Часть первая
I
Веселый разговор.
По лестнице губернского исполкома спускались двое: один из той категории лиц, коим присвоено название «молодых» – лет двадцати пяти, скажем, другой – уже не первой молодости. Описание этого не первой молодости человека не встретит особенных затруднений: вообразите себе, что художник вылепил статую размерами несколько выше нормального человеческого роста; работа еще не окончена: вот отлично выдался торс, полный богатырского величия и силы, в воображении художника живет уже огромная голова, украшенная львиной гривой и гневными вдохновенными глазами. Может быть, это Моисей, рассекающий жезлом воды Чермного моря, может быть – это Илия, проклинающий народ и обрекающий землю свою на бесплодие. Но как часто бывает, художник удовлетворился одним лишь воображением будущего своего создания и бросил работу законченной наполовину: непосвященный зритель видит на богатырском торсе маленькую неумело посаженную голову с непомерно разросшейся широкой бородой, небольшими, едва заметными в глубоких впадинах глазами и тонким, чуть-чуть искривленным носом. Какой-то шутливый волшебник прикрыл этот торс потрепанным, не достигающим до колен пальтишком, бросил на голову потертую серую кепку времен Керенского по крайней мере и пустил по свету этого незаконченного человека, вдобавок снабдив его нос довольно таки заметной краснотой, свидетельствующей о некотором пристрастии владельца к спиртным напиткам. Если добавить к сказанному, что человек этот не замечает нелепости своей фигуры и уверенно носит маленькую голову, выступая твердой, вполне приличной богатырскому росту походкой, то портрет его будет закончен вполне.
Внешность молодого человека, напротив, достаточно банальна, чтобы с такой же легкостью поддаться изображению. Скажем так: он невысокий, но принадлежит к тем, кто то сил выбивается, чтобы казаться несколько выше своего роста, – этому способствуют и высокие каблуки на ботинках полуамериканского типа, и полувоенная выправка, и фуражка с приподнятой тульей; черты его начисто выбритого лица достаточно мягки и неопределенны, но не настолько, чтобы им нельзя было при желании придать выражения сурового или даже почти энергичного; движения резки, но той бросающейся в глаза резкостью, которая скрывает природную вялость: словом, он принадлежит к категории людей, которые хотят казаться не тем, что они есть на самом деле, и к тому их разряду, которым это удается. Одежда молодого человека не первой свежести, но выдает некоторое щегольство, смягченное некоторой же небрежностью, так что даже трудно понять, то ли стремится он изо всех сил поддерживать щеголеватость пришедшего в ветхость костюма, то ли намеренно придает щегольскому костюму небрежный вид.
Молодой человек еле поспевает за человеком уже не первой молодости, то отстает, то забегает вперед, обнаруживая суетливость, свойственную невысоким людям в присутствии людей высоких или высокопоставленных.
– Архитектор Уржумов строил – наш губернский Растрелли, – говорит немолодой человек, когда спутники выходят на площадь и в нерешительности останавливаются у подъезда губисполкома: – смотрите, какой фасад…
Голос у немолодого человека тихий и тоненький, даже немножко сладкий, как у потомственного купца, тренировавшего себя в вежливых разговорах с покупателями – но в голосе этом то и дело проскальзывают угрожающие и грубоватые нотки.
Молодой человек с глубокомыслием мало понимающего в архитектуре любуется зданием, видимо – с единственной целью, – не обидеть своего собеседника.
– В автомобиле поедем, Галактион Анемподистович? – спрашивает он немолодого человека, с трудом выговаривая длинное и необычное имя.
– Не люблю. Бензином воняет. Возьмем извозчика – привычнее, да и потише едет. Побеседовать можно, Юрий Степаныч.
Юрий Степанович недовольно пожимает плечами: «как хотите, я могу уступить». Они нанимают извозчика, Галактион Анемподистович торгуется с извозчиком из-за лишнего пятака, поддерживая неизбежный разговор: – А овес-то почем? – Ну, небось, твоя лошадь овса-то и не нюхала. – Шутить изволите, гражданин! – А в это время Юрий Степанович, которому видно претит подобная экономия, медленно прохаживается по тротуару, стараясь показать, что он не участвует в этой роняющей его достоинство торговле. Наконец, сговорились. Спутники наши усаживаются на узком сиденьи, чахлая лошадь медленно тащит пролетку по одной из главных артерий города – длинной, узкой и кривой улице, планированной – бог знает кем. И застроенной, бог знает когда, упрямыми и антиобщественно настроенными владельцами. Вот один из этих владельцев взял да и повернул, противно всем правилам, дом свой спиной к проезжающим, скрыв фасад во дворе, засаженном дуплистыми липами.
– Вырыпаева особнячок, – говорит Галактион Анемподистович, плотно усевшись на пролетке и сложив на животе маленькие с длинными тонкими пальцами руки. Пальцы его все время находятся в движении, как будто плетут нескончаемое незримое кружево.
– Да, Вырыпаева… Суровый был старик, сердитый. Тещу отравил, завещание подделал – и смотрите какую махину взгромоздил.
– Что ж это ему на людей смотреть стыдно было? – спрашивает Юрий Степанович.
– Чего ж стыдиться-то. Просто характер выдерживал. С характером был старик, не то что нынешние. Вот возьму да ко всем задом и повернусь. И повернулся…
Тонкие губы Галактиона Анемподистовича кривит чуть заметная лукавая усмешка.
Вот еще дом-тяжелый и неуклюжий, с маленькими глубокими окнами. Как бы пошли к этим окнам толстые тюремные решетки. Да есть и решетки – вот они: внизу в полуподвале, вверху на крыше, чугунные ворота тоже с решетками.
– Вахрамеева сыновья, – продолжает Галактион Анемподистович, щуря от наслаждения и без того узкие глазки. – Этому дому стоять да стоять, всех нас переживет. В девятнадцатом году красноармейцы в нем поселились, а он ничего, выдержал. Крепко сделан. В фундаменте каждый камушек пудов по пятьсот – из Финляндии нарочно выписывали. Законно строились. Трое их было, Вахрамеева сыновей, как строить начали, а когда кончили – один остался. Старший-то братец с лесов упал – бродил с средним по постройке, возьми да и оступись. Вот случай-то, хе-хе-хе!
– Что ж тут смешного?
