, что это плохо.
После постановления Цека и Совнаркома Миловидов ни разу открыто не выступал против Локшина или против комитета, но враждебное отношение к диефикации у него оставалось до сих пор.
– Как хорошо. Ну скажите же сами, что хорошо, – настаивал он.
Локшин, не слушая Миловидова и не отвечая на его вопросы, надел пиджак и бросился в коридор к телефону. У Сибирякова на звонок никто не отозвался.
– «Голос Рабочего». Иван Николаевич. Говорит Локшин. Поймите, что в такое время…
Иван Николаевич сухо ответил:
– Если вы не согласны, можете написать опровержение.
– Да поймите же, наконец, ведь это…
В трубке раздался характерный звук отбоя. Локшин ожесточенно постучал по рычажку. Очередная радиопередача заполнила мембрану заглушенными звуками музыки. Он швырнул трубку и побежал на третий этаж к другому аппарату.
– В-1 тридцать шесть восемьдесят четыре. Да, Ольга, ты читала? – с трудом переводя дух, сказал он.
– Не удивляйся, – успокаивающим тоном сказала Ольга, – я знала, что он это сделает. Он воспользовался первым поводом, чтобы сделать нам гадость…
Это «нам», которое Локшин слышал от Ольги впервые, заставило его на минуту забыть горечь и обиду от наглой статьи Бугаевского.
– Ты приедешь? – скорей приглашая, чем спрашивая, сказала Ольга.
– Я сейчас… Только повидаюсь с Сибиряковым. Никак не мог дозвониться.
– Вечером буду ждать…
Сибирякова не было ни дома, ни в наркомате. Локшин приказал шоферу ехать в Госплан на Воздвиженку.
Найти Константина Степановича в бесконечных коридорах Госплана было нелегко: услужливые стрелки направляли Локшина от двери к двери, таблицы с многозначными номерами окончательно запутали его.
– Кажется, товарищ Сибиряков пошел к машинисткам, – деликатно доложил один из служащих с модными бакенами, похожими на бакены Лопухина. Локшин пошел к машинисткам, и, блуждая в несчетных, совершенно одинаковых дверях, с трудом отыскал металлическую доску, на которой было четко выгравировано: машинное отделение Госплана.
В очень большой и очень длинной комнате стоил невообразимый треск, словно шла учебная стрельба из пулеметов. Совершенно одинаковые, в одинаковых кокетливых халатах, со стандартными челками и лицами несколько десятков машинисток делали одинаковые пассы над черной сталью ундервудов, смис-премьеров и мерседесов.
– Здесь товарищ Сибиряков?
– Дядя Костя был, но ушел, – ответила сидящая с краю машинистка.
В другое время Локшина поразило бы, что машинистка называет Сибирякова запросто дядей Костей, и еще больше поразило бы его, что решительно все в Госплане, начиная с курьера, кончая лысым управделом, и в глаза и за глаза иначе Сибирякова не называли. Но теперь было не, до того:
– Где же он? Давно вышел?
Машинистка погрузилась в прерванную было переписку и не ответила на вопрос…
Беготня по коридорам Госплана довела бы Локшина до сердцебиения, пока, наконец, случайно приоткрытая дверь не обдала ого запахом особой, фантастической смеси табаков – кепстена, листовой махорки, сигар, цветов донника и сушеного вишневого листа, которую Константин Степанович называл аргентинской махоркой.
– Ты чего это? – равнодушно встретил его Сибиряков.
Локшин, не отвечая, протянул газету. Мощные клубы дыма на мгновение окутали загорелое лицо Константина Степановича, и из-за дымовой завесы раздалось ленивое:
– Ну и что же?
– Я хотел посоветоваться с тобой. Конечно, этот субъект, – вспомнил он слова Ольги, – воспользуется случаем, чтобы сделать мне пакость. Надо бы нажать на Ивана Николаевича, – Бугаевский просто одурачил его.
Локшин ждал, что Сибиряков поддержит его негодование.
– Ивана Николаевича не так-то легко одурачить, – ответил тот.
– Да ведь это личный выпад!
Сибиряков снова исчез в клубах густого дыма.
– Тут брат, дело почище. Без драки не обойдется. Это называется поворот…
– Какой поворот? – не сразу понял Локшин.
– А вот такой…
Сибиряков выбил трубку, поднялся и неожиданно переменил тему:
– А ты на лето куда собираешься?
И, не дождавшись ответа, небрежно кивнул и прошел в соседнюю комнату на заседание.
Глава втораяЗабастовщики
– Едем, товарищ Локшин, – сказал Кизякин, и в словах его Локшину почудилась враждебная нотка. – Поедем, а то начнут без нас.
– А может быть, можно без меня?
Враждебное отношение и к нему и к идее, статья в «Голосе», холодность Константина Степановича, прочно заменившая место прежнего дружеского и как бы отеческого подшучивания, – все это угнетало Локшина. И теперь, зная, что на «Красном Пути» неладно, что «Красный Путь», по словам Кизякина, «шебаршит», Локшин просто не хотел туда ехать.
И независимо от Кизякина Локшин знал, что на заводе готовятся события. Только вчера забегал Миловидов и, возмущенно жестикулируя, объяснял, что комитет по диефикации издевается над заводом, что он как представитель МОСПС постановление комитета опротестовал, что нельзя консервировать завод и выбрасывать людей на улицу.
Локшин нетерпеливо выслушивал Миловидова и вспоминал фразу Сибирякова:
– Ты его, Локшин, не слушай. Меньшевистский душок у него не выветрился. Он не может понять, что во имя того, что будет через три, через пять лет, можно сегодня посидеть без обеда…
Вся работа по грандиозной перестройке страны была возложена на комитет и фактически возглавляющего комитет Локшина. Эта власть, эта ответственность пугали его. И хуже всего, что нет-нет, то, что вчера казалось разумным, сегодня опорочивалось фактами, опорочивалось жизнью.
Консервация «Красного Пути» была одним из таких мелких неудачных эпизодов в работе комитета.
Нерентабельные, плохо оборудованные заводы надо было консервировать. Надо было усилить заводы, оборудованные новыми станками и машинами. Локшин предвидел, что консервация вызовет в первую очередь недовольство и сопротивление как рабочих, так и администрации консервируемых предприятий, что недовольство это и сопротивление, поднимаясь снизу вверх, охватят сначала профсоюзные органы, потом органы, ведающие хозяйством, чтобы только где-то в последней инстанции получить надлежащий, достаточно сильный отпор.
Нужно не обращать внимания на недовольство, нужно не обращать внимания на сопротивление, в этом деле нужна большевистская решимость. Именно об этой решимости и говорил Локшину Лопухин, докладывая наметки предстоящей в текущем квартале консервации.
– Малодушию не должно быть места!
А вот Кизякин, выполняющий в комитете неопределенные в сущности функции, – выдвиженец Сибирякова, как определил его роль в минуту откровенности Лопухин, – даже он не может этого понять.
– «Красный Путь»? Шебаршат? Ну и что же. Пошебаршат – перестанут.
– Может быть, вы как-нибудь без меня, – недовольным тоном повторил Локшин.
– За чужую спину прячешься, – ответил Кизякин, – шутит он или нет, разобрать было трудно. – Ты кашу заваривал, ты и расхлебывай.
«Так он еще обвиняет меня в малодушии. Этого нехватало».
– Если настаиваешь, поеду.
Сегодня «Красный Путь» принял Локшина мрачным молчанием. В тишине, незримой паутиной опутавшей умолкшие папки, ржавым болотцем отстаивающейся у плохо закрытого пожарного крана, опрокинутой вместе с вагонеткой в груды бурого щебня, Локшин чувствовал затаенную вражду.
Он прошел в механический цех.
– Начинай, нечего там! Не год ждать, – слышались настойчивые голоса. Белобрысая комсомолка тоненьким голоском умоляюще выкрикивала:
– Товарищи, нельзя! Товарищи, они сейчас приедут!..
– Ишь ты, как губернаторов жди, – раздраженно буркнул кто-то над самым ухом Локшина.
Толпа нехотя расступилась и пропустила его к трибуне.
– Нечего вола вертеть, – зычно распоряжался Кизякин, – всего на пять минут опоздали. На крыльях сюда не прилетишь.
– А ты бы в три смены ехал, – донесся из задних рядов ехидный женский голос, – авось, поскорее бы вышло.
– Барина на подмогу привез, – спокойно констатировал старик в жестяных очках, похожий на часовщика.
– Слово принадлежит товарищу Локшину. Прошу не шуметь, а кто не слушается, – выведу. Ей-богу, выведу, – для вящшей убедительности побожился Кизякин.
Локшин начал привычную речь. Он говорил о выгодах безостановочной работы станков, о коэффициенте сменности, о промышленной концентрации, о повышении производительности труда, о перспективах промышленности, о дальнейшем сокращении рабочего дня. Но слова его на этот раз, словно ударялись, о глухую стену, пропадали без отзвука.
– Ты бы лучшее сказал, почему завод закрывают, – выкрикнул из задних рядов, как всегда прячущийся за чужими спинами, Ипатов.
– Ипатов, выведу! – рассердился Кизякин и яростно застучал по столу.
– Товарищи, – продолжал Локшин, – я как раз подхожу к вопросу о «Красном Пути». Консервация завода «Красный Путь», – начал он при общем напряженном внимании, – вызвана необходимостью. Оборудование изношено…
– Как так изношено, – раздалось в задних рядах. – А ежели мы только-что из-за границы получили…
Вышедший из рядов парень с очень длинной головой на таком же чересчур удлиненном туловище подошел к трибуне.
– Васильев, – шепнул Локшину Кизякин, – ударник. Старшина коллектива. Известный «Васильевский коллектив…».
– Как же это изношено оборудование, – возмущенно продолжал Васильев, без разрешения председателя начиная речь, – да ведь на «Молоте», куда нас переводят, и такого оборудования нет. Я первый за три смены ратовал, я и день и ночь работать буду, а на консервацию не согласен. Обдумать надо, товарищи. Литейный цех оборудован заново только в прошлом году. Механический цех только два месяца как получил заграничные станки…
– Партийный, а правильно говорит, – раздался голос Ипатова.
– Товарищи, – продолжал Васильев, – я не могу не доверять ни товарищу Кизякину, ни товарищу Локшину, но пусть они сами подумают, что делают. Ведь иначе как вредительством…
– Ты полегче, – остановил его Кизякин.
– Да, да, понятно вредительство, – подтвердил старик, похожий на часовщика.
– Это распоряжение правительственного комитета, – начал Локшин.
– А нам что комитет, что нет, – выкрикнул Ипатов.
– Пусть Ипатов скажет. Ипатову слово. Довольно комиссаров, наслушались.
– Я вот что скажу, – начал Ипатов, выходя вперед и распахивая ворот рубахи, – тут товарищ из комитета про бессознательность говорил, а по-моему это попросту брехня.
Что сознательный, что бессознательный, а на биржу никому идти не хочется. Вот завод закрывают, что же это получается. По-ихнему денефикация, а по-нашему старый, прижим.
– Ты вопроса держись, – остановил оратора Кизякин.
– А я за что держусь, – нагло спросил Ипатов. В толпе густо расхохотались.
Если бы не боязнь выказать малодушие, Локшин схватил бы портфель и боковым выходом юркнул бы во двор завода. Но уйти было нельзя.
– А где же Миловидов? – спросил он Кизякина. Представителю МОСПС тут не мешало бы присутствовать…
– А ну его, – сердито ответил Кизякин, – на кой он теперь…
На трибуне стоял уже новый оратор.
– Я, товарищи, чернорабочий, – говорил он. Зря по-моему волынку затеяли. А кто не хочет работать, пусть идет в контору и берет расчет.
На Кизякина и на Локшина никто не обращал внимания. Толпа разбилась на кучки, говорили все сразу, спорили, потрясали кулаками, выговаривая все, что накопилось на душе. Все больше и больше отдельные злобные выкрики покрывал степенный бас рассудительного чернорабочего и голос Васильева. Толпа постепенно остывала, рабочие один за другим пробивались к дверям.
Кизякин шепнул что-то белобрысой комсомолке и поднялся.
– Товарищи, – крикнул он, – вас покамест еще никто не увольняет с завода. Главное – спокойствие.
И хмуро сказал Локшину:
– Пойдем.
– А собрание?
– Не видишь – успокоились. Сами закончат.
В тоне Кизякина Локшин снова почувствовал неприязненные, враждебные ноты.
Глава третьяБунт чисел
Локшин не мог заснуть. Плохо задергивающаяся штора пропускала мучительно белые лучи фонаря. Он отворачивался от окна – те же лучи, отраженные зеркалом, настойчиво лезли в глаза. В коридоре гостиницы шаркали ночные туфли.
– Фу, чёрт, спать не дадут…
Он отбросил одеяло, открыл выключатель и, окончательно прогнав остатки дремоты, стал одеваться.
– И какой дурак выдумал, что спать надо ночью, – пробовал он утешить себя. – Ведь магазины еще торгуют.
Комитет диефикации еще недавно распорядился московскую торговлю перевести на круглосуточную работу. Сибиряков не сочувствовал этому приказу. Почему? Как, это ни было дико, но Локшин расценивал несочувствие Сибирякова, как переход его на сторону врагов диефикации. Волна обывательской косности, казалось ему начинает захватывать руководителей комитета. Иначе чем объяснить, что флегматичный и невозмутимый Сибиряков с явным сочувствием относится к каждому выпаду врагов, к каждому нажиму на комитет, к каждому невольному промаху в работе Локшина.
Вопрос о круглосуточной торговле после бесчисленных согласованно и увязываний, из которых ни согласованности, ни у вязки, не получилось, был разрешен комитетом.
Прекрасный доклад Лопухина, испещренный выкладками, доказывающими необходимость и выгодность ночной торговли, доклад, настаивающий на том, что всерьез браться за диефикацию, можно, только одолев первые этапы многосменного культурно-бытового обслуживания, – доклад этот лег в основу последующих решений комитета, – и то, что Сибиряков отнесся к нему уклончиво и усомнился в целесообразности приказа, наполняло Локдшна горечью и раздражением.
– Старик сдает, – желчно подумал он.
Приказ был отдан. А затем, несмотря на явное несочувствие прессы, несмотря на недовольство профсоюзов и даже ВСНХ несмотря, на разговоры о том, что кто-то собирается забастовать в порядке протеста против действий непопулярного комитета, он вошел в жизнь. Московское потребительское общество и районные рабочие кооперативы ввели круглосуточную торговлю. Вслед за МСПО и районными кооперативами отозвались государственные предприятия: и ГУМ, и синдикаты, и тресты, и даже чудом сохранившийся частник, торгующий на углу Петровки и Столешникова сбитыми сливками, установили трехсменную работу.
Швейцар, спящий у незапертой, опять-таки согласно приказа, двери гостиницы, сонно пропустил Локшина.
Туманный Столешников угрожающе ярился огнями Адтопромторга, радостно переливался в электрическом свете разноцветными пузырьками к флаконами Гормедтреста, аптекарский магазин освещал скупым фонарём свои бандажи и коробки. «Коммунар» на углу Дмитровки щеголял батареей бутылок с этикетками Винторга и Севкаввинтреста, – но ни огни Автопромторга, ни флаконы Госмедтреста, ни бандажи, ни сбитые сливки живучего частника, и даже бутылки «Коммунара» не привлекали покупателей.
Локшин зашел в магазин. За прилавком, расположившись на корзинах со свежим зеленым луком, отчаянно храпел дежурный приказчик, в полусне отмахиваясь от полусонных мух и от раздражающего электрического света.
– Товарищ, – сказал Лакшин.
Приказчик вскочил, испуганно взглянул на Локшина и протер глаза.
– Вам что собственно, – хриплым голосом спросил он, недоуменно оглядывая посетителя, прервавшего его, может быть, весьма заманчивые сновидения.
– Шоколаду. Да нет, не того… Дайте «Золотой ярлык»… Нет, нет, я прошу именно эту плитку.
Приказчик, пытавшийся отпустить покупателя, не прерывая счастливой дремоты, был окончательно разбужен. Взяв у Локшина чек, с трудом полученный от спящей в своей клетушке кассирши он сел за прилавок и принялся читать газету.
– Ага, – злобно подумал Локшин, – я вам не дам спать.
И уже просто из озорства он разбудил моссельпромщика, купив у него, коробку спичек, потребовал, у спящего газетчика «Ночную Москву».
Переждав на углу быстрый, подобно летучему голландцу мчавшийся на всех парусах трамвай, ярко освещенный, но, увы, в обоих вагонах перевозивший только двух безнадежно сонных кондукторш, Локшин прошел на Тверскую. Он старался теперь не замечать витрины пустых магазинов, бессонные мысли его приняли иное направление.
– Если, – рассуждал он, – в ночное время в магазинах нет покупателей, то это значит, что каждый из магазинов работает впустую три-четыре часа. Часть дня они работают при неполной нагрузке. Предположим, что в каждом магазине пять, человек приказчиков, а всего магазинов…
Увлекательные ряды цифр, – сначала двухзначных, потом трехзначных, строились в ряды и в столбцы, набухали, становились все крупнее и крупнее. Локшин поспешно переводил часы в дни, дни месяцы, вычислил заработную плату, сообразил, сколько бы машин можно был приобрести на всю сумму напрасно выданной заработной платы, и оказалось что только за один год на потерянные средства можно отстроить новый фабричный поселок с населением в несколько тысяч человек.
– Все это мы теряем. А почему?
Цифры пересекались друг с другом, столбцы и ряды красноречивым, укором пылали в возбужденном мозгу. И как два года назад, они с неумолимой логикой свидетельствовали против него. Тысячи и миллионы, хвостатые, двойки, глазастые нули, острые колющие единицы настойчиво нападали, брали барьеры и заграждения, шли в штыки и, наконец, свалили утомленного, обессилевшего Локшина на одну из скамеек Тверского бульвара.
– Дурак, какой же я, однако, дурак!
Так что же? Отказаться от всего, выступить против; диефикации и вместе с Буглай-Бутаевским оперировать на страницах «Голоса» этими рядами внезапно перекрасившихся цифр? Значит они правы, – и ехидный человек в кепке, и лиловый старичок, и Ипатов, и ныне враждебно настроенный к нему Сибиряков. Значит он, Локшин, с такой настойчивостью и упрямством пронесший свою идею через годы издевательств и насмешек, был только смешным мономаном, достойным разве что плоских шуток Паши и Петухова. Бугаевский, Сибиряков, Кизякин – все отвернулись от него.
Напротив, рядом с такой же скамейкой, молодая липа распускала остро пахнущие, словно покрытые лаком листки. Дальше в молочном тумане рассвета старые липы поднимали убеленные сединами северного мха корявые, усталые ветви, чуть-чуть зеленея едва набухшими почками. Тверской бульвар, еще не растревоженный дневным движением, был наполнен утренним свежим запахом первобытной весны.
И вдруг всем своим существом Локшин почувствовал эти, нежные запахи, причудливым рядом ассоциаций сплелись они с запахом духов, запах духов – с зеленой будкой автомата, зеленая будка – со шкафчиком стиля ампир, шкафчик с голубой выщербленной елизаветинской чашкой, и от всего неумолимым рефлексом возникла настойчивая потребность поднять гремящую тяжелой цепью трубку автомата и отбить на вертушке:
– В-1 – тридцать шесть восемьдесят четыре.
– Да, да… Слушаю. Хорошо. Нет, я уже проснулась. Напротив кафе? Отлично. Хорошо, милый…
Локшин не помнил своих слов, запомнились только ее короткие ответы и особенно последнее слово «милый», напоминавшее распустившийся, покрытий масляным лаком липовый листок.
Он нетерпеливо ходил по бульвару взад и вперед в бесплодной борьбе с упрямыми, грузно напирающими потоками бессмысленных цифр.
– Я не опоздала? Ты, наверное; заждался?
Ольга схватила руку Локшина и уже не выпускала из своей.
– Ты видишь, я не успела даже одеться. Что с тобой?
Локшин в другое время заметил бы, что Ольга одета была не хуже, чём всегда, что за короткий срок она успела соорудить довольно-таки замысловатую прическу, придававшую ее лицу сходство со старинными портретами, он заметил бы настойчивую небрежность, с которой было накинуто лёгкое шелковое платье, но сейчас он думал только о том, как бы не выпустить из своей руки ее теплую руку.
– Устал, разнервничался, – говорила Ольга, выслушивая несвязные признания Локшина. – Ну, конечно, ты работал так, что самые крепкие нервы не могли бы выдержать.
Локшин торопливо излагал результаты своих вычислений, но она не слушала и только, изредка окидывая его взглядом из-под удивленных бровей, повторяла:
– Да… – Да…
А когда он кончил, просто, по-деловому сказала:
– Да, тебе надо отдохнуть. Сядем здесь и сообразим. Ты, наверное, давно не пользовался отпуском.
Этот простой, такой житейский вопрос отрезвляюще подействовал на Локшина.
– Я никогда не думал об этом.
– Ну, так вот. Значит ты можешь уехать на месяц. Даже на два.
– Бросить все?
– Есть же у вас работники, кроме тебя? Нельзя же доводить себя до такого состояния. Сейчас весна – представь, как хорошо на даче…
Она наклонилась и еле внятно прошептала:
– И я с тобой… ты понимаешь – всегда. Ты просыпаешься – я с тобой, – громче повторила она и смутилась.
– Да? – скорее почувствовал, чем услышал Локшин уверенный, не нуждающийся в ответе вопрос и, весь дрожа от непонятного волнения, ответил:
– Да.
– Я даже знаю, куда мы поедем. Я сегодня же позвоню. Впрочем, можно сейчас позвонить – из автомата. Павел Елисеевич меня не раз приглашал, – у него совершенно пустая дача на Николиной горе. Я возьму ключ и мы сегодня же поедем.
– Сегодня? – переспросил Локшин, все еще не разбираясь, решил или не решил он бросить дело всей своей жизни в самый тяжелый момент, накануне, как казалось ему, полного краха.
– Конечно, сегодня, – уверенно ответила Ольга, – ты отдохнешь, а здесь ничего не произойдет, все останется на своем месте. Решено?
– Не знаю как… Я поговорю с Сибиряковым.
Сибиряков нисколько не удивился, когда Локшин заговорил об отпуске.
– Дело хорошее, – ответил он, иронически, как показалось Локшину, оглядывая его из-за дымовой завесы.
Немедленное согласие поразило Локшина сильнее, чем, поразил бы самый резкий и непреклонный отказ.
– Значит я им ненужен, – и переспросил: – А кто же меня заменит?
– Может заменить, пожалуй, Кизякин…
Локшина поразило, что и вопрос о его заместителе как-будто бы был давно разрешён. Значит Сибиряков давно, думал о том, чтобы снять его, Локшина, и с этой целью пригласил в комитет Кизякина.
Подписывая, заявление об отпуске, получая от кассира пачку червонцев, он чувствовал, что комитет по диефикации медленно отходит от него, подобно тому, как отходит пристань от отплывающего парохода.
– До свиданьица, – подобострастно сказал швейцар, подавая Локшину пальто, – теперь нескоро увидимся.
– А может быть я сюда совсем не вернусь, – с грустью подумал Локшин.
Вечером с небольшим ручным чемоданом он сел в вагон автопоезда Москворецкой дороги, проходившей по берегу Москвы-реки до города Рузы.
Ольга почему-то села в другой вагон.
Глава четвертаяНиколина гора
До крутой и узкой лестнице Ольга; весело вбежала на балкон и положила на плечи Локшина розовые от молодого загара руки. Локшин улыбнулся самодовольной улыбкой счастливого человека и перецеловал один за другим ее пальцы.
– Что? Замечтался? Пойдем, нас там давно ждут.
Локшин нехотя поднялся.
– Идем скорее, воображаю, как меня проклинают на лаун-теннисе. Ну, пойдем, бука…
К лаун-теннису Локшин был равнодушен, но он готов был идти туда, куда шла Ольга. Ступая по усыпанному смолистыми сосновыми иглами мху, от которого подошва становилась блестящей и скользкой, словно полированной, они прошли мимо причудливых ворот новоотстроенных дач к пыльной площадке тенниса. На площадке никого не было.
– Вот и хорошо, – обрадовался Локшин, – мы просто погуляем в лесу.
– Почему же, – ласково, но настойчиво возразила Ольга, – они наверно в курзале.
Мужчины, одетые в белые тщательно приглаженные костюмы, и дамы в не менее тщательно отделанных и тоже белых туалетах подчеркивающих с, огромным старанием добытый у скупого северного солнца загар, облепили плотно приставленные друг к другу столики курзала. Локшин подал Ольге стул и заказал завтрак. Рядом за столиком сидел одинокий молодой человек с сухим, несколько жестким лицом и вдавленными в глубокие орбиты дерзкими глазами.
– Кто это? – шёпотом спросила Ольга:
– Не знаю.
Ольга чуть слышно вздохнула.
– Я сейчас, – с готовностью сказал Локшин и, обратившись к седому профессору, допивавшему уже вторую, бутылку боржома, спросил, кивая на молодого человека:
– Кажется, нашего полку прибыло?
– Да, – равнодушно ответил профессор, – какой-то инженер. Не-то Виглер, не-то Финклер…
Этот ответ вполне удовлетворял Ольгу.
Шумная компания быстро встала из-за столиков. Ольга тоже поднялась и, таща за собой Локшина, пошла к спортивной площадке.
И в курзале и на спортивной площадке Локшину было не по себе. Он не понимал, какое удовольствие находит Ольга в беготне по жесткой и пыльной площадке за бессмысленно подпрыгивающим мячом. Он занялся было подсчетом – сколько ударов выдерживает мяч в течение одного, часа, но почему-то сбился и ему стало скучно. Равнодушно склонив к земле нелепо большой лоб, он стал следить за движениями деловитых и расторопных муравьев.
– Вы меня не знаете, а я вас знаю, – раздался над ним дерзкий голос, и, подняв глаза, Локшин увидел того самого молодого человека, которым заинтересовалась Ольга.
– Инженер Винклер, – отрекомендовался молодой человек, – очень рад хотя и случайно познакомиться с вами. Вы видите перед собой одного из ярых сторонников диефикации.
Нотка почтительности, сквозившая в голосе Винклера, приятно поразила Локшина. Хотя он за эти годы привык к лести, привык слышать за спиной иногда удивленное, иногда ироническое, иногда восторженное «Локшин», но все-таки каждый раз, когда кто-нибудь заявлял себя сторонником его идеи, им овладевало чувство удовлетворения.
– Позвольте, – сказал он, – я, кажется, встречал вашу фамилий.
Вспомнилась тоненькая брошюрка в рыхлой серой обертке, скучные диаграммы и таблицы и унылый казенный шрифт: «Инженер Винклер. Теплофикация городов».
– Я читал вашу книжку. У вас очень интересные идеи.
Локшин невольно прислушался к звукам своего голоса, к поощряющему и благодушно-покровительственному тону, и против воли припомнил давно забытую сцену в уборной Политехнического музея, широкоплечего Сибирякова и его отечески покровительственную похвалу. Под смуглыми скулами Винклера проступила легкая краска.
– Ваше одобрение для меня ценнее десятка похвал.
– А вы надолго, – участливо спросил Локшин, чувствуя прилив искреннего расположения к новому знакомому. – Кстати, – он обернулся и увидел помахивающую ракеткой Ольгу, приближавшуюся к нему, – моя…
Он запнулся и вместо чуть не сорвавшегося с языка непривычного слова «жена» сказал:
– Ольга Эдуардовна Редлих.