– То и смешно, что среднего братца каменщик какой-то оговорил, будто бы он старшего-то с лесов столкнул. На каторгу сослали – один младший остался, в этом домике жил. В восемнадцатом году, царство ему небесное, расстреляли…
– За дело, наверное?
Галактион Анемподистович вздохнул и несколько минут молчал, продолжая по-прежнему играть своими тонкими пальцами.
– Вот еще, Юрий Степанович – обратите внимание – построечка новейшего происхождения, стиль модерн – рюсс. Антропов – чаеторговец. Денег у него было – счету не знал. А кончил строиться, подсчитал – одни долги и платить нечем. В сумасшедший дом угодил… А многие около него руки погрели – ох, многие…
– А этот? – перебил его Юрий Степанович, показывая на дворец, составивший некогда эпоху в городском строительстве: причудливое смешение всех стилей, мраморная облицовка, многочисленные беседки, башенки и балконы показывали скорее стремление строителя кого-то удивить, поразить, перещеголять, чем заботу о красоте и удобстве. – Этот тоже, небось…
– Ну, этот, – с уважением и почти со страхом ответил Галактион Анемподистович и отвернулся.
Улица повернула направо, потом налево. Старинные особняки с пожелтевшими выветрившимися колоннами, высокие доходные дома, деревянные хибарки сменяли друг друга, вызывая каждый соответствующее воспоминание Галактиона Анемподистовича. Внизу совсем неожиданно блеснула узкая полоска реки, с перекинутым через нее легким горбатым мостом.
– А мост, – спросил Юрий Степанович, – тоже?
И скептически усмехнулся, скосив глаза на собеседника.
Галактион Анемподистович как будто бы не заметил скептической усмешки и косого взгляда.
– Мост недавно строился, и люди эти живы еще – что ж об них говорить, – просто ответил он.
Юрий Степанович недовольно пожал плечами.
– Послушать вас, что ни постройка, то преступление. Один отравил, другой убил, третий зарезал.
– А то как же?
Галактион Анемподистович опустил голову, и пальцы его заиграли еще быстрее.
– А как же? Иначе нельзя, молодой человек. Нельзя-с! Хорошо построить – душу загубить надо. Кто первым-то строителем был? Каин? Так и на всех нас в малой степени каинова печать.
– И на вас тоже? – с усмешкой спросил Юрий Степанович.
– А то как же?
У Галактиона Анемподистовича в тот момент, когда он произносил эти слова, лицо выражало жертвенную невинность молодого ягненка.
– Не верите? А вот хоть бы эту хибарочку взять, – указал он на покосившийся и почерневший от времени деревянный дом – каждое бревнышко потом, кровью да хитростью досталось. Слез сколько, горя сколько, неправды сколько. Простой мещанин, сапожник, всю жизнь бился, чтобы такую хибарку построить. И обманом, и ложью, и угодничеством своего добивался, а как построил, тут же и кончился. Труда не выдержал. А сколько народу так, ничего не построив, и умерло…
Галактион Анемподистович глубоко вздохнул, выражая этим как бы сожаление о тех, кто умер, ничего не построив. Видно было, что он попал на любимую тему: все более и более увлекаясь, продолжал он говорить, не обращая внимания, слушает ли его речь собеседник или нет, соглашается или дает скептические реплики.
– На костях, батенька, строится все, на костях… Это вы, милые мои, оставьте, что так можно: приказал и все тут. Готово! Выстроили! Чистенькими руками здесь ничего не сделаешь. А вы этой рученькой задушить боитесь…
Юрий Степанович брезгливо отдернул руку.
– Да что вы, – с возмущением ответил он: – это буржуазия строила нечистыми руками, а теперь пролетариат…
– Пролетариат. Что ж – попробуйте. Попробуйте, а мы посмотрим… Хе-хе-хе! Тут дерзнуть надо! – добавил он грубым и жестким голосом, который до сих пор ему удавалось скрывать под напускной слащавостью.
Юрий Степаныч обиделся.
– Никто не думает, что это легко. Мы не боялись крови – не испугаемся и труда.
– Кровь. Ну что такое кровь? Пустяки – смыл, и нет ее. Тут другое нужно. Пролетариат, своими мозолями… А у других, может быть, на душе мозоли остались – это, небось, пострашнее. Да… Ты думаешь, – неожиданно перешел он на ты, – ты думаешь строить, это шутки шутить? Нет! Каждый камушек перестрадать надо.
– Я это тоже прекрасно понимаю, – согласился Юрий Степанович, – только не в том смысле…
Галактион Анемподистович успокоился и, опустив голову, продолжал играть пальцами, плетя все то же нескончаемое незримое кружево.
Извозчик переехал через мост. На берегу, к крутому обрыву прислонилась маленькая церковь-памятник далекой старины, выражавшая в архитектуре своей оборванный взлет и как бы боязнь той высоты, на которую она порывалась взлететь. Галактион Анемподистович быстро снял кепку и торопливо перекрестился.
– А вы в бога верите? – с удивлением и вместе с тем с радостью спросил Юрий Степанович: ему показалось, что он окончательно разгадал своего спутника.
– А что ж? Так спокойнее, – ответил Галактион Анемподистович, запахивая пальто и опять складывая на груди маленькие руки.
Городские улицы позади: началось пустоплесье, которым неминуемо оканчивается каждый из наших городов. Островками сгрудились на нем скромные человеческие жилища, там завод протянул к небу единственную трубу, там одинокий пустом сарай, там овраг и насыпь железной дороги, корова, пасущаяся на насыпи, козел, жующий сухую траву, грязная реченка, одинокое дерево с обломанной верхушкой. Городская пролетка на этом пустыре вдруг получила видимость жалкую и нелепую, оказавшись незначительной черной подробностью, едва-едва оживлявшей маложивописный окраинный пейзаж.
II
– Мы с вами попутчики, кажется?
Может быть, вам, мой дорогой читатель, хотелось бы поскорее узнать, куда едут наши герои, почему ведут они такой странный разговор, что связало этих, по-видимому, чуждых друг другу людей, и, наконец, кто они? Зачем они нам нужны?