– А ведь я ваша поклонница, – едва поздоровавшись, сказала Ольга. – Я прочла вашу книгу и уверена, что скоро о ней будут говорить все…
Винклер холодно поклонился.
Александр Сергеевич, вы помните, я вам рассказывала, о теплофикации, о гигантских калориферах… Чрезвычайно интересный проект.
Слух Локшина неприятно, резнуло необычное «вы». Ольга никогда не скрывала своей близости к Локшину и впервые в присутствии этого сухощавого инженера она держалась с ним как чужая.
– Вас, наверно, избаловали вниманием, – не смущаясь сухостью Винклера, продолжала Ольга, – но позвольте смиреннейшей вашей поклоннице поднесли вам цветок.
С легкой иронией Ольга сделала реверанс, отколола от платья полусухую гвоздику и вставила ее в петлицу инженера. Локшин досадливо поморщился.
– Нам пора, – ревниво сказал он. Ольга враждебно взглянула на него и, обращаясь к Винклеру, скорее уверенно, чем вопросительно, сказала:
– Вы пойдете с нами?
Всю дорогу Ольга держала себя так, словно Локшина не существовало. Он несколько раз пытался втянуться в разговор, и каждый раз Ольга, бросив ему небрежный односложный ответ, возвращалась к прерванному разговору с Винклером.
– Я пройду к себе, – с трудом сдерживаясь, сказал Локшин и, небрежно попрощавшись с Винклером, поднялся наверх. Он ждал, что Ольга окрикнет его, но она как ни в чем не бывало оживленно разговаривала с инженером. Снизу доносился возбужденный голос, Ольги, уверенный баритон Винклера и заглушенный шум посуды. Локшин прислушивался, настойчиво искал в словах Ольги иной, скрытый смысл, все время порывался встать, спуститься вниз и нервно мял сразу согревшуюся подушку.
Голоса внезапно умолкли. Гулко хлопнула, стеклянная дверь. Под чьими-то тяжелыми шагами задрожала терраса.
– А я к вам, Ольга Эдуардовна, рыбку половить…
Локшин вскочил и, перепрыгивая через ступеньки, сбежал навстречу потному, изнемогающему под тяжестью сеток, коленчатых удилищ и сачков профессору Загородному.
– Павел Елисеевич, – обрадованно закричал он и начал разгружать профессора от обременяющих его снарядов.
Винклер заторопился и, особенно почтительно поклонившись Локшину, ушел. Профессор окончательно разгрузился, облегченно расстегнул длинный чесучовый пиджак и грузно сел.
– Кваску бы…
Ольга поспешно вышла из комнаты, и на кухне загрохотала посуда.
– Рыбку-то ловили, Александр Сергеевич? Не пробовали? Напрасно, молодой человек, напрасно.
В минуты добродушного настроении профессор всех называл молодыми людьми.
– И карасей не ловили? Преступное легкомыслие. Кстати, молодой человек, какие это умнейшие бестии…
– Что в городе? – неуверенно спросил Локшин.
– В городе, ответил профессор, торопливо прожевывая ломтик поджаренной в яичнице колбасы, только-что поданной Ольгой, ничего. Пыль. Жарко.
– А наше солнце?
– Что ж – ничего…
– Магазины по ночам торгуют?
– Пожалуй. Только ведь ночью мы все равно спим.
По неопределенным репликам Загородного Локшин так и не понял, что делается в городе.
Глава пятаяТревога
Ночью была гроза. Локшина разбудил гром, тяжело прокатывавшийся где-то вдали за темными провалами Москвы-реки, за исчерненными ночью перелесками, за пологими лугами правого, берега. Он лег рано, и, хотя, сейчас было, не позже трех, и сизая муть рассвета едва преступала сквозь штору, Локшин почувствовал, что спать он больше не может.
– Что ты? – сквозь сон спросила Ольга.
– Как-то не по себе…
Тяжелый июльский гром снова прокатился за далекими перелесками, оконные стекла задрожали, на веранде хлопнуло взмокшей парусиной и, словно в тон непогоде, четкий стук в дверь заставил Локшина накинуть летнее пальто и спуститься вниз.
– Телеграмма.
Локшин вскрыл телеграмму тут же у входа перед измокшим от дождя посыльным.
«Приезжай срочно. На Красном Пути неладно. Экстренно выезжай. Кизякин».
– Ольга, – крикнул он. Но Ольга уже стояла за спиной.
– Даже здесь, – сказала она, быстрым взглядом впитывая в себя телеграмму. – Неужели они не могут дать тебе хотя бы месяц покою…
– Кизякин не станет зря. – возразил Локшин.
– Нельзя же дергать человека по любому пустяковому поводу, – возмущалась Ольга, – что может произойти на «Красном Пути»? Пустяки…
Ольга была в курсе всех дел комитета.
– Я увезла тебя из города для того, чтобы ты отдохнул, а тебя будут беспокоить по каждому пустяковому поводу.
Локшин благодарно посмотрел на Ольгу. Много позже, вспоминая об этой ночи, он не мог простить себе чудовищной слепоты. Если бы он внимательно вгляделся в лицо Ольги, он мог бы заметить, что телеграмма, вызвавшая лишь небрежные реплики, на самом деле на минуту зажгла ее почти неуловимой радостью. Подобно тому, как в шахматной партии партнер, отдавший офицера, знает, что, воспользовавшись доверием противника, он безнаказанно разрушает стройные ряды с тем, чтобы, дойдя до наиболее уязвимого места, спокойно сказать: шах королю – так и Ольга, на короткий месяц отдавшая себя Локшину, знала, что получит взамен полный крах комитета.
– Ты думаешь, – нерешительно спросил Локшин, – я могу не ехать?..
Ему очень хотелось остаться на даче. Он подумал о том, как хорошо сейчас вернуться на свою вышку, распахнуть окно и, впустив влагу после грозового рассвета, спокойно заснуть, чтобы утром, сбежав вниз, окунуться в Москве-реке и потом завтракать вместе с Ольгой на открытой веранде.
– Как хочешь, – равнодушно ответила Ольга.
Автобус довез его до заставы, а там трамвай до «Красного Пути». Судя по телеграмме Кизякина, по впечатлениям последнего посещения завода, он мог думать, что произошло действительно нечто необычное, что завод взорван, разрушен, что рабочие выбрасывают черные и трехцветные флаги, требуют свержения власти, повинной в непрерывкой круглосуточной, работе.
И тем удивительнее было, что милиционер, уныло сидевший в контрольной будке, унылым, совершенно обычным тоном потребовал пропуск, что около завода никого не было, если не считать двух торговок семечками и одного моссельпромщика.
На заводе было людно, стучали станки.
Правда, часть рабочих стояла сгрудившись в группы и разговаривая, но остальные работали как ни в чем не бывало – Как права Ольга, – подумал Локшин.
– Здесь ничего не случилось.
Он пожалел о потерянном утре, о завтраке на высокой веранде, о зеленых далях, об Ольге, о скользком мхе леса, и почти сладострастно думал о том, сколько неприятных вещей наговорит он Кизякину, как высмеет его за бессмысленное паникерство.
Но вместо Кизякина в механическом цехе его ждал окруженный рабочими Миловидов.
– Ну, что? Доигрались? Вот вам ваша диефикация. Что же, товарищи, – сказал он, обращаясь к рабочим, – вот председатель комитета. Это его дело, его, его… Оборудование, прекрасное оборудование получено из-за границы и нате вам – консервация. Нет, Локшин, как хотите, а рабочие правы. Вот и добились – забастовка…
– Какая же забастовка, – вмешался высокий парень, в котором Локшин узнал знакомого ему ударника Васильева, – я – бастую? Коммунист? Что ж это ты мне такие слова бросаешь?
– Ну, ладно, не будем спорить о словах. – ответил Миловидов, – но что же это за планирование. За такое планирование – к стенке…
Локшин растерянно оборонялся. Снова, как и всегда, он чувствовал, что говорить здесь он не в состоянии, что он говорит не то, не по существу.
– А может быть, они в самом деле правы? Может быть, действительно здесь вредительство. О вредительстве говорят и Миловидов, и Васильев, и рабочие.
Но где же оно? В комитете? Приказ о консервации он отдавал сам. Значит он, Локшин, вредитель? Чепуха!
Со скоростью киноленты перед ним промелькнули лица Лопухина, Андрея Михайловича, Паши, вынырнуло и растаяло лицо Ольги, длинные усы Кизякина.
– Кто же? Может быть, Паша? Да если бы он и захотел, – что он? Ничто!
– Товарищи, – говорил Локшин, – консервация вызвана необходимостью. Поймите, наконец, что концентрация производства принесет нам…
Он говорил длинно и витиевато, не по существу:
– Это не то, все это не то… – думал он, но продолжал говорить так же казенно, так же длинно, так же витиевато. По мере того, как он говорил, он чувствовал, как тают последние остатки внимания рабочих, как все сильнее и сильнее слышится голос Миловидова.
– Приехал, – на ходу бросил Кизякин и, не обращая внимания на присутствие Локшина и рабочих, набросился на Миловидова:
– Да где твои глаза были? А, еще в облсовете! Да тебя повесить надо, супин ты сын!..
– Я вас за такие слова в цекака, – начал было Миловидов, – я член партии…
Кизякин длинно и нехорошо выругался. Локшин взглянул на рабочих, – те, казалось ему, сочувствовали Кизякину.
– Да пойми ты, – до забастовки довел! – возмущался Кизякин.
– Какая же забастовка, – подумал Лакшин. – Что он путает?..
Кизякин оставил, наконец, побагровевшего Миловидова и, сердито схватив Локшина за рукав, потащил его к выходу.
– С вами, ребята, мы еще поговорим, – сказал он на ходу двинувшимся за ним рабочим.
Локшин чувствовал благодарность к Кизякину: Кизякин выручил его от ненужных упреков Миловидова. Но Кизякин, предварительно убедившись, что рядом с ними во дворе нет никого, с такой же яростью, с какой только-что обрушивался на Миловидова, прокричал:
– А ты, сволочь, вредителей прикрываешь! До забастовки довел!
Локшин хотел что-то возразить, но Кизякин был уже далеко. Локшин растерянно побрел по заводу и, выходя, окрикнул встретившегося во дворе Ипатова.
– Что же вы, черти, на самом деле бастуете?
– Какая там забастовка, – посмеиваясь, ответил Ипатов, – обыкновенно – волыним…
Глава шестаяСтоловая «Четвертак»
– Вредительство, – размышлял Локшин, взбираясь на высокий империал автобуса. – Надо же выдумать…
Но не слишком ли много внимания уделяют сейчас за границей и комитету и диефикации.
– Борьба направляется оттуда, – думал Локшин. Оттуда – это были Берлин, Париж, Лондон, это были истерические передовые белогвардейских газет, утверждавших, что диефикация сокращает человеческую жизнь на одну треть, что проведение ее есть бесчеловечнейшее из предприятий бесчеловечнейших большевиков. Оттуда – это были выступления французского премьера, это были, наконец, запросы твердолобых в палате общин:
– Известно ли господину министру иностранных дел, что комитет по диефикации является отделением Коминтерна? Знает ли господин министр, что между диефикацией и последними событиями в Ирландии и Индии существует тесная связь? Не может ли, наконец, господин министр сказать, не являются ли арестованные во время последних беспорядков в Дублине иностранцы прямыми агентами комитета по диефикации?
После дачи в Москве было нестерпимо. Москва встретила Локшина, как встречает она каждого дачника, некстати променявшего прохладу соснового леса, в котором нет-нет на опушках обгорелые пни покрываются первыми янтарнопрозрачными опенками, на сухой зной ремонтирующегося города. Запах асфальта, густые облака цементной пыли, гарь и копоть неприятно подействовали на него.
Матовые фонари у подъезда комитета почернели от пыли, в вестибюле ломала дверь, уродливая горка кирпичей прислонилась к исщербленной стене, шкафы и столы переменили привычные места, тесно скучившись в единственной не подвергшейся летнему разгрому комнате. Между заводом и комитетом Локшин успел побывать в цека и ВСНХ, и в ВЦСПС, все как на зло без результата; то не было нужного человека, то он оказывался занят ка заседании, то был в отпуску. Но те немногие, с кем ему пришлось столкнуться, переводили разговор, на события на «Красном Пути», ругали Миловидова и губотдел металлистов, а заканчивали неизменно тем, что начав отдуда-то издалека, советовали Локшину как следует отдохнуть, уехать подальше от Москвы и в конце кондов – переменить работу.
Локшин с трудом разыскал свой письменный стол. На столе, усевшись между бронзовой чернильницей – подарком комитету по диефикации от рабочих меднолитейного завода – и кожаным бюваром для срочных дел, расположился Кизякин. Он уже вернулся с завода и теперь вокруг него стояло несколько незнакомых Локшину рабочих.
Локшин ждал, что Кизякин снова обрушится на него. Однако, Кизякин как ни в чем не бывало приветливо обратился к Лакшину:
– Ты что ж так долго? На дачу сегодня поедешь? – спросил он, – А мы тут совещание устроили. Это вот с АМО, этот с «Каучука», этот с «Русскабеля». Хочешь – послушай; а то ты ведь отпускной, мы и без тебя.
Увидев Локшина рабочие замолчали, один из них потушил только-что закуренную папиросу и, не найдя пепельницы, ткнул ее в чернильницу. Локшин хотел о чем-нибудь спросить представителей заводов, понимал, что это даже необходимо, но не нашел ни одного подходящего, слова. Бросив несколько незначащих фраз, он прошел к Лопухину.
– Александр Сергеевич – с деланной приветливостью встретил его Лопухин и тотчас же склонил над столом модные бакены. В этих склоненных бакенах и выжидающе застывшем над листом графленой бумаги пере Локшин почувствовал тревожную напряженность.
– Алексей Викторович, я специально приехал, – начал Локшин и запнулся. Он хотел сказать, что приехал специально для того, чтобы выяснить, вполне ли обосновано распоряжение о консервации «Красного Пути», для того, чтобы проверить, не допущена ли ошибка, что он приехал сегодня в комитет для того, наконец, чтобы прямо в упор поставить тот вопрос который мучил его последнее время неясными подозрениями.
Но вместо этого Локшин спросил:
– А что на заводе «Вите-гляс»?
– Ничего, – равнодушно ответил Лопухин, – только..
Вечное перо припало к бумаге и оставило на ней черное расплывающееся пятно. Бакены взметнулись вверх и опять упали.
– Только последнюю смету нам не утвердили. Денег не дают.
Последняя смета, о которой говорил Лопухин, была сметой на ремонт оборудования завода. Некоторые специфические условия нового производства не были предусмотрены, и в первые же месяцы оказалась необходимость в ремонте, невыполнение которого могло привести к самым нежелательным последствиям.
– Ну, и что же вы? – с тревогой спросил Локшин.
– Хлопочем, – уклончиво ответил Лопухин и, подняв ставшие неожиданно ясными глаза, добавил: – о чем вам беспокоиться, Александр Сергеевич, ведь вы в отпуску.
Локшин понял, что здесь, в учреждении, основанном им, в учреждения, где каждая мелочь была им продумана, он, как это ни странно – чужой.
Внимательные уши Паши вынырнули из-за двери и спрятались. Паша даже не вышел. С затаенным, чувством обиды Локшин ушел из комитета и сел в запыленный вагон подземки.
Желтые, вечно ночные стены тоннеля пробежали мимо окон. На остановках вместе с новой толпой пассажиров в вагон вползала удушливая струя копоти. Нервная кондукторша до хрипоты ругалась с настойчивыми пассажирами, упорно отказывавшимися понять, что вагон не резиновый и местов в проходе нет.
На Страстной, все еще не решив, куда он поедет, – к Сибирякову или по поручению Ольги за покупками: несмотря на внезапный отъезд и ночную тревогу, Ольга не забыла дать ему десяток поручений, – Локшин зашел в столовую.
Недавно открытая в специально отстроенном здании, столовая эта была предметом гордости МСПО. В ней был конвейер, по которому двигалась воловья туша, из глыбы синеватого в фиолетовых клеймах мяса превращавшаяся в жирные яйцевидные, утопающие в томате битки соус метрдотель. Здесь были автоматические подъемники, почему-то в назначенный час застревающие между третьим и четвертым этажами, здесь были, наконец, автоматы, всего лишь за четвертак снабжающие посетителя самым разнообразным ассортиментом кушаний, начиная от, сосисок с капустой, кончая салатом «весна»? – но почему-то редкий обладатель четвертака мог воспользоваться преимуществами новых аппаратов: обычно фишка не пролезала в отверстие, угрюмый официант предлагал опустить в другой автомат, но и в том из узкой щели безнадёжно торчал царский пятиалтынный.
Столовую эту в Москве так и называли – «четвертак» и лишь немногие удосуживались прочесть почти невидную снизу небольшую вывеску: «Столовая имени Юрия Олеши».
Если бы заинтригованный посетитель стал расспрашивать, то весьма вероятно, что дежурный буфетчик, в третий раз сказав рассеянному человеку с талоном, что битков нет, и, пренебрежительно отвернувшись от него, объяснил бы, что столовая названа так в честь какого-то Олеши, а кто он был – в точности неизвестно, но, кажется, ветеран труда и изобретатель конвейера для битков соус метрдотель.
Локшин взял порцию битков, кое-как подцепил на единственный заржавленный зуб единственной оказавшейся в конвейере вилки разваливающийся биток, понюхал пропахший несвежим салом комок и, оставив его на тарелке, направился к выходу. Швейцар загородил дверь:
– А карточка?
Локшин по рассеянности забыл уплатить. У кассы тянулась длинная очередь. Локшин встал за дамой в старомодной мантилье, углубился в невеселые мысли и очнулся только тотда, когда знакомый до боли голос прокричал над самым ухом:
– Следующий!
За сверкающим алтарем автоматической кассы он увидел помолодевшую и как-то подтянувшуюся Женю.
– Ты? – сказал он и тотчас же поправился. – Вы?
Женя, не отвечая, взяла его карточку, подсчитала итог, и только по тому, как прыгал в ее руках карандаш, было видно, что она взволнована и озадачена не меньше Локшина.
Локшин не видел Жени давно, – скандал, устроенный ею перед поездкой в Кремль, был последним. Уже давно она не писала ему, не звонила, не заходила в комитет. И если первое время это радовало Локшина, то теперь было неприятно: он не ждал, что Женя так скоро забудет о нем.
Услужливый Паша, правда, гадливым шепотком иногда давал ему понять, что он встречается с Женей, что к Жене частенько заходит Сибиряков, и что между Женей и Сибиряковым что то есть. Вспомнился Локшину и последний разговор с Сибиряковым о Жене, когда Локшин пожаловался ему на сцены, устраиваемые Женей, тот вместо сочувственных слов, сердито засопел трубкой и так же сердито уронил:
– Все вы мастера жен бросать!
Как Женя живет, какие отношения у нее с Сибиряковым прав ли услужливый Паша – вот что занимало Локшина. Но вместо всего этого он спросил:
– Вы служите? Давно?
– Служу, – быстро ответила Женя, – и очень довольна. С вас восемьдесят семь. Ты женился?
Кто-то больно надавил плечо, еще кто-то ударил Локшина ридикюлем по руке и он пригнувшись, влез головой в окошечко кассы.
– Елка скучает, спрашивала о тебе, – сказала Женя, взволнованно придвигая сдачу, – получите Вам тринадцать.
– Хорошо, – ответил Локшин, – я постараюсь…
Негодующая очередь окончательно оттеснила его, он обернулся, но кроме знакомого узла каштановых волос над блестящей клавиатурой кассы ничего не увидел.
Выйдя на улицу, он из ближайшего автомата позвонил Сибирякову.
– Уехал в Ленинград.
– Надолго?
– Недели на две.
Сиреневая пелена наступающего вечера быстро опускалась на задыхающуюся Тверскую. Суетливая беготня по магазинам, стояние в хвостах, грубые окрики приказчиков, многообразие ассортимента вещей, заказанных Ольгой – а тут был и только-что вышедший десятый том Клима Сангина, и объёмистый курс термодинамики, и заграничные чулки, обязательно марки «Виктория», и два кило пиленого сахара, и консервы, и платье, которое надо было получить от портнихи, – все эти поручения заняли несколько утомительных часов.
Когда, обвешанный многочисленными покупками, он вышел от портнихи, над колодцем двора в черном, душном небе плавились звезды. Но левый над багровеющими крышами край ночного неба был весь в зеленовато-прозрачном зареве. Локшин спустился по Тверской: выхваченные чудовищной лавиной света дома напоминали феерические города киносъемок. Искусственное солнце академика Загородного исполинским маяком возвышалось над зданием Моссовета. – издали оно казалось сильно увеличенной, окруженной мигающими кольцами зеленоватой переливающейся луной.
У Моссовета и в сквере на скамьях, на каменных карнизах ограды сидели и лежали полуголые подростки.
– Ты ореховым маслом мажься, – кожа не шелушится, – услышал Локшин молодой женский голос.
– Нюрка совсем коричневая.
– Она и на Клязьме и две недели загорает.
Локшин недоуменно взглянул на загорающих под искусственным солнцем людей и с удивлением убедился, что ярко освещенные спины были действительно покрыты бронзовым слоем загара.
В вагоне автопоезда Локшин развернул купленные днем газету и еженедельники. Первое, что бросилось ему в глаза это кричащий заголовок «Голоса»: «Еще о миллионах, брошенных на ветер. РКП начинает ревизию. Диефикаторы и их делишки».
«Планирование, проводимое комитетом, – писал в очередной статье Бугаевский, – является заведомо вредительским актом. Достаточно напомнить о консервации „Красного Пути“ вопреки воле рабочих и профорганизаций».
Не было ни одного смертного греха, в котором был бы неповинен злосчастный комитет по диефикации и его фактический руководитель. Очередной фельетон, написанный тем же Бугаевским, доказывал, что если Локшин и его «теплая компания» еще находятся на свободе, то объясняется это только нашей мягкостью и безразличием. Комитет непроизводительно расходует отпущенные ему суммы. Искусственное солнце Загородного представляющее не что иное, как сильно увеличенную кварцевую лампу, потребовало дорогого заграничного оборудования, а неизвестно, оправдает ли себя этот опыт. В лучшем случае солнце это можно будет использовать в качестве одного из аттракционов парка культуры и отдыха. Завод «Вите-гляс» давно затоварился производя дорогую и никому ненужную продукцию.
– Мы надеемся, – заканчивались почти все статьи, – что прокуратура и РКП не преминут заглянуть в тайники пресловутого комитета и вывести на чистую воду тех, кто под флагом «научной» работы устроил выгодное для себя «дельце».
Дальше в коротенькой заметке, за подписью «Монтер» сообщалось, что администрация завода «Вите-гляс», хвалящаяся якобы полной рационализацией производства, не может додуматься до такой простой вещи как замена грозящих самовозгоранием проводов.
«Несмотря на многочисленные наши заявления. – писал Монтер, – администрация глуха, как тетерев. А откуда берутся средства на ненужную никому командировку за границу одного из воротил комитета по диефикации академика Загородного?»
Локшин с досадой вышвырнул газеты за окно и поспешно перелистал журналы. Но ни один из журналов ни словом не упоминал о диефикации. Лишь в «Журнале для женщин» на последней полосе был дан портрет очень хорошо одетой с лицом мировой звезды экрана девушки, на фоне зубчатых колес и шестеренок с невыразительной надписью:
– В диефицированной Москве.
Несколько строк о диефикации Локшин нашел и в «Огоньке». В отделе «Окно в мир», рядом с фотографией редкостного пуделя, купленного в Лондоне герцогом Соуптгемским за баснословную сумму, занимая точно такое же место, находился, снимок с решетчатого цоколя искусственного солнца и под ним в трех строках сообщалось нечто невразумительное об усилении ночного освещения Москвы.
Отбросив журналы, Локшин высунул из окна разгоряченную голову. Вдали россыпью пестрых огней переливалась Москва.
– Город энтузиастов, – с горечью подумал Локшин.
У самой дачи он различил в темноте смутную фигуру с огромным портфелем.
– Паша, – с удивлением узнал в этой фигуре Локшин делопроизводителя комитета.
С ужимками и смешками Паша рассказал о том, что Алексей Викторович тотчас же после ухода Локшина вспомнил, что на некоторых бумагах требуется обязательно подпись или Сибирякова или Локшина. Сибиряков уехал в Ленинград, значит остается один Локшин.
– Что за чепуха, – проворчал Локшин.
– Где ваши бумаги, давайте.
Паша развернул портфель и тут же, на полутемной террасе Локшин подписал несколько, на его взгляд, совсем неважных бумаг, думая в это время о том, что Ольга, спит, что Ольга не дождалась его, что Ольга не могла его встретить.
Глава седьмаяИнженер Винклер
Плотная, слегка выпуклая желтая шляпка гриба была покрыта росистой слизью, отчего в запутавшихся в хвое солнечных лучах казалась обмазанной маслом. Локшин осторожно подрезал ножку и бросил масляк в корзину. Рядом, сквозь мшистую поросль проступал второй такой же гриб. Локшин отшвырнул фуражку и, усевшись на колени, начал собирать грибы. Желтые, коричневые, красноватые шляпка проступали то тут, то там.
– Ольга, – торжествующе закричал он. Но Ольга не отозвалась.
Локшин торопливо собран грибы а зашагал вслед далеким тающим в перелесье голосам. Медлительные сосны словно нехотя расступились, зеленым прудом расплеснулась лесная поляна. У расщепленного грозой дерева, разбросав по траве вымышленные цветы пестрого платья, сидела Ольга и подняв голову, внимательно слушала Винклера. Локшин торжественно поднял корзину.
– Глядите. А ты не слыхала – я тебе кричал!
Винклер прервал разговор и, заглянув в корзину, почти пренебрежительно сказал.
– А я думал – белые.
– Белые, – обиделся Локшин, – где вы их найдете. Масляк не хуже.
– Конечно – согласился Винклер – Я согласен с Ольгой Эдуардовной, что даже эти грибы, – он указал на огромный огненный мухомор, высунувший шляпку из Ольгиной корзинки, – не хуже вот этих…
Винклер нагнулся, приподнял тяжелый кузовок и вывалил на землю десятка два коричнеголовых крепышей. Здесь были подосиновики, подберезовики и приземистые увальни – боровики. Локшин взглянул на вырванные с землей ножки грибов и, стараясь скрыть раздражение, полушутливо сказал.
– Что за хищная манера вырывать грибы с корнем.
– Какие вегетарианские наклонности, – заметила Ольга – не все ли равно.
– Этим вы портите грибницу.
– Охота тебе в такую жару лекции читать, – оборвала его Ольга. Локшин умолк, взглянул на ее вдруг заскучавшее лицо, на упорно молчавшего Винклера и почувствовал себя лишним. В последнее время всегда выходило так, что они были втроем или вместе с утра шли за грибами, или Винклер попадался им на прогулке, или случайно но минута в минуту, они встречались в курзале.
– Пойдемте, – вопросительно сказала Ольга.
В нескольких шагах от поляны, огибая выдвинувшиеся упрямыми уступами столетние сосны, тянулась изъезженная, в крутых песчаных ухабах лесная дорога. Ольга шла впереди, задумчиво ломая хрупкую шляпку мухомора, Локшин понуро шел позади, тяжелая корзинка неприятно отдавливала руку, и день, начавшийся чудесной звонкой зарей, казался тусклым и душным.
Солнце, уже низкое, уже покрасневшее, приблизилось к флюгеру резной в башенках дачи. За решетчатым высоким забором потемневшие клумбы изнемогали под тяжестью пышных, словно выдавленных из бархатистой парчи георгин. Терпкий и сладкий запах табаку остановил Ольгу.