Не точно ли также недоуменно оглядываете вы случайных спутников, садясь в вагон более или менее дельного следования? Глядя в их лица, выражающие чисто внешнее, конечно, равнодушие к вашей особе, не стремитесь ли вы точно так же разгадать, кем вас наградила судьба в качестве невольных знакомых. Вот этот большеголовый субъект со шрамом над левой бровью – не знаменитый ли это бандит, известный далеко за пределами Союза республик, бандит, который выбросит вас на первом полустанке, а вы так нескромно раскрыли перед ним ваш набитый казенными деньгами бумажник? Вот эта дама в шляпе, напоминающей молодой аэроплан, – может быть, она жена того самого ответственного работника, к которому едете вы с рекомендательным письмом или с командировкой – а вы так неловко толкнули ее при посадке и даже попытались занять принадлежащее ей по праву нижнее место.
В таком недоумении остаетесь вы до тех пор, пока не тронется поезд. Поглядывая искоса друг на друга, вы несмело заводите разговор, предлагаете нож или стакан, или предупреждаете о близком буфете с продажей горячей пищи и не менее горячих напитков, вы рассказываете самый последний анекдот или случай из своей жизни, – и вот вы уже познакомились, и вот вы уже почти подружились со случайными вашими спутниками, и тогда вдруг оказывается, что большеголовый субъект со шрамом над левой бровью вовсе не знаменитый бандит, а наоборот – начальник уголовного розыска, да и дама с молодым аэропланом на голове совсем не жена ответственного работника, а только его бывшая любовница.
Поезд нашего повествования тронулся, и да не будет от вас секретом, что немолодой человек, обладатель оригинальной наружности – городской архитектор и носит он весьма скромную фамилию – Иванов, правда вполне компенсированную редким и неудобопроизносимым именем. Молодой же человек, носитель банальной, так сказать, наружности – просто Юрий Степанович Бобров, я сказал бы – товарищ Бобров, но, как знать, не любят теперь у нас этого слова.
Кто же такой, спросите вы, этот Бобров?
Довольно таки трудно ответить. Он принадлежит, впрочем, как и каждый молодой человек, к тем людям, которых вес и значение определяются не столько положением, занимаемым ими в настоящее время, сколько теми возможностями, что они таят в себе, и теми надеждами, что на них возлагают окружающие. Юрий Степанович в тот момент, когда мы впервые встречаем его, был тем лицом, на которое рабочее население двух заречных улиц – Грабиловки и Плешкиной слободы – возлагало надежды в смысле коренного изменения невыносимых жилищных условий, в которых оно находилось.
В то время как и самый город, как всякий вообще губернский город, не мог похвастаться ни удобствами ни особенной чистотой, эти две слободы с десятитысячным населением с завистью смотрели на благоустройство нагорной стороны. Тесные деревянные постройки наседали на фабричные корпуса, болотные испарения вместе с дымом окутывали поселок по вечерам, осенью можно было только в высоких сапогах пробраться по улицам, не имевшим никогда иного покрова, кроме естественного, грязи в дождливое время и пыли в сухое. Вечно незамерзающая река с радужной окраской воды омывала низкие берега заречной части, постоянно угрожая наводнениями и являясь в то же время источникам постоянных эпидемий. Если прибавить к этому тесноту, ставшую в последнее в рюмя бичом наших городов, то будет вполне понятно, что Юрий Степанович Бобров, взявшийся всерьез и с горячностью за работу по улучшению этих условий, не может расцениваться по тому скромному месту, которое он занимал до сих пор в конторе текстильного треста.
В то время, когда о постройках только-что начинали говорить, в то время, когда рабочие ждали, что начнет управление фабриками, а управление ссылалось на плохое состояние своих финансов, в то время, когда рабочий жилищный кооператив влачил жалкое существование, за два года работы успев только отремонтировать десяток старых домов, в это самое время и появилась на городском горизонте скромная фигура Юрия Степановича Боброва, таившая в себе далеко не скромные замыслы.
Он, явившись на собрание кооператива, выступил с резкой речью против правления, не умевшего работать, и так как правление не особенно держалось за свои права и преимущества, то оно ехидно предложило молодому оратору взяться самому за это дело. Это был вызов:
– Посмотрим, что у тебя выйдет.
Но Бобров смело принял вызов и на первых же порах развил такую энергичную деятельность, что скоро заставил о себе говорить и к себе прислушиваться.
Рассмотрев планы старого правления, сводившиеся к мелкому ремонту и перестройкам уже готовых зданий, он нашел их никуда негодными и предложил совершению невероятный в условиях времени проект – построить новый город на новом месте.
Что же, кроме насмешек, мог встретить подобный проект?
– Шалаша не построим – так теперь сразу целый город!
Но Бобров придерживался другого взгляда.
– Да, план фантастический, план, может быть, и неосуществимый, но за него – все резоны. Ведь дело не в том, чтобы создать несколько тысяч квадратных саженей жилой площади – надо, чтобы эта жилая Площадь расположена была в пригодном для жилья месте – а разве Грабиловка и Плешкина слобода пригодны для жилья? Не найдется средств? – Неверно. На ничтожное дело, для которого нужны ничтожные средства, не найдется, а на большое дело – найдется. Чем грандиознее предприятие, тем больше вызовет оно разговоров, шума, тем больше вызовет сочувствия, и в то же время только грандиозное предприятие может увлечь: а это очень важное преимущество.
Несколько докладов в рабочем районе – выставка, иллюстрирующая преимущества нового плана – все это действительно создало некоторый шум, привлекло сочувствие рабочих, общественное внимание и внимание нужных для дела лиц. Одним из первых поддержал фантастическое предложение Боброва Галактион Анемподистович Иванов – губернский инженер, лицо которое уже по должности в таких делах должно было пользоваться авторитетом.
Перестройка рабочих слободок была давнишней мечтой архитектора. Еще за двадцать лет до Боброва он предлагал городской управе проект, заключавший в основе те же идеи, что план Боброва, и опиравшийся на те-же доказательства, и вызвавший такие же насмешки со стороны тогдашних отцов города. В более зрелом возрасте он уже не решался выступать с грандиозными замыслами: сделавшись скромным помощником городского архитектора, он участвовал только в небольших постройках и лишь изредка напоминал о себе статьями в столичных журналах, серьезно трактовавшими вопросы городского строительства.