– Жаль что у нас на даче нет цветов, – сказала она.
За забором, за клумбами за тщательно расчищенными желтыми дорожками оранжевым шаром пылал под отдернутой парусиной террасы кипящий самовар. Чуть-чуть лиловеющая скатерть, ваза с фруктами, лысый человек в мягкой рубашке, полная дама в цветастом капоте, несколько подростков и приехавший из города гость с соломенной шляпой, принужденно прижатой к груди, – от всего этого веяло соблазнительным дачным уютом.
– В запахе табака, – вкрадчиво сказал Винклер – есть что-то напоминающее запах моря. Впрочем – он внезапно отшвырнул корзинку, – я сейчас.
Уверенно подойдя к забору, он слегка присел и, сделав кошачий прыжок, ловко уцепился за край утыканной гвоздями ограды.
– Артур вы с ума сошли, – крикнула Ольга.
Винклер предостерегающе приложил пялец к губам, перескочил не зацепившись за гвозди забор и крадущейся походкой пробирался к увенчанной шаром клумбе.
– Он сумасшедший – там собака…
Флегматичный дог лениво уложив крутую голову на длинные лапы вытянул на песке тигровое поджарое туловище. Винклер быстро приближался к клумбе. Дог поднял голову, настороженно присел и сделал угрожающее движение.
– Смотри! – испуганно сказал Локшин.
Ольга подбежала к забору и молча приникла к решетке. Винклер, словно не замечая собаки, шел прямо на нее, и в тот момент, когда Локшин решил, что напружинившийся, сразу налившийся мускулами дог бросится на дерзкого налетчика, собака неожиданно взмахнула прямым сильным хвостом, ткнулась мордой в колени Винклера и тотчас же отойдя в сторону, спокойно улеглась на песок.
– Простите мне мальчишескую выходку, – как ни в чем не бывало, сказал Винклер, подавая Ольге цветы, – я давно не озорничал.
Люди на террасе по-прежнему пили чай, вежливый гость положил шляпу на стол, пылающий шар самовара раздвоился и рассыпался синеватыми брызгами, собака, уныло зевнув, вплотную подошла к забору и оттуда умными, густыми, как чернослив, глазами смотрела на Винклера.
– Мне ведь такие штуки не впервые, – словно оправдываясь, объяснял Винклер. Локшин заметил в глазах Ольги смотревшей на Винклера такое же выражение как в глазах прижавшего влажную морду к решетке и не отрываясь следившего за Винклером дога. – В свое время мы проделывали не такие номера. Ведь я был беспризорным…
О своем прошлом Винклер никогда не рассказывал. Локшин с удивлением узнал, что этот безукоризненный джентльмен несколько раз бежал из детских домов и приютов для дефективных, исколесил всю страну, путешествуя на буферах и подножках и в свое время оказывал способности к карманным кражам не меньшие, чем впоследствии к точным наукам.
– Из меня мог выйти первоклассный ширмач, – хвастливо сказал Винклер. Я думаю, что все-таки лучше быть хорошим ширмачом, чем посредственным инженером.
Около дачи Загородного Винклер откланялся, заботливо приколов подаренный Ольгой измятый цветок и скрылся в лесу.
Когда они остались вдвоем, поток обидных и жестоких слов обрушился на Ольгу.
– Зачем она увезла его на дачу. Ради нее он бросил все, ради нее в решающий момент оставил поднятое им дело, как мальчишка таскается с ней за грибами, неужели этот отъезд нужен был ей для того, чтобы издеваться над ним, дразнить его Винклером.
Ольга с деланным спокойствием выслушала его и безразличным тоном ответила:
– Если тебе здесь неприятно – можешь ехать в город.
И, чуть переменив интонацию, прибавила:
– Теперь мы можем вернуться в город. Ты, кажется, уже отдохнул.
Глава восьмаяВзрыв
Константин Степанович выколотил трубку и начал заботливо заклеивать бумажками треснувшую пенку.
– Нужны срочные меры. Ты старый партиец, член цека, – настаивал Локшин, – надо прекратить травлю.
– А зачем? – флегматично спросил Сибиряков, продолжая возиться над трубкой. И откинувшись на спинку кресла, то прячась, то вновь выплывая из сизого табачного дыма, начал рассказывать длинный никакого отношения к разговору не имеющий эпизод из французской революции.
– Я не могу в таких условиях работать, – прервал его Локшин. – Я отказываюсь.
– Что ж, – спокойно ответил Сибиряков, – дело хозяйское… Да чего ты раскис, не понимаю, – уже раздраженно добавил он, – не может же все идти как по маслу.
Выйдя из кабинета. Локшин в коридоре встретил Кизякина.
– А я к Константину Степановичу.
– А что? – с тревогой спросил Локшин.
– Да так, кое-какие дела…
Уклончивость Кизякина поразила Локшина не меньше, чем сухость Сибирякова. Что произошло? Почему на даче его не раз и не два беспокоили работники комитета, то он видел ожидающего его Лопухина, то приезжал с бумагами Паша, – без него они не могли обойтись, а теперь когда он приехал, оказывается, что он ни кому не нужен, что он может спокойно не являться в комитет, не думать о делах, – все делается без него и помимо него, никто не считает своим долгом даже осведомлять его о работе.
Позвонив Ольге и не застав ее дома, он решил поехать на завод «Вите-гляс».
В мерцающей сетке дождя крутые стены завода неприветливо встретили его. Обычно переливающиеся в волнах дрожащего света цехи окутывала хмурая одурь. И на станках и на обычно сверкающих дисках приборов, и на лицах рабочих лежала печать уныния и недовольства.
В заводоуправлении было сонно. Вялый конторщик, безразлично вертя в руках пресс-папье, нехотя выслушивал настойчивую горячую речь черноусого сухощавого человека в резиновой, пузырем надувшейся прозодежде. Человек этот, заметив вошедшего Локшина, бросил на него враждебный взгляд и, прекратив разговор, боком пробрался к двери.
– Рабкор, – иронически кивнул вслед ушедшему черноусому человеку конторщик. – Что поделаешь, действительно требуется ремонт, он прав, но где мы возьмем деньги. Ведь ремонт сметой не предусмотрен.
– Разве дополнительное ассигнование до сих пор не получено? – удивился Локшин.
– Со дня на день обещают.
Локшин беспомощно толкнулся в запертую дверь кабинета директора завода, прошел опустевшими на время обеденного перерыва цехами и, отпустив автомобиль, медленно побрел по лоснящемуся от дождя шоссе Энтузиастов. Он миновал окруженные просторными палисадниками семиэтажные, словно сложенные из стеклянных, обрамленных бетоном кубиков дома, рассеянно остановился у витрины универмага, заглянул во двор первого в СССР круглого, вращающегося на оси дома отдыха металлистов, задумчиво поглядел на копошащихся у вновь строящегося дома рабочих и вдруг инстинктивно поднял голову.
За забором постройки слышался неясный. но тревожный шум. С пугающим звоном и визгом пролетели пожарные автомобили.
– Горит где-то, – сказал один из рабочих, бросил лопату и, облегченно вздохнув, начал свертывать папиросу.
Из-за крыш в рыхлое пасмурное небо гигантским винтом впивался столб черного дыма.
– Завод, – подумал Локшин. – Но ведь я был там только сейчас…
По шоссе бежали радостные, возбужденные неожиданным событием мальчишки. Прихрамывая, ковылял старик в жестяных очках, бежали женщины, на ходу пристегивая портупею, тяжелыми сапогами топал встрепанный, милиционер.
– Где горит? – спросил Локшин, поравнявшись с хромым стариком.
– Где же, как не на Витой Грязи, – словно удивляясь неуместному вопросу, ответил старик и злорадно прибавил: – давно бы так окаянных…
Коричневый от грязи мальчуган впопыхах наскочил на Лакшина и чуть не сбил его с ног. Локшин нагнулся за оброненной шляпой, а когда поднялся, старика уже не было: по шоссе, расталкивая все густевшую толпу, неслись автомобили с людьми в военной форме.
– Я ведь только там был. Как дико…
Сильный, похожий на орудийный салют удар прервал его размышления. Локшин отчетливо увидел, как, внезапно расколовшись на десятки частей, массивная витрина универмага выскользнула из бетонной рамы и звонким дождем обрушилась на тротуар.
– Взорвались! – радостно крикнул один аз бегущих, – сейчас еще будет.
Черный дым за крышами внезапно раздвоился, багровый огненный столб отделился от него, уродливой дутой вытянулся в зардевшем небе и кометой вздернулся кверху. Придерживая срывающуюся от ветра шляпу, чувствуя тяжелые удары заколотившегося сердца. Локшин, обгоняя мальчишек, побежал к месту пожара.
Завод был оцеплен.
– Нельзя, гражданин. Нельзя.
– Я – Локшин…
– А кто бы то ни было – нам все равно.
Порывшись в карманах, Локшин с трудом отыскал постоянный пропуск и после недолгих переговоров проник за ворота.
– Ничего особенного… Обыкновенное несчастье, – чужим голосом сказал встретившийся на пути директор завода. Небритая в рыжей щетине челюсть его дрожала. – Ничего особенного, – повторил он, – но есть жертвы…
Горел крайний, отделенный от остальных корпусов цех. Рядом дымились развороченные стены заводского склада.
– Гражданин, не мешайте, отойдите в сторонку, – сердито прикрикнул на Локшина пожарный и больно задел его тяжелой шлангой. Дым из черного становился серым, оранжевые языки пламени, внезапно укоротившись, беспомощно заметались под обгорелыми стропилами, пламя, сдаваясь, шипело под мощным напором воды.
По ту сторону склада, где был вплотную примыкавший к стене домик заводоуправления, валялись вывороченные, исковерканные рамы, огромным уродливым листом свисало железо разломанной крыши, беспомощно мокли обломки мебели и измятые листы бумаг.
Кое-как Локшин добрался до входа. В груде разодранных регистраторов, расщепленных стульев, обрывков материи он с пугающей четкостью увидел белый с черной рваной каемкой оторванный палец. Омерзительный, пронизывающий насквозь страх овладел им, и с тошнотой, подступающей к горлу, он выскочил во двор. По двору равнодушные санитары медленно волочили на носилках что-то темное, покрытое нечистым брезентом. Из-под брезента, свешиваясь с носилок, падала изуродованная голова. В сознании Локшина встало лицо черноусого рабкора.
– Если бы еще полчаса – и меня…
Локшин ощутил острую невольную радость и сейчас же устыдился. На чьей совести изуродованный черноусый монтер и разорванный взрывом конторщик? Кто виноват?
Он снова вспомнил сиротливый палец, белеющий на рваной папке обрызганного кровью регистратора и почувствовал себя величайшим преступником.
Глава девятаяКонец карьеры
– Саня!
Услышав знакомый голос, Локшин вздрогнул и, не обращая внимания на предостерегающие жесты конвоира, бросился к выходу. Перед ним заплаканная, волнованная, с сияющими от боли и радости глазами, стояла Женя.
– Я так счастлива, так счастлива!.. Мне говорили, что тебя…
Только много позже Локшин понял, что хотела сказать ему Женя. Легенды, ходившие по городу об арестах в комитете по диефикации, о раскрытии вредительской организации, породили слухи о том, что и Локшин и Лопухин и, кажется, Андрей Михайлович расстреляны.
– Я ищу тебя по всей Москве… Значит неправда… Но почему и газетах…
– Газеты по обыкновению раздувают дело, – ответил Локшин, – они рады были бы, если бы меня расстреляли.
Они – это были Буглай-Бугаевский, лиловый старикашка, Миловидов и даже, может быть, Сибиряков, который не мог вовремя поддержать его, Локшина.
Свидание с Женей было полной неожиданностью для Локшина. Он знал, что подследственным свидания не разрешают, но если кто и мог прийти к ному, то, может быть, Кизякин, может быть, Ольга, но никак не Женя. Но как раз именно перед Женей он мог высказать откровенно все, что наболело за последнее время.
– Они спят и видят меня конченым человеком. Ты пойми, какие они мерзавцы…
И, захлебываясь от возмущения и обиды, он начал рассказывать Жене о травле, об охлаждении Сибирякова, о двойственном поведении Кизякина, о взрыве на заводе, об аресте.
– Меня обвиняют бог знает в чем. И бездействие, и вредительство, и попустительство… А кто виноват? Кто не отпускал денег на ремонт? Я?..
Надо было в течение короткого пятиминутного свидания рассказать все. И о похоронах убитых во время взрыва рабочих, об унизительном чувстве страха, смущения и растерянности, которые он испытывал тогда, о том, как какая-то старуха, по-видимому, родственница одного из убитых при взрыве подошла к нему и прямо в лицо сказала: «Ты убийца»; и о неожиданном для него аресте Лопухина и вслед за ним целого ряда видных работников комитета и его комиссий, о том, как его самого вызвали к следователю – товарищу Клаасу, как следователь после короткого разговора, после нескольких бессмысленных и не относящихся к делу вопросов сказал ему:
– Пожалуй, вам придется некоторое время побыть у нас.
Надо было рассказать о том, что он не виноват ни в чем, что происки его многочисленных врагов останутся без результата, что дело его не погибнет и что он сам, наконец…
– Ты напрасно так беспокоишься, – сказал он Жене, – со мной ничего не может случиться…
– Замучили тебя, – таким тоном, каким разговаривают с детьми, ответила Женя и нерешительно погладила его рукав. Эта осторожная ласка тронула Лакшина.
– Если бы они хоть обвинение мне предъявили, – дрогнувшим голосом сказал он.
Конвойный нетерпеливым движением дал знать, что свидание кончилось.
Только на двенадцатый день после ареста Лакшина снова вызвали к следователю.
Он снова, как и в первый раз долго шел, на этот раз сопровождаемый конвоиром, по длинному коридору, снова прочел на эмалированной дощечке кабинета наспех наклеенный листок, на котором было написано: «следователь по особо важным делам Т. Клаас», безусый молодой человек, как и тогда, пригласил его сесть.
Но на этот раз допрос продолжался два часа.
Следователь, подробно ознакомившись с делом, задавал Локшину десятки вопросов, настойчиво расспрашивал о множестве не относящихся к делу мелочей, копался в подробностях.
– Какое отношение имеете вы к гражданке Редлих? – спросил он.
– Я думаю, – покраснев, ответил Локшин, – что к делу это никакого отношения не имеет.
– Вы уверены? – переспросил его следователь, но больше уже к этому вопросу не возвращался.
По мере того, как шел допрос, Локшин все больше и больше убеждался, что против него никаких материалов не имеется, самый арест – результат недоразумения.
– Во время отпуска вы подписывали какие-либо бумаги, исходящие из комитета?
– Иногда присылали бумаги на дачу.
– Вы помните содержание этих бумаг?
– Конечно. Я не подписывал ни одной бумаги не читая.
– Значит, вы признаете, что не приняли мер к предотвращению взрыва на заводе «Вите-гляс» и накануне самого взрыва подтвердили что ремонт не нужен…
– Я подтвердил, что ремонт не нужен? Наоборот…
– Вы говорите… – ехидно сказал следователь и извлек из папки бумажку с бланком общества, на которой черным по белому стояло:
«Комитет по диефикации считает ремонт осветительной сети на заводе преждевременным…»
А под этим уничтожающим Локшина текстом стояла его собственноручная подпись.
Следователь продолжал:
– А вы знали о существовании вредительской организации?
Тогда Локшин, действительно, ничего не знал. Он не знал о том, что Лопухин был руководителем вредительской организации, которая путем неправильного планирования, консервации наилучше оборудованных заводов, переассигнования средств и неправильного их направления пыталась сорвать работу комитета, сорвать дело диефикации страны. Он не знал, что в эту организацию входили виднейшие работники плановой комиссии, работники технической комиссии, управляющий делами комитета Андрей Михайлович, даже малозаметный Петухов.
И ему, Локшину, поверили. Он был освобожден. Он получил спокойную работу в Госплане. Он мог уже в течение двух лет не думать о делах, связанных с его пребыванием в комитете.
Но зато теперь, сидя в своей комнате в Центральной гостинице за письменным столом, заваленным грудой бумаг бумажек, сохранивших от забвения самые мелкие из мельчайших эпизоды, – теперь он знал больше всех, даже больше чем мог узнать в то время сам следователь до особо важным делам товарищ Клаас.
Несколько строк на зеленоватой бумаге, несколько строк, до сих пор не замеченных им, открыли ему все.
– Ольга!
Значит приказ об отмене ремонта, подписанный им, был когда-то подсунут ему Ольгой. Паша привез папку с бумагами – она подменила бумаги. Она была хорошо знакома с Лопухиным. Она действовала по заранее обдуманному плану. И она бросила его в тот момент, когда он был уже не нужен делу и, следовательно, не нужен ей. Винклер – только предлог. А может быть, она ушла к Винклеру, чтобы так же мешать его делу, так же срывать его работу, как она срывала работу по диефикации СССР.
– Ольга! Так обмануть…
Он не простит ей. Он отомстит. Его обязанность сейчас же осведомить об этом. Где товарищ Клаас? Или нет, сначала надо пойти в комитет…
Локшин сбросил ненужные теперь бумаги в ящик, захлопнул его вышел из гостиницы.
В комитете шла обычная суета, стучали автоматические пишущие машинки, щелкали арифмометры. Локшин надеялся, что его приходу удивятся будут его расспрашивать, улыбаться, допытываться, не собирается ли он снова работать в комитете, но его окружали незнакомые люди, ни одна улыбка не засветилась ему на встречу и, как это бывает, когда, попав проездом в свой родной город, человек не найдет того, что ему было дорого по поминаниям детства, – Локшин почувствовал себя лишним.
– Может быть, сюда вовсе не следовало приходить.
Знакомое лицо выглянуло из остекленной кабины и заставило Локшина остановиться.
– Паша! – вздрогнул он.
– Господину диесификатору. – попробовал острить Паша, соскользнув с высокого треножника. – Александр Сергеевич неужели вы снова… сюда…
– Да нет, Паша, я совершенно случайно, – ответил Локшин и сразу же почувствовал неловкость от того, что назвал Пашу по старой памяти просто по имени. – А вы что тут делаете теперь? – спросил он.
– Да вот, – гордо ухмыльнулся Паша, управляю всей этой чепухой. Я ведь ведь теперь на месте, которое занимал при вас Андрей Михайлович. И возможно, – Паша выпрямился, и тут Локшин заметил, что он, пожалуй, не такого уж маленького роста, как казалось, – возможно, что меня скоро назначат ученым секретарем.
– Ученым? – растерянно повторял Локшин.
– Я, – тихо ответил Паша, – как-никак, а все-таки когда-то получил степень магистра в Кембриджском университете… Пойдемте к Кизякину – я проведу вас…
Магистр Кембриджского университета? Паша, маленький конторщик, которого Локшин знал столько лет! Нет, тут что-то не совсем ладно, – размышлял Локшин, следуя за новоявленным магистром.
В комитете по диефикации теперь было так же трудно отыскать кого-либо, кал прежде в коридорах Госплана на Воздвиженке. Только привычный глаз Паши мог не заблудиться среди стрелок и номеров на бесчисленных кабинетах.
– Товарищ Кизякин, мы, наконец, разыскали Александра Сергеевича…
Пышные усы Кизякина конскими хвостами нависали над письменным столом.
Он мало изменился, – разве крахмальный воротничок, заменивший ситцевую косоворотку и заставлявший держать голову неестественно прямо, разве отличный клетчатый костюм, невольно ассоциирующийся с чемоданом и билетной кассой говорили о том, что секретарь ячейки завода «Красный Путь», безжалостно обыгрывавший в шашки любого слесаря и любого фрезеровщика, уже не играет ни в шашки, ни в городки, ни в «носы».
– А, это ты, – небрежно сказал Кизякин, словно он расстался о Локшиным только вчера. – Ну, ладно, посиди, я тебя чаем угощу.
Кизякин приподнялся. Эбонитовая трубка телефона подхватила его небрежную фразу:
– Вахрамеева, чаю!
В дверях показался большой поднос, затем стоптанные подшитые валенки и, наконец, уже сама Вахрамеева. Она сразу же узнала в неурочном посетителе Локшина и хотя лицо ее не выразило ни радости ни смущения, огромный поднос внезапно замер в ее руках. Она как-будто раздумывала, кому первому предложить чаю – неуверенным движением поднос обратился к Кизякину, потом, описав дугу, застыл перед Локшиным и, наконец, снова описав дугу, остановился перед Кизякиным.
Кизякин снял с подноса стакан покрепче и поставил его перед Локшиным.
– Ты пей, а я пока делами займусь. Управлюсь – перетолкуем.
– Напрасно я пришел сюда, – подумал Локшин и, пока Кизякин возился с бумагами, так и не допив стакана, незаметно вышел из кабинета.
– Товарищ Клаас. Говорит Локшин. Мне нужно вас видеть по весьма срочному делу.
– Я могу вас принять сейчас.
Глава десятаяПартия «блиц»
Следователь принял Локшина как старого знакомого. Он расспрашивал о комитете, удивился, узнав, что Локшин два года туда не заходил, вспомнил почему-то о Винклере.
– Вы его давно не видали? И теперь не встречаетесь?
– Видел на открытии станции…
– А как вы думаете, действительно опыты Винклера могут удастся. Фантастика – а подумаешь… Нет, на самом деле?
– Я всегда очень ценил его способности. Винклер – незаурядный человек.
Но и дружеский тон, и вопроси, которые принято задавать только очень хорошо знакомым людям, не могли обмануть Локшина. Он сразу же насторожился, вспомнил прежние свои визиты к следователю.
– Я сделал неожиданное и очень важное открытие, – прервал он следователя. И, не ожидая вопросов, положил на стол конверт с запиской Ольги.
Следователь повертел в руках конверт, прочел записку, осмотрел ее на свет и спросил:
– Ну и что же?
Волнуясь, торопясь, сбиваясь, Локшин рассказал все, что передумал за прошлую ночь. Он полагал, что следователь схватится за телефон, что он немедленно сделает распоряжение об аресте Ольги, но следователь принял его рассказ довольно-таки холодно и спокойно.
– Ну и что же? – переспросил он.
– Я думаю, что она возглавляла организацию. Она была связана с заграницей. Она была очень хорошо… слишком хорошо знакома с Лопухиным. Лопухин не выдал ее, потому что вместе с нею была бы выдана вся организация.
– Вы думаете? – сухо спросил следователь. – Конечно, бывают случаи…
Локшин смутился и попытался взять обратно до сих пор лежавший на столе перед следователем зеленый конверт.
– Нет, отчего же – пусть останется. У нас не пропадет, – улыбнулся он. – А вы не встречаетесь больше с гражданкой Редлих? Давно?
Локшин встал, попрощался, неловко подошел к двери и потом что-то вспомнив снова вернулся к столу следователя. Следователь мягко улыбнулся.
– А знаете еще что, – шёпотом сказал Локшин, – у нас в комитете был делопроизводитель Паша… Даже фамилии не помню, и он, представьте себе, магистр Кембриджского университета.
Следователь в знак согласия наклонил голову. Локшин еще больше смутился и вышел на улицу.
Чувство неловкости от этого неудачного визита всю дорогу мучило его.
Садясь в трамвай, он опустил гривенник не в автомат, заменяющий теперь кондукторш трамвая, а куда-то мимо щелки, он заблудился, переходя многочисленные мостки, опутывавшие Лубянскую площадь, и, поднимаясь по лестнице гостиницы, вместо второго этажа попал на третий.
– А как же партия-блиц? – поймал его Миловидов, – я давно жду. Что с вами сегодня?
Несмотря на былую вражду, они сдружились за это время. С тех пор Миловидов давно уже не работал в МОСПС, был исключен из партии за неправильную линию, взятую им по отношению к диефикации, и за допущенную им забастовку на «Красном Пути», и сейчас работал в профессиональном отделе «Голоса Рабочего» у неоднократно выруганного им и столько же раз расхваленного Ивана Николаевича.
– Что ж, я могу, – рассеянно сказал Локшин. Но после второго хода Миловидов развел руками:
– Что ж это вы, батенька, разве так играют. Капабланка и то такого хода не допустил бы. Вот вам…
Локшин против обыкновения проиграл.
– Давайте еще… Да что это с вами? Я, признаться, люблю выигрывать, но так играть, как сегодня, вы – не понимаю……
Локшин проиграл бы и вторую партию, если бы не телефонный звонок.
– Слушаю. Да. Локшин. Что?
Он словно не понимал, о чем говорит ему телефонная трубка.
– Мое мнение о комитете по диефикации? Я не в курсе. Вы говорите – вредительство. Не знаю. Впрочем, прошлый опыт, да, да, – основное это планирование.
– В чём дело? Об вас вспомнили? Я всегда говорил – как удивительно скоро умеют у нас забывать талантливых людей, – говорил Миловидов-Локшин! Я-то понимаю ведь, кто такое Локшин, но у нас…
Новый телефонный звонок заставил Миловидова замолчать.
– Буглай-Бугаевский? – удивленно переспросил Локшин: – Ну, что вы… ну что ты… Напиши, что хочешь, мне ли тебя учить.
Несмотря на спокойный тон, Локшин волновался. Неожиданные звонки напомнили ему время былой славы и исполнили сознанием своей силы.
Почему вспомнили? Зачем им нужно знать его мнение? Неужели только потому, что он один из старого состава комитета остался нескомпрометированным. Разговор идёт о каких-то непорядках в комитете, значит «Голос Рабочего» опять начинает кампанию. И опять Буглай-Бугаевский…
Открытие теплофикационной станции, встреча с Ольгой, записка, посещение комитета, Паша, следователь, звонки Бугаевского, – у Локшина было такое чувство, словно он из затерянной в глуши деревушки снова попал в суетливый, шумный, грохочущий город, в привычную когда-то для него обстановку.
– Я больше не буду играть, – сказал он Миловидову.
– Как хотите, – ответил тот, – стоило позвонить какому-то репортеру, и вы уже не будете играть.
На маленьком личике Миловидова было такое выражение, какое бывает иногда у оскорбленной комнатной обезьяны.
– Не хотите играть – так я уйду…
Локшин ничего не ответил. А когда Миловидов ушел, он закрыл дверь и снял телефонную трубку.
– В. – Один тридцать шесть восемьдесят четыре.
Он услышал чуть придушенный голос и, повернув рычажок, увидел на небольшом экране смутное, очень далекое в мерцании серого расплывчатого света лицо.
– Саша, – усталым голосом сказала Ольга, – я только-что хотела звонить тебе. Я очень хочу тебя видеть. Мне нужно тебя видеть.
– Право, не знаю, – нерешительно ответил Локшин. Его испугала встреча с Ольгой.
– Неужели ты не можешь вырваться на час, на два?
И, не дожидая его ответа, прибавила:
– Я буду ждать тебя черев полчаса у Страстного.
Глава одиннадцатаяОпытное поле
Над матовым призрачным полем реяли искусственные луны. Легкий пар, несмотря на холодный январь, поднимался от черной влажной земли, пересыпанной зелеными стрелками пробивающихся растений.
Всю дорогу Ольга молчала, куталась в беличью шубку, тревожно оглядывала каждого входившего в трамвай. Только здесь, на этом необычном, с теплой, несмотря на зиму, землей доле она немного успокоилась.
– Вот мы и одни, – сказала она и присела на скамейку.
Вытянувшиеся иссиня-черные тени упали на мерцающие белые стены флигелька, где находилась недавно оборудованная лаборатория Загородного. Привстав на скамье, можно было сквозь цветные стекла увидеть за столом грузную фигуру академика.