Революция, казалось бы, развязывала ему руки, но он не проявил почему-то особенной инициативы, и только встреча с Бобровым оживила его усталую мысль. Почувствовав в молодом человеке не столько уменья, знания и опытности, сколько горячего воображения, настойчивости и одержимости идеей, он взял на себя роль руководителя, стараясь, где возможно, умерить его восторги, где нужно – поддержать его и воодушевить в 'многочисленных неудачах.
Бобров обрадовался неожиданному союзнику: ему казалось уже, что теперь можно реально взяться за исполнение проекта – но архитектор остановил его:
– А у вас есть план? Смета? Где вы думаете строить?
Ничего этого не было у Боброва.
– Как же можно? Если вы явитесь с голыми руками, вам никто не поверит…
Вечером накануне того дня, которым начинается наш рассказ, они выбрали по плану место, представлявшееся им наиболее удобным для будущей постройки – а теперь они едут осматривать эта место, чтобы окончательно решить, где быть по рому задуманному ими городу.
Свернув с шоссе они миновали засеянные тощими крестьянскими злаками поля и остановились на буграстом лугу, заросшем мелкой сухой травой вперемежку с можжевельником и ободранными кустиками ивняка.
– Ну что ж – вот и приехали, – сказал архитектор, вываливаясь из пролетки. Юрий Степанович еще раньше выпрыгнул из нее и, сохраняя строго деловой вид, осматривал окрестность.
Смотреть собственно было не на что. Пустые, ничего не родящие земли разбросаны по нашему отечеству на каждом шагу: можно было разве призадуматься, почему местность эта носит среди крестьян название Чортова Займища, почему пользуется она недоброй славой – но Юрий Степанович был не из тех, кто задумывался над такими вопросами. Здесь, где всякий другой увидел бы только пустырь, – он видел большей населенный город, с прямыми вымощенными булыжником улицами, грандиозные общественные здания, небольшие коттеджи, окруженные зеленью садов, железный трамвайный путь, сады, и фонтаны, и парки – словом, город, должный на долгое время быть образцом подобных ему поселений.
Оставив извозчика, наши спутники направились к берегу. Оттуда виден был старый город, его белые – каменные, и серые – деревянные дома, прислонившиеся к крутому обрывистому берегу, гордые высокие колокольни, игрушечные старинные церкви с луковичными куполами – и рядом в низине черные трубы фабрик и скученные невеселые постройки Плешкиной слободы и Грабиловки.
– Перебросить мосток – и фабрики будут рядом, – сказал архитектор.
Они несколько секунд смотрели на медленно движущуюся воду.
– Почему здесь до сих пор не догадались строиться, – заинтересовался Бобров: – удобное, сухое место.
– Были причины… тут видите ли река глубокая, течение быстрое, а в прежние времена брода искали… Что ж, – добавил архитектор, вынимая из бокового кармана большой лист, оказавшийся увеличенным раз в десять планом Чортова Займища: – можно, благословясь, и за работу.
Он, прищурившись, осмотрел окрестность, бросил такой же прищуренный взгляд на план:
– Кажется, тут все соответствует действительности… Осмотрим бережок – каков то он из себя…
Берег был обрывистый, подмытый весенними половодьями. Наверху – оползший желтый песок, пониже песок посветлее. Кое-где к обрыву прицепился кустарник с обнаженными длинными корнями.
Архитектор прошел вдоль обрыва, отмечая на плане незначительные, происшедшие за несколько лет перемены. Он отметил и легкие водовороты, и несколько ключей, с веселым шумом низвергавшихся в реку, взял горсть земли и растер ее на ладони, что-то бормоча про себя. Юрий Степанович скучающе глядел на эту работу.
– Что? – нетерпеливо спросил он.
– Не торопитесь – тут еще дела найдется. Я только первую рекогносцировку делаю, да и то вижу, что город придется немножко отодвинуть.
– Почему?
– Почва сомнительного качества. Не было бы оползней.
Юрий Степанович тоже взял горсть земли, тоже растер ее на ладони, но ничего не понял, отряхнул и вытер руки о траву. Архитектор спустился к воде и пошел вниз по течению, осматривая каждое углубление, вглядываясь в каждый ничтожный изгиб реки. Юрий Степанович следовал за ним, осматривая все, что замечал взгляд архитектора.
Пройдя саженей двадцать, архитектор остановился и в изумлении развел руками.
– Да тут – смотрите-пещера.
– Да, пещера – равнодушно ответил Бобров.
Раздвинули кустарник – из пещеры пахнуло сыростью. Архитектор отколупнул от стенки горсть земли и тоже растер на руке.
– Что-то в роде гипса, – сказал он.
На дне пещеры стояла вода. Архитектор бросил листок – листок медленно пополз обратно.
– Течение… Это уж ни речка ли какая-нибудь… Куда же она идет? Занятно…
Потом он долго ходил по пустырю, отмечая на плане все приподнятые и опущенные места. Бугры лежали так, словно когда-то отдельные части земли опускались вниз, отрываясь от соседних пластов: так круты были возвышенности и как правильно четвероугольны. Все эти особенности мало радовали архитектора.
– А не поискать ли нам другого местечка? А? – спросил он.
– Чем же здесь плохо?
– Боюсь, оседать будет. Ну да мы это еще посмотрим. Не раз и не два сюда придется прийти. Я думаю, не обосноваться ли нам немножко подальше – там и повыше и, пожалуй, надежнее.
– Далеко от фабрики, – возразил Бобров.
– Не страшно…
– Как хотите, – ответил Бобров, которого такие мелочи и подробности не интересовали вовсе. – Только поскорее нельзя ли.
– Куда вы торопитесь? Нетерпение у вас, нетерпение – нехорошо. За такое дело взялись и торопитесь. Ведь в постройке самое главное – план. Ошибешься чуть-чуть, – а последствия…
– План? – искренно удивился Бобров. – Было бы из чего строить.
Архитектор не согласился с этой, казалось бы, вполне очевидной истиной:
– Вот и видно, что вы не строитель. Материал всегда под рукой. Дерево везде растет, дерева нет – будем строить из глины, глины нет – из песку. Вот здесь, с места не сходя, все нужное имеется. Покопайся поглубже – найдешь известняк. Человек вот на таком пустыре начал работать с голыми руками, а вы говорите – материал.
– Вы вот в каком смысле, – согласил Бобров. – А я ведь без философии. По моему, прежде всего деньги нужны.