Она отыскала теплыми пальцами его руку и погладила ее под рукавом пальто.
– Я часто думала о тебе. Как глупо, как нелепо мы расстались… Ты думаешь о Винклере – оставь…
Она многозначительно умолкла и пальцы ее крепко сжали его руку.
Дверь флигеля со скрипом отворилась.
– Что ж это вы тут молодоженами сидите? – добродушно сказал профессор, – рады, что тепло?
На опытном поле профессора действительно было тепло, как в безветренный майский вечер. Калориферы Винклера, примененные впервые, здесь, на маленьком участке земли в районе Тимирязевской академии, не только согнали снег, но и поддерживали над землей ровную мягкую температуру.
– Вы бы ко мне недельки через две приехали – у меня тут вишни цвести будут. А вы что же, Александр Сергеевич, нос повесили. Молодой человек – только бы радоваться.
– Я радуюсь, – выходя из теплого оцепенения, ответил Локшин.
– Вот, посмотрите, – продолжал профессор, показывая залитое бледно-зеленым светом поле, – тут новая жизнь начинается. Такая проблемка, что ваша диефикация перед ней щенок… Не обижайтесь, не обижайтесь, я пошутил… Шутки шутками, а мы тут нацелились все вверх тормашками перевернуть. Диефикация плюс теплофикация – вот чем можно горы сдвинуть.
Профессор распахнул полушубок.
– Ко мне из Наркомзема ходят. Не терпится.
Теплофицируй им совхозы да колхозы. Даже крестьяне приезжали – «на теплую землю». Все о нашей затее знают. Да ведь вы еще огородишка-то моего не видели…
Бережно ступая по бороздам, профессор повел их по своему опытному участку. Поле было обнесено высокой бетонной стеной. Ажурные башни искусственных солнц уходили в зимнее небо. На мерцающей от капель дождя, напоминающего о том, что за бетонной оградой идет снег, бурой земле виднелись черные с раскоряченными ветвями деревья. Гряды чередовались с металлическими ящиками, жадная сетка проводов опутывала все поле.
– А это что? А это, – поминутно спрашивала Ольга, останавливаясь то у продолговатого иллюминатора, то у столь же непонятных жолобов, каналами прорезающих поле.
Профессор словоохотливо объяснял, но большая часть объяснений никак не доходила до Локшина. Понятно было одно – что соединение калориферов с искусственным светом даст возможность снимать от восьми до двенадцати урожаев в год, и что отдельные культуры можно довести до гипертрофированных размеров.
– Да вот, полюбуйтесь, – сказал профессор, нагибаясь к грядке.
Колосящаяся пшеница падала под тяжестью толстых, скорей напоминающих кукурузу колосьев.
– Эти головастые карлики, – с лаской в голосе произнес профессор, – дадут такой урожай, какой никому не снился.
На другой борозде за поблескивающей металлической оградой в синей ползучей листве томились сочные и влажные плоды.
– А как вы думаете, что это такое? Клубника? Посмотрите – ягодка-то чуть не в килограмм весом.
Загородный показал низкорослые вишни, молодые зеленеющие ветви которых, не зная, стремиться ли им к прогретой калориферами земле или к яркому, но холодному солнцу, прихотливо изгибались над грядками, показал карликовую дыню, толстые пальцы спаржи, выкопал из навоза толстенький белый шампиньон и потом, горестно вздохнув, сознался:
– Только вы раньше времени не восхищайтесь. Пшеничка-то моя, изволите ли видеть, обходится рублей по пять фунт. Вот тут-то и гвоздь. Над этим бьемся. Вспомните, Александр Сергеевич, во что нам первое солнце обошлось. Помните, как вы за голову хватались. А теперь такое солнце любой уездный откомхоз поставить может – десятками заказывают…
Профессор внезапно оборвал разговор и заторопился:
– Вы погуляйте тут, а мне пора. Как бы реакцию не пропустить…
Локшин долго следил за грузной фигурой удаляющегося профессора. У флигеля он остановился, обратил к Локшину широкоскулое обросшее за последние годы широкой старообрядческой бородой лицо и шутливо погрозил все еще пребывающим во власти странного очарования гостям.
– Слушай, – сказала Ольга, – я должна рассказать тебе о многом…
– Неужели она расскажет, – вздрогнул Локшин. Он не хотел признаний – ведь каких-нибудь два часа тому назад…
– Ты знаешь, что Буглай-Бугаевский не первый мой муж…
Локшина обрадовало, что Ольга начала говорить не о том, что он предполагал.
– Не первый? – переспросил он. – Нет, я, кажется, что-то говорила… Кажется, он остался за границей.
– Разве? Ну так я сказала неправду. Он здесь.
Это «он» Ольга сказала таким тоном, что Локшин невольно оглянулся.
– Ты его боишься?
– Ты не поймешь этого… И право – тебе как-будто неинтересно.
Сонный сторож нехотя поднялся с табуретки, запахнул овчинный тулуп и, сердито гремя ключами, прошептал недовольно:
– Шляются тоже… Полуночники…
Проспекты Петровско-Разумовского с грохочущими изломами подвесных дорог, с лавиной двуэтажных автобусов, с хвостатыми станциями метрополитена, с пламенными, уходящими в облака искусственными солнцами, со стрекочущими над ними аэропланами, с башней обсерватории, поднимающейся к облакам, после чудесного убежища Загородного казались аляповатой иллюстрацией к плохому фантастическому роману, печатавшемуся десять лет назад на третьей полосе «Рабочей Газеты».
– Я рада, что мне удалось побыть с тобой наедине последний раз, – сказала Ольга.
На станции подвесной дороги они расстались. Локшин задержал ее руку в своей и вдруг заметил, что лицо ее исказилось в мучительном страхе. Она глядела куда-то поверх толпы. Он тоже взглянул туда, куда смотрела Ольга: на минуту ему показалось, что в толпе мелькнули чьи-то слишком хорошо знакомые красные уши.
– Что с тобой? – спросил он.
– Да так… Показалось…
– Показалось, что он здесь? – пошутил Локшин – и они расстались.
Глава двеннадцатаяЧерный доктор
Только подойдя к Советской площади, Локшин вспомнил, что он еще не обедал. В подвале соседнего с Центральной гостиницей дома несколько тусклых, озаренных продольным верхним светом окон занимала столовая «Артель». Пожилая кельнерша, сохранившая в бриллиантах серег слабые следы буржуазного происхождения, пытающаяся нет-нет заговорить по-французски с седой, вероятно, когда-то очень красивой кассиршей, приветливо кивнула Локшину:
– Вам студень или печеночку с луком?
Локшин не успел сделать выбора между двумя одинаково привлекательными блюдами.
– Сашка! Ты!
– Леонид Викторович, – растерянно подняв глаза и увидев перед собой Буглай-Бугаевского, сказал он.
– А я перекусить забежал – да тут проклятое место, водки не дают. Я ведь к тебе собирался, присаживаясь к столику, продолжал Бугаевский и вдруг: – Сашка! – вскрикнул он и под неодобрительными взглядами кельнерши и кассирши полез целоваться.
– Ты думаешь – Ольга? Чепуха! Думаешь – ревновал? Брось, милый! Я тебе хоть сейчас любую девчонку приведу. Я сам сейчас с двумя балеринами живу. Небось слышал?
Бугаевский назвал не два а четыре популярных имени.
– Не веришь? Дело твое. Я, брат Сашка, петушиное слово знаю.
Выбрав по карточке наиболее сложные названия блюд, Бугаевский еще раз попробовал попросить у кельнерши «ну хоть одну такую малюсенькую баночку» и, получив отказ, стал нехотя глотать залитое пряным соусом мясо.
– А ведь мне, Сашка, – говорил он, – наплевать, что ты там с Ольгой. Ты, брат, равный. Я тебя, Сашка, хоть ты и дурак, а уважаю. А ты подумай – какой-то там Винклер! Инженеришка! Беспризорная сволочь. Хам! И кому изменить – мне, столбовому дворянину.
– А она от него, ты слышал, ушла? – изменившимся голосом добавил Бугаевский.
– Ушла? – удивился Локшин.
– Как сказать. Бросил он ее, старую дуру. И поделом, не лезь в другой раз. Не связывайся с мальчишками.
Буглай-Бугаевский, шипя и захлебываясь, начал рассказывать о Винклере, о якобы учиненных им растратах, о том, будто бы Винклер выкрал ученый диплом, что самая идея теплофикации украдена им у него – Леонида Викторовича Буглай-Бугаевского.
– Я ему еще покажу. – хвастал он, – я его на свежую воду выведу. Иван Николаич дурак. Дерьмо старое. А я его все-таки на кампанию раскачаю.
– А давно она, то-есть, они, – допытывался Локшин. запинаясь и выбирая слова. – уже не встречаются?
– Да она теперь первая ему глаза выцарапает. Ты знаешь, Сашка, какая она стерва! – захохотал Бугаевский и вдруг опавшим голосом продолжал – ты не понимаешь, как мне ее жалко! Нет… Я тебе по секрету скажу – безнадежно. Я ведь теперь у нее каждый день бываю.
– Послушай, Леонид, – внезапно вспомнил Локшин, – ты ведь второй муж Ольги?
– Пятнадцатый. – цинично захохотал Бугаевский, – а может быть, и двадцатый, я за этим не гонюсь. Эх, и дурак же ты, Сашка! Мы бы с тобой такое дело развернули… И охота тебе с бабами путаться. За границу бы поехали… Эх, пропадаю я тут ни за два с полтиной.
– А вы… То-есть ты, – спросил Локшин. – не знаешь, давно она с Винклером разошлась?
Бугаевский не расслышал.
– А ведь мне ее жалко. И до чего жалко. Ну, что ей может сделать какой-то Винклер. Ничего. А бабе всякие страхи мерещатся…
Отставив испещренную глиняными язвами тарелку, Бугаевский неожиданно заторопился:
– А мне пора. Прощай, Саша… Спешу…
Локшин вышел из столовой и остановился на площади в беспомощном раздумье. В нелепых ассоциациях перекликались назойливые репортеры с тревожной испуганной Ольгой, неуместные вопросы Клааса с полупьяной болтовней Бугаевского и почему-то вспомнилась Женя.
Задержавшись на минуту у двери Центральной гостиницы, Локшин спустился к площади Свердлова и пешком пошел на Зубовский бульвар.
– А я тоже сегодня к дочке пришел, – встретил его бывший тесть, – а ее дома нет. Ну, да я ничего, жду.
Встреча с сильно постаревшим Алексеем Ивановичем почему-то обрадовала Локшина.
– Объясни ты мне – говорил старик, – что это делается. Вот я к дочке пришел – хорошо. Ни дня на ночи теперь нет – тоже хорошо. Об этом и в откровении святого Иоанна сказано. Вот только как понимать – я к дочке, положим, к обеду пришел, а она мне: – Я, папаша, в четыре часа ночи обедаю. Насмешка!
– Ей так удобнее, Алексей Иваныч, она ведь служит…
– А мы не служили? Я тоже в фирме Высоцкого сыновей тридцать пять лет служил, меня каждый день по загривку били.
А приходит родной отец – я в доску разобьюсь, а чтобы обед был воврсмя.
Локшин выдвинул из стены складной стул, уселся и приготовился слушать бесконечные излияния тестя. В старческой болтовне и брюзжании Локшин улавливал явно доброжелательные ноты.
– По-новому живем, – продолжал Алексей Иванович, – ну что ж, ж по-новому жить можно. Я человек старый, я и прежде чуть свет на ногах, а теперь бессонница одолевает, так оно и приятнее. А только вот одно нехорошо – дочку не вижу. В роде как бы на разных концах живем. Я тут, а она где-то в Америке. Что ж это такое выходит?
– А Женя скоро придет? – спросил Локшин.
Старик рассердился.
– А разве я знаю. Да нет, пожалуй, ты ее здесь не дождешься. Она у Сибирякова теперь и днюет и ночует. Вот где она. А разве это порядок. По новому быту живет…
Алексей Иваныч подошел к буфету, открыл дверку и вытащил оттуда, видимо, приготовленную специально для него бутылку перцовки.
– А мы и без хозяина обойдемся. По новому быту, – сказал он, ставя на стол бутылку. – Ну-ка, по старой памяти, зятек. Давно я тебя не видел…
Локшин, чтобы не обижать старика, выпил две рюмки перцовки, выслушал длинную и бессвязную речь Алексея Иваныча, в которой последние времена и откровения апокалипсиса сочетались с явными намеками на мужей, уходящих от своих жен, на матерей, бросающих своих ребят в какие-то детские дома и ясли, на жен, которые неведомо где треплют юбки.
– Я тороплюсь, – сказал Локшин.
Спешить ему было некуда, и так же бесцельно, как только-что он пошел к Жене, он решил ехать к Ольге. Вспомнились почему-то только сейчас ее слова:
– Я рада, что удалось побыть с тобой наедине последний раз.
– Почему последний? – От непонятной тревоги он заторопился, расталкивая медлительных прохожих, пересек Зубовскую площадь, и вагон поезда подвесной дороги, подхватив его, выбросил у Малой Бронной.
Полутемный переулок, в котором освещенные верхним светом, черные внизу дома казались висящими в воздухе, был так же пуст и безлюден, как несколько лет назад. Локшин задержался, отыскивая знакомый дом, он забыл номер, да и дом этот трудно было узнать по его сильно изменившейся внешности.
У парадного толклась группа озабоченных людей, стояла черная, закрытая карета. На лестнице его обогнал запыхавшийся милиционер. С каждой ступенькой сердце ускоряло свой бег и замирало в томительном беспокойстве.
Дверь в квартиру Ольги была настежь раскрыта. Милиционер остановил Локшина и сухим, равнодушным, словно усталым, но от того еще более повелительным голосом сказал:
– Вы куда, гражданин?
Локшин остановился.
– В чем дело? Я к Ольге Эдуардовне Редлих…
– Родственник? – сухо спросил милиционер, – тогда можно.