– Вы правы, – засмеялся архитектор. – Да и то не совсем. Вот вы все о материале сомневались – а посмотрите – материал-то вот он.
Маленькие глаза архитектора загорелись лукавым огоньком. Видимо, ему только сейчас пришла эта мысль.
– Где?
– А вы не видите? Да не туда смотрите – подите назад!
Маленькие глаза архитектора видели больше, чем нормальных размеров глаза Боброва. Маленькие глаза архитектора отметили на горизонте черную полоску леса, которой Бобров не приметил.
– Видите вон тот лесок. Это Слуховщина. Вы здесь человек новый, а я знаю, что дерева там не на один такой городок хватит. Мы его почти даром получим… Хорош лесок?..
Бобров тоже заметил черную полоску на горизонте.
– Не пропадем! Построим! – закончил архитектор, и его глаза выразили неподдельный восторг, восхищение, предчувствие удачи.
Он похлопал Боброва по плечу и даже немножко подпрыгнул, при чем его тяжелое тело качнулось на подобие мешка с мукой.
– Я в это дело больше вашего верю, Юрий Степанович!
III
О, дружба, да вечно пылаем
Огнем мы бессмертным твоим!
Уже смеркалось, когда Бобров, оставив архитектора на площади перед губисполкомом и взяв с него слово приготовить план в самом непродолжительном времени, направился в скромное жилище свое на бывшую Грабиловку. Поездка на пустырь и уверенность архитектора в успехе сильно подняла его настроение: как-будто начиналась уже настоящая работа, и ему – человеку нетерпеливому и с горячим воображением – представлялась эта работа законченной, сам он – проставленным строителем нового города, и на оживленных вечерних улицах он чувствовал себя головой выше каждого из праздной толпы.
Глядя кругом себя, он видел узкие улицы, хибарки, особняки и дворцы, построенные двести и триста лет тому назад, пережившие славу своих владельцев. Весь город казался ему – памятником чьих-то мгновенно блеснувших звезд – бесследно – бесследно ли? – исчезнувших с горизонта. Весь город представился его возбужденному воображению кладбищем славы. Вся страна, вся земля, весь мир – все чудеса вселенной от храма Дианы и садов Семирамиды до Эйфелевой башни и Панамского канала, все великие произведения человеческого духа предстали ему как след мгновенного взлета чьей-то безудержно выросшей мысли.
Вот блеснула она, эта гениальная мысль, и вот уже взвилась хвостатой кометой, и вот уже блещет каскадом ниспадающих звездных хвостов, и все люди, весь город, вся страна и весь мир – все почтительно подняли головы вверх, все дивятся, все шепчут, называя имя знаменитого строителя:
– Бобров! Бобров!..
– Бобров, да какого же ты чёрта! Оглох что ли?
Юрий Степанович был сброшен этими словами с высот мечты на низкую и неприглядную землю.
Высокий человек в соломенной шляпе, белом кителе, с тонкой тросточкой в руке, улыбался ему, показывая крупные белые зубы.
– Полчаса гонюсь за тобой, – насилу догнал. Куда ты торопишься?
Бобров не мог не узнать в этом высоком, улыбающемся человеке своего товарища по гимназии Алафертова. С ним связано было у Боброва одно из самых неприятных воспоминаний детства. В гимназии во дворе стояло бревно, заменявшее в то время гимназистам класс физкультуры. На этом бревне происходила борьба, конечной целью которой являлось – сбросить противника на землю. И вот наш малолетний тогда герой в первый же день, как только обратил внимание на это бревно, был позорно сброшен с него и кем же? Как раз Алфертовым – последним учеником его класса. Две недели после этого он упражнялся в искусстве сбрасывания с бревна и добился того, что мог победить любого из своих одноклассников, но опять-таки кроме Алафертова. Этого было достаточно, чтобы Бобров возненавидел и бревно, и Алафертова, и самое воспоминание о первой своей неудаче. И вот – он здесь, и, конечно, не может не напомнить одним видом своим об этой неудаче. Откуда он появился? Что он здесь делает? Почему до сих пор ни разу не попадался?
Алафертов смотрел во все глаза на возбужденное и несколько сконфуженное лицо Боброва и продолжал улыбаться.
– Да что с тобой? Влюблен что ли?
Нет ничего неприятнее встречи со старым товарищем или другом твоего беспечального, как говорится, детства. Давно ли кануло оно в вечность, это беспечальное детство, чтобы только изредка вернуться во сне в виде старого учителя чистописания, который стоит будто бы над твоей партой и, помахивая в воздухе длинным, корявым испачканным чернилами пальцем, будто бы говорит тебе:
– Бобров, ты опять на тетрадку кляксу поставил. Встань в угол, Бобров!
И будто бы ты, сконфуженный, злой идешь в угол, и в спину тебе негромко смеются твои товарищи и друзья твоего беспечального детства.
Как сладко очнуться от этого сна и сладко, очнувшись, вспомнить, что для тебя уже невозвратно прошла эта золотая пора твоей жизни. Ты уже чёртом смотришь на всех с высоты твоего партийного ли, общественного ли величия, и вот откуда-то появляется ферт, может быть – в прорванных на коленях штанах, может быть – с незавидной репутацией человека, слишком вольно относящегося ко вверенным его попечению народным суммам, и называет тебя Мишкой или Сашкой или Юркой, когда ты давно Юрий и даже Степанович, хлопает покровительственно по плечу и даже напомнит:
– А помнишь, Юрка, как мы с тобой вместе яблоки воровали?
Или, немножко подумав, скажет:
– А помнишь, как тебя батя из алтаря за ухо вывел?
И тебе нечего ответить на это – ты должен мило улыбнуться, ты должен, может быть, расцеловаться с ним – со старым другом твоего беспечального детства.
Так именно и отнесся Бобров к этой встрече – даже расцеловался с Алафертовым.
– Слыхал о тебе, слыхал, – начал Алафертов, – город задумал строить.
Боброву казалось, что эта мысль – достояние очень и очень немногих, и удивился, каким образом дошла она до Алафертова.
– Да что ж – поговаривают. Я знаю тебя, Юрка. Мы еще в гимназии говорили – вот этот далеко пойдет. Кто о твоих талантах не знает.
– Никакого города я не собираюсь строить, – резко оборвал Бобров: – кто это тебе наболтал?