Через раскрытую дверь Ольгиной комнаты Локшин увидел опавшее, как-будто только-что окунувшееся в воду старое лицо Буглай-Бугаевского, письменный стол, на столе флакон одеколона и небрежно разорванный пакет гигроскопической ваты. От Буглай-Бугаевского пахнуло запахом карболки и спирта. Локшин сделал два шага вперед, не замечая ни Бугаевского, ни маленького черного доктора, копошившегося над чем-то тоже маленьким и черным у турецкого дивана, и, остановившись, увидел белое пятно лица и перекошенные страданием губы Ольги.
– Сегодня… В шесть… – почти не шевеля губами, прошептал Бугаевский. – Морфий.
Маленький черный доктор вылез, как показалось Локшину, из маленького шкафчика, в котором хранились любимые Ольгой елизаветинские чашки, и маленьким черным голосом сказал:
– Все равно бесполезно. Карету можно отправить обратно.
Выйдя на улицу, Локшин встретил Клааса. За ним медленно поднимались по лестнице люди в военной форме.
– Она отравилась, зачем-то сказал Локшин.
– Я вызывал ее на завтра, – так же коротко ответил Клаас и крикнул куда-то вниз: – Пропустить.
Локшин побрел по Тверскому бульвару.
Пылающий транспарант над домом Драматурга и Композитора передавал ночной выпуск «Голоса Рабочего».
– Новое вредительство в комитете по диефикации. Теплофикационная станция инженера Винклера под угрозой взрыва. Инженер Винклер и рабочие станции разоблачили вредительство и предотвратили взрыв.
– Неужели опять Ольга?
Локшин припомнил странные вопросы следователя, его равнодушие, вспомнил, что следователь все время возвращался к Винклеру и к теплофикационной станции. Значит не он, Локшин, выдал Ольгу, а Винклер. И отсюда ее тревога.
Он вспомнил хищные, самоуверенные черты Винклера, его дерзкий взгляд.
– Этому не подсунут для подписи какую-то там бумажку. Этого не напугают фельетоны Буглай-Бугаевского. Его не увезешь на дачу. Он не будет терпеть рядом с собой Лопухина и целую свору вредителей. Он не будет размышлять, выдать или не выдать следователю женщину, которую он, может, быть, любил…
Эти размышления переполняли Локшина жгучим чувством обиды.
Глава тринадцатаяКатастрофа
Здание крематория по внешнему виду ничем не отличалось от любого делового здания современной Москвы, и если бы не урны в нишах, если бы не тихая музыка, не скорбные лица провожающих в зале ожидания, ничто не напоминало бы о смерти.
Бесшумный подъёмник подхватил гроб. Буглай-Бугаевскому и Локшину разрешили в последний раз взглянуть на усопшую: сквозь застекленный иллюминатор видна была ярко освещенная камера, гроб, уже охваченный пламенем, и Ольга. Огонь коснулся ее лица – вся она легко приподнялась, вспыхнула и исчезла.
Локшину стало не по себе, и он вышел на улицу.
Минут через пять, поддерживаемый Миловидовым, вышел и Бугаевский.
– Ну, и напьюсь я сегодня. Зверски… Саша, пойдем!..
С Устьинского моста вся в стрелах лебедок, заставленная пестрыми корпусами судов, видна была застывшая в тяжелом зимнем сне Москва-река. В ее расширенном и углубленном русле цепенели такие необычные здесь, зазимовавшие в порту морские пароходы, первым рейсом прибывшие из советской Турции через Волго-Донской канал.
– Москва – морской порт, – вспомнил Локшин.
– Саша, – расслабленно говорил Бугаевский, – веришь ли, сил никаких нет. Вот думал – забуду, а понимаешь – жжет! Насквозь жжет!
– Не стыдно тебе, Леонид, – жестикулировал Миловидов, – ну, я понимаю, тяжело, а мне не тяжело? Мне тоже тяжело.
Миловидов долго философствовал о тленности, о бессмертии атомов, словом, говорил все то, что может говорить после похорон нечуткий человек, не умеющий ни утешить родных, ни во-время помолчать.
– Сашка, друг мой единственный, одна она была у меня. Я, брат, как собака живу. Как волк одни. Думаешь, легко? Сашка, – выкрикнул он, – жизнь, брат, стервозная. Ни ночи, ни дня, осточертело все, к дьяволу все. Революция! Расцвет! А, чёрта мне в этом расцвете – на, вот, радуйся!
Он яростно показал на стоявшие в порту пароходы.
– Мировая столица! Новый Лондон! А на кой он, если душа пустая! Сашка! Я тебя не виню, ты пешка. Ты думаешь, ты все это поднял? Революция подняла! А мне плевать. Я все скажу, пусть куда хотят вызывают. Я, может, в корниловском походе участвовал. Сашка, душа горит, пойдем выпьем…
– Почему же не выпить, ну, совершенно понятно, это же называется поминки, – вставил нетерпеливо слушавший истерику Бугаевского Миловидов. – Пойдемте, Александр Сергеевич, – у Леонида потрясающее место есть. Гениальное, можно сказать, место.
Бугаевский умолк, съёжился, поднял воротник и начал искать глазами свободный такси. С набережной, легко балансируя на поворотах, шел, горделиво покачиваясь, одноместный автомобиль. У руля, небрежно положив щегольские перчатки на никелевое колесо, сидел Винклер. Поравнявшись с Локшиным, Винклер рассеянно скользнул взглядом и, не узнал его или сделан вид, что не узнал, проехал дальше.
Только-что законченный постройкой двигающийся тротуар, соединяющий Страстную площадь с площадью Свердлова, был переполнен, – несмотря на новизну, было уже привычным, передвигаясь по двигающимся мосткам, отыскать свободное место на скамье последней, не уступающей в быстроте трамваю конвейерной ленте, – и следить, как двигается Тверская.
Подобно берегам, торжественно уплывали стеклянная, переполненная светом башня «Известий», бетонная громадина «Дома драматурга и композитора», достраивающиеся этажи нового здания «Коммунара» и за столь недолгое время приобретшая архаичный вид устаревшая конструкция Института Ленина. Наверху грохотала подвеска, кружево стальных переплетов и ферм вычерчивало причудливые вензеля на освещенном солнцами Загородного зеленоватом небе.
Локшин сошел с тротуара. Бронзовый всадник по-прежнему правил лошадьми на ветшающем фасаде Большого театра, но эти бронзовые кони были уже единственными во всей Москве.
Пылающая в дрожании продолговатых лун, площадь Свердлова шумела от гула настойчивых толп, осаждавших станцию метрополитена, и призрачными хвостами вытягивающихся у остановок трамваев, автобусов, вагонов подвески. Центральная станция городских дорог возвышалась нал площадью и, заканчивающаяся выпуклым куполом, напоминала огромный светящийся гриб. Оттуда, передвигая небольшие рычаги, легко прикасаясь к кнопкам регуляторов, несколько серых людей в серых халатах прозодежды управляли движением на электрических путях. По жесткому металлическому кольцу, опоясывающему черный асфальт, в, торжественном порядке, медленно шли поезда пригородной электрической дороги.
– Москва – Звенигород. Москва – Раменское. Москва – Сергиев, – вспыхивали указатели.
– Город энтузиастов – вспомнил Локшин.
Резкий толчок заставил его вздрогнуть, что-то больно толкнуло его и, открыв глаза, он заметил, что стоит в темноте.
– Почему та-а-ак, темно, – истерически надрывался одинокий женский голос, падающий откуда-то вверху. А тут внизу рядом с Локшиным, невозмутимый человек в кепке, осветив огнем папиросы квадратный подбородок, ни к тому не обращаясь, весело сказал:
– Вот тебе и большевицкое солнце. Каюк!
Глава четырнадцатаяВесна зимой
Улица еще сохраняла следы только-что закончившейся паники… Кареты скорой помощи еще развозили пострадавших по переполненным амбулаториям, временным пунктам помощи. На дневном хмуром небе покачивались одинокие осиротелые луны, зато на площади у Столешникова переулка лежало огромное стеклянное яйцо, опутанное сеткой электрических проводов, а внутри яйца несколько человек рабочих возились над медью и алюминием испорченных приспособлений.
Локшин первый раз видел, вблизи искусственное солнце, и его удивила неуклюжесть этого яйца, его удивило, что внутренность обыкновенной лампы скорее напоминает маленький завод, что внутри него могут свободно ходить, работать и разговаривать закопченные углем, измазанные смазочными маслами рабочие. На тонкой паутине рельс беспомощно повис поезд подвески, длинная вереница трамваев растянулась на несколько километров. Внезапно оказавшиеся слишком тесными улицы, словно муравьями, переполнились людьми, и люди эти, оторванные от привычных уже условий жизни, бродили бесцельно, бесцельно зевали по сторонам, занимали очереди у открывающихся после длинного ночного перерыва магазинов.
Черные диски радио наперебой кричали:
– Мобилизация инженеров и техников. Из Донбасса прибыло в Москву семь поездов с высококвалифицированными рабочими. Повреждения Центральной станции уже исправлены.
И опять:
– Трамвайная сеть будет работать через пятнадцать минут! Граждане, спокойствие!
Пробираясь переполненными улицами, изредка останавливаясь, чтобы выслушать очередное сообщение радио, или взглянуть на работу всюду, на каждом углу вдруг возникших маленьких мастерских, Локшин пошел к Сибирякову.
Газеты не вышли, радио ограничилось скупыми сообщениями о причинах катастрофы – оно было всецело занято выпавшим на его долю, из-за порчи других средств, управлением работами успокоением взволнованных граждан. Радио регулировало движение на улицах, радио останавливало прохожих, предупреждая их об опасности, его хриплый голос раздавался на каждом перекрестке.
Сибиряков был дома и встретил Локшина с подчеркнутым равнодушием. Женя, показавшаяся Локшину помолодевшей, разливала чай.
– Садись, – сказал Сибиряков и, как показалось Локшину, конфузливо улыбнулся. – Мы отдыхаем. Сегодня на работу можно и не ходить… Давно не было праздничка – вот и устроили.
Шутливый тон Константина Степановича несколько успокоил Локшина. Заготовленные заранее вопросы, с которыми собирался обратиться к Сибирякову казалось, были теперь не нужны. Локшин смотрел, как, лениво пыхтел трубкой Сибиряков, как Женя разливала чай, видел непривычную для себя уверенность, в ее движениях, удивлялся, до чего изменилась она, насколько она сделалась совершенно другим человеком. В том, как небрежно управлялась она с предметами домашнего обихода, в том, как по-новому зачесывала она волосы, как, односложно отвечала на вопросы, чувствовался новый человек, совершенно самостоятельный, ни от кого не желающий зависеть.
– А как я напугалась, – начала Женя разговор на интересовавшую Локшина тему.
Константин Степанович выколотил трубку и сказал.
– Что, не ожидал? Вот тебе и маленький Паша. А ведь я его до вчерашнего дня держал в комитете… Бывает…
– Что? Паша, – удивленно спросил Локшин. – Так это он?
– Я и сам сначала не понял. Из письма Ольги Эдуардовны – Константин Степанович при этих словах взглянул прямо в глаза Локшину и улыбнулся. – Из ее письма мы узнали…
– Разве она оставила письмо?
– Ну, конечно. Умная баба, – похвалил Сибиряков. – Из письма ее мы узнали, что если она и виновата, то еще больше виноват кто-то другой. Ее первый и законный муж.
– Ее муж. Тот самый, которого она так боялась…
– Не знаю, боялась или нет, а работала заодно. Ее первый муж, видите ли, князь Павел Голицын – и что же…
– Маленький Паша – князь?
– Здорово было у него все, подготовлено – кто бы подумал. Ведь катастрофа на Центральной станции – только часть его плана. Если бы не Ольга и не ее письмо – мы бы не такое увидели… И ведь боевой парень – отстреливался…
Маленький радиоприбор над письменным столом Сибирякова вдруг зашипел и глухо выкрикнул:
– Трамвайное сообщение восстановлено. По подвеске пущен первый поезд.
– А я думал, что на работу можно будет и не ходить, – разочарованно сказал Сибиряков и начал одеваться.
– Ужинать дома будешь? – спросила Женя.
– Как придется, – ответил Сибиряков. Локшин оделся и вышел вместе с Сибиряковым.
Повреждения, причиненные катастрофой, были уже исправлены, и теперь, как и, вчера и позавчера, неистовствующие солнца Загородного боролись с еще нерешительным светом встающего из-за Мосторга солнца, и их пылающие диски казались ярче, нежели тусклое, невидимое солнце.
Шел снег. И хотя внизу тысячи ног растаптывали его, на карнизах, на выступах, на оградах, он лежал нетронутый, чуть подернутый синевой.
Локшин подобрал на тротуаре случайный булыжник и покатил его по асфальту. «Вот до того фонаря, – подумал он, – камень обернется не менее ста восьмидесяти раз».
И, медленно подкатывая ногой неуклюжий камень, Локшин следил за ним до тех пор, пока за углом, вся устремленная в высь решетчатой башней первого искусственного солнца, не показалась Советская площадь.
Двигающиеся тротуары не были еще исправлены, какие-то люди возились у напоминающей экскаватор машины, но вместо обычных ковшей стрела машины направляла отливающие никелем, металлические щупальцы, вгрызающиеся в развороченные мостки двигающегося тротуара.
– Видал, – с некоторым хвастовством сказал Сибиряков, – на наших заводах сделана.
– Да нет, ты погляди, – взволнованно перебил его Локшин, – тает.
Сибиряков взглянул на приземистое бетонное здание теплофикационной станции Винклера, на вспыхивающие, над ней еле видимые короткие молнии, вслед за Локшиным перевел взгляд на чугунную решетку сквера, и за снегом, облепившим чугун, увидел черные, оттаявшие, несмотря на морозный день, клумбы, на которых бурно пробивалась молодая, зеленая трава.