– Ну, не собираешься. Никогда не поверю. Ты – и вдруг не сделаешь чего-нибудь такого… Только чур – обо мне не забывать. Ну, хоть управделом возьми – не подведу. Ты знаешь – ведь я тоже могу быть полезен.
Что же оставалось ответить на это хотя и нескромное, но дружеское предложение? Отказать, – а вдруг вся затея кончится крахом, – и он только напрасно обидит друга своего детства.
– Посмотрим, – ответил Бобров. – А ты что сейчас делаешь?
– Что ж я могу делать, – скромно ответил Алафертов: – мы с неба звезд не хватаем. Перебиваюсь с хлеба на квас…
По внешнему виду Алафертова и по его костюму трудно было предположить, что он перебивается с хлеба на квас – его лицо говорило скорее об упитанности, а никак не о нужде.
– Мог бы для себя и получше работу придумать, – насмешливо ответил Бобров.
– Где нам! Я ведь не то, что ты. Ты – гений. А мы любим на готовенькое, так-то легче… Я тебе говорю, – звезд с неба не ловим. Ты, небось, когда на девочку смотришь, глазки примечаешь, а мы на ножки смотрим… Кстати, – что ты сидишь тут каким-то отшельником, – неожиданно перешел Алафертов на другую тему: – хочешь я тебя с девочками познакомлю. Преотличные есть экземпляры. Ахнешь! В Москве таких нет.
Алафертов сложил два пальца и смачно поцеловал их.
– Или тебе не до них? Великими делами занят?
Самое злое, что может придумать человек, чтобы оскорбить другого, – это высказать другому в несколько иронической форме самые его затаенные мысли. Ведь он, Бобров, только-что думал о своих проектах, как именно о великих, только-что хватал с неба звезды – и вдруг он то же самое слышит – и от кого? От Алафертова!
– Нет, почему же занят, – оскорбленно ответил он: – я свободен. Познакомь.
– Знаю, что ты большой любитель. Помнишь, как тебя на Гребешке мальчишки побили?
Бобров пропустил мимо ушей последнее, уж чересчур бестактное, замечание своего товарища. Да и чего еще, кроме бестактностей, ждать от друзей далекого детства? Но Алафертов тотчас же сам заметил бестактность и постарался замять.
– А Мусю помнишь? Ведь она тоже здесь.
Это воспоминание оказалось для Боброва более приятным, чем воспоминание о Гребешке.
– Ну? Неужели? Что она теперь? Замужем?
– Этого мало сказать. Ты помнишь ее? Хорошо помнишь? Тоже особа, можно сказать, гениальная. Важное лицо…
Боброву вспомнилось: белокурая головка, с чуть вздернутым, покрытым веснушками носиком, задорные глазки живой и веселой девочки – героини обеих гимназий, некогда покорявшей сердца не столько красотой, сколько живостью и некоторою вольностью в обращении. Скольких стоило трудов, чтобы овладеть сердцем своенравной кокетки, вечно окруженной поклонниками. Вспомнилось ему и то, что, добившись ее очевидного расположения, он неожиданно для нее стал избегать встреч с нею – и только потому, что какая-то Люся – брюнетка и большая жеманница затмила свою излишне развязную соперницу. II этот образ и эти воспоминания мало вязались со словами «большое лицо».
– Им это просто – не то, что нашему брату. Глазками так, глазками эдак – и всеми делами вертит. Неужели ты ничего не знаешь?
Недавно приехавший из столицы Бобров не имел времени, а по правде, и желания знакомиться с городскими сплетнями. Теперь эти городские сплетни обрушились на него из уст Алафертова, оказавшегося весьма осведомленным в подобного рода делах.
– Она тут у нас всех закрутила. Товарищ Лукьянов – губернатор здешний – с женой из-за нее развелся. Днюет и ночует у нее. Да, что там – у нее еще сорок человек и все друзья-приятели. Ты понимаешь – в ней это всегда было. Самая современная женщина – femme publique – принадлежит всем и никому в частности. Какое дельце обтяпать – иди к ней, живо обмозгует.
Только не даром – даром она не любит… Хочешь, я тебя к ней сведу? Ты ведь ее старый друг, тебя-то она, наверное, помнит…
Бобров не раз и до того слышал имя какой-то Марьи Семеновны или Марьи Николаевны, о которой рассказывали в подобных же приблизительно выражениях, но он никогда не решился бы отождествить образ этой женщины с полузабытым образом Муси. А теперь неожиданно оба эти образа соединились в один и, что странно, взаимно освещали и дополняли друг друга.
«Большое лицо!»
Муся, та самая Муся, которой когда-то он пренебрег, – большое лицо! Придешь к ней, а она еще по головке погладит: «Пай-мальчик, старайся».
– Нет, не хочу, – ответил Бобров и, чтобы переменить разговор: – О каких это ты девочках говорил?
– Я и не отираюсь. Приходи сегодня в десять – все там будут. Покажу. Техникум – бывшая наша гимназия. Помнишь?
Юрий Степанович не пожелал выслушивать, что именно вздумается вспомнить из времен его гимназической жизни старому товарищу и другу беспечального, как говорится, детства.
– До свиданья, – оборвал он: – я спешу.
– Буду ждать – смотри, не обманывай…
Изо всех многочисленных соблазнов, коими враг стремится нарушить покой слабых сынов земли, – не есть ли первый и самый сильный – любовь? Что может быть сильнее соблазна вновь и вновь переживать томление и бред первых влюбленностей и разлук? Со стороны Алафертова упоминание о первой любви было самым ловким и самым обдуманным шагом, на пути к овладению дружбой восходящей звезды городского горизонта, каким он, вполне справедливо, считал Боброва.
Только полчаса тому думал Бобров о новом, задуманном им городе, только – что не терпелось ему как можно скорее видеть готовый, задерживаемый по неторопливости архитектора план, только-что торопил он и архитектора и медлительное время, мешавшее видеть мечту воплощенной, – и вот уже другие мысли, вот уже другие мечты заполнили нашего героя.
О чем же, спросите вы, он мечтал? Кого видел он в этих мечтах? Незнакомку, Прекрасную Даму?
– Романтика, мещанство, предрассудок.
Времена Незнакомок и Прекрасных Дам безвозвратно прошли. Бесплотная незнакомка служит кассиршей в нарпите, Прекрасная Дама продает на углу шоколад, первое свидание – цена билета в кино, за первым поцелуем – не райское блаженство, а гинекологическая лечебница или родильный приют. Цветок любви, выражаясь словами старинных поэтов, не амврозией и нектаром благоухает, – он пахнет пеленками, чадом подгорелых котлет, хлороформом, протухшей, испорченной кровью.
О чем теперь можно мечтать?
Свобода от затуманивающей сознание романтики, свобода от чувства, свобода от обязанностей, без романтических мук и без будничных неприятностей – легкая любовь – вот о чем разрешается ныне мечтать.
А ведь женщина стремится связать, женщина стремится сделать из тебя, свободного и независимого человека, своего мужа, она тянет тебя во всепоглощающую тину мещанства: только оступись, и ты уже поглощен этой тиной.
Но, может быть, есть и другие женщины?
Да, конечно, есть. И разве не столь же законно мечтать о такой женщине и о такой любви, как прежде мечтали о Прекрасной Даме.
– А что если это – она?
Кто она? Знакомая ли с давних пор Муся, пли другая – незнакомая, из того цветника, что обещал показать Алафертов – все равно, коль томит и волнует предчувствие встречи, коль голова полна тем туманом, который приходится, как это ни странно, все-таки называть любовью.
Долго не раздумывая, Бобров принял предложение Алафертова и в указанное время торопился быть в указанном его соблазнителем месте.
IV
Мне дали имя – Анна,
Сладчайшее для губ земных и слуха.
То была обыкновенная студенческая вечеринка. Устраиваются они теперь, как и прежде, под каким-либо благовидным предлогом, начинаются с доклада, отмечающего особое значение того дня, которому выпала честь стать предлогом для вечеринки, затем следует концертное отделение, где выступают артисты – все равно профессионалы или свои самодеятельные, так сказать, музыканты, певцы и чтецы, а заканчиваются отнюдь не танцами, которые строго осуждены новой морально, как мещанский ппережиток, а играми, очень похожими на те же самые танцы.
Наши друзья пришли в тот момент, когда концертная часть кончилась, спешно выносились из залы скамьи, чтобы освободить место для второй неофициальной части, а участники вечера длинным коридором проходили в буфет за порцией чая и пирожного.
– Смотри, сколько их, – шепнул Алафертов и проглотил неуместно накопившуюся слюну – выбирай любую…
– Я вовсе не собираюсь обзаводиться семейством, – ответил Бобров.
– Где ты был – семейство! Теперь у нас просто – выбирай и… Небось, каждая по четыре аборта…
Бобров поморщился. Несмотря на то, что его взгляды мало чем отличались от только – что высказанных его товарищем, но, может быть, сохранилось в нем нечто от отрицаемых пережитков, и грубое замечание Алафертова не могло не покоробить его.
– Какие ты гадости говоришь!
– Вот и видно, что интеллигент, – ответил Алафертов. – Настоящий пролетарий к этому просто относится.
Почему вздумалось щеголять Алафертову своим пролетарством, довольно-таки к тому же сомнительного качества, но такова сила слов, что Боброву стало неловко от проявленной им слабости. Неизвестно, почему малейший оттенок романтизма в отношениях к женщинам считается в известных кругах достаточным основанием для обвинения в презираемой всеми интеллигентщине. И потому не диво, что Бобров смутился и, приняв вид знатока живого товарка, с самой непринужденной беззастенчивостью стал рассматривать «цветник», собранный со всей губернии.
Девушки проходили мимо него, раскрасневшиеся и нарумяненные, с притворной улыбкой на губах и искренне веселые, томные и меланхолические – и наоборот – живые, беззаботные и озабоченные завтрашним ли экзаменом, вчерашней ли изменой и влюбленностью.
Они проходили мимо-черноглазые брюнетки со смуглыми точеными лицами, с завитушками, опущенными на виски, шатенки со вздернутыми, покрытыми веснушками носиками и карими смеющимися глазами, пухлые, румяные блондинки. Глаза голубые, глаза зеленые, глаза щелевидные китайские, круглые выпуклые, как бы испуганные глаза, глаза смеющиеся и грустные.
– А ты посмотри, какие ножки! – сказал Алафертов.
Бобров смутился.
«А ведь он прав… Я раньше всего смотрю на глаза». И поспешил исправить ошибку: вот и ножки – в виде ли строгой вазочки античных очертаний, в виде ли неуклюжей бутылки, тонкие и пухлые, в туфлях, ботинках, в серых, черных, телесного цвета чулках.
– А вот еще посмотри! – нашептывал Алафертов: – вот, у двери! Да ты не туда смотришь – вот!
У двери при входе в зал сидела зеленоглазая шатенка и смеялась, разговаривая с подругой и попыхивая папиросой. Низко остриженные волосы, некоторая, так идущая к папиросе, небрежность в костюме, манера закладывать ногу за ногу – все обличало в этой шатенке истинную дочь современности, так что при первом же взгляде на нее Боброву вспомнились алафертовские слова:
– Каждая небось по четыре аборта…
Более внимательный наблюдатель разглядел бы за небрежным костюмом и за весело попыхивающей папироской глубину ее зеленоватых глаз, мягкость и женственность нарочито грубых движений.
– Ножки-то, ножки – смотри, – искушал Алафертов. – Что, зацепила? Такая сердцеедка – не уступит московским. Ну, смотри, смелее… Благословляю!..
Еще от памятной победы на бревне Бобров втайне относился к Алафертову с некоторым уважением и даже побаивался его. Если сейчас на глазах у него разводить «фигли-мигли» – выражение того же Алафертова, – то можно навсегда уронить свою репутацию в глазах старого товарища.
Бобров закурил папиросу, чуть-чуть залохматил гладко причесанные волосы. Уменье не быть самим собой пригодилось ему:
– Можно к вам присесть, – развязно сказал он и, не дожидаясь ответа, примостился на скамейке рядом с заинтересовавшей его девушкой.
– Место свободное – не гонят, – ответила она и, набрав полную грудь табачного дыма, пахнула им прямо в лицо Боброву и добавила – Если не боитесь задохнуться.
А минуту спустя – подруге:
– Наша шпана в буфет удрала. Пойдем и мы пошамаем…
Эти слова, сказанные на том языке, который считается среди некоторой части нашей молодежи верхом приличий и благовоспитанности и полный словарь которого, кстати сказать, недавно заботливо издан управлением уголовного розыска республики под скромным названием «блатная музыка», окончательно убедили Боброва, что тут стесняться или вернее – «барахолиться» – нечего, и он, вставая вслед за подругами, сказал:
– И я с вами пойду… пошамаю…
Последнее слово он выдавил с большим трудом, но девушки не обратили на это внимания.
Знакомство, таким образом, состоялось. Разве нужно непременно, чтобы кто-то посторонний назвал твою фамилию, твое социальное положение, сколько тебе лет и каково твое отношение к воинской повинности? Знакомство завязывается в разговоре, знакомство скрепляется в буфете, знакомство, наконец, упрочивается во время игр, заменивших злополучные танцы, знакомство окончательно утверждается, если пойдешь провожать свою новую знакомую до ее дома на Гребешке – кстати сказать, неподалеку от Грабиловки, где живет наш герой.
Бобров без посторонней помощи узнал, что его новую знакомую зовут Нюрой, что она этой же весной оканчивает педтехникум, что она занята общественной работой, что любовь – буржуазный предрассудок, что детей должно воспитывать государство и что если она захочет иметь ребенка, то ни у кого не спросит позволения, и что она не ощущает полового влечения ни к кому в частности.
– Это мало интересует меня – общественная работа заставляет забывать о таких глупостях…
Последнее замечание растравило Боброва.
– Ага – ты так! Ну ладно же!
Он чувствовал, что понравился Нюре: может быть, потому, что он был старше, чем ее товарищи, которых она скромно называла – «огольцами», может быть, потому, что успел ее познакомить со своими планами и предположениями, может быть, потому, что пустил в ход все известные ему анекдоты и все мысли, вычитанные из самых последних брошюр, – она оказывала ему видимые знаки внимания и не без удовольствия узнала, что им по дороге.
В кепке и в верхней одежде, смахивающей на двубортную тужурку, Нюра со своими стрижеными кудрями и папироской казалась мальчишкой – очаровательным шалуном и забиякой – всеобщим любимцем, которому ни в чем нет запрета. Бобров испытывал рядом с ней то, что сам он называл здоровой чувственностью, и не раз пытался незаметно коснуться ее груди, крепко прижимая к себе ее руку. Нюра продолжала говорить о своей работе, об экзаменах, о студенческом кооперативе и комсомоле, не обращая внимания на явное ухаживание Боброва.
– Что ж она – ледяная?
У калитки они задержались. Подавая ему руку, она спросила:
– Мы больше не встретимся?
Вместо ответа Бобров крепко прижал ее к палисаднику и поцеловал прямо в губы. Она засмеялась, вырвалась из его рук и убежала.
Всю дорогу потом его не оставляло радостное щемящее возбуждение. Оно не прошло и утром, когда, едва раскрыв глаза, он увидел и низкий потолок своего убежища, и покрытые паутиной утлы, и слабое солнце, пробивающееся через выходящее во двор окно, и разбросанные в беспорядке предметы его ежедневного обихода.
И даже, когда он по обыкновению явился в невзрачное пока помещение строительного кооператива, приютившегося в уголке фабричной конторы, и, когда его соратник по правлению – Метчиков, неуклюжий и добродушный ткач, с усиленно разраставшимися усами, делавшими его похожим на унтер-офицера старой армии, каким он, кстати сказать, и был когда-то, спросил, имея в виду вчерашнюю поездку с архитектором:
– Ну, как? Что там? – Боброва так и подмывало ответить:
– Прекрасно. Вот это девушка, так девушка!
Но вместо того, поневоле, пришлось сказать:
– Отложить придется. Архитектор уверяет, что не так-то легко составить план.
– Вот ерунда – план, – ответил Метчиков. – Свяжешься с этими спецами. Тут надо действовать – а он – план!
Вся полная здоровой жизнедеятельности фигура Метчикова при этом выражала явное нетерпение.
– Что в самом деле тянуть? Строить, так строить! Эх, времена не те!
– Да, не те времена, – согласился и Бобров.
И оба они пожалели о том времени, когда всякое дело было простым и легким, когда можно было ввалиться в кабинет председателя губисполкома и прямо заявить:
– Давай строить.
И постройка была бы решена. Впрочем они забыли одно – что в то время ни у кого и мысли не могло возникнуть о каких бы то ни было постройках.
Вечером Бобров поймал себя на том, что ходит по Гребешку, все время возвращаясь к одному и тому же домику, который ото всех прочих таких же домиков, трехоконных и с неизменной геранью на окнах, отличался разве тем, что от него пахло кожей и у калитки висела проржавленная от времени вывеска «Сапожный мастер». Самая улица тоже была мало приспособлена для гулянья – ни единого деревца, ни чего-либо похожего на тротуар: гораздо лучше было бы прогуляться по набережной, подышать там свежим речным воздухом, послушать веселый говор праздной отдыхающей толпы.
Но он скоро понял, почему предпочел для прогулки именно это место. Из домика с вывеской «сапожный мастер» вышла Нюра в голубой кофточке, сшитой на манер мужской косоворотки, и с неизменной папироской.
– Что? Ждешь? – просто спросила она: – Если нечего делать – пойдем на набережную.
По на набережную они не пошли. Невдалеке оказалось место, более подходящее для прогулок: это было кладбище, которым оканчивался Гребешок. И, когда там, прижимая Нюру к решетчатой ограде, Бобров опять пытался поцеловать ее – она не вырвалась и только прошептала:
– Ах, какой ты гадкий мальчишка!
Покамест Юрии Степанович предавался радостям любви, так неожиданно нарушившим мирное течение его жизни, месяц, назначенный архитектором для составления плана и сметы, прошел. Архитектор этим временем возился на пустыре, ставил вешки, производил какие-то раскопки, растирал на ладонях кусочки земли, добытой из глубоких слоев почвы, неодобрительно при этом покачивая головою, и нимало не удивлялся тому, что Юрий Степанович, обычно такой нетерпеливый, не торопит и не беспокоит его. Работа эта увлекала архитектора, он видел в ней, может быть, последнее и самое главное дело своей жизни и к такому делу не мог относиться легкомысленно. Закончив работу, он в тот же вечер отправился к Боброву, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз, и был очень удивлен, не застав его дома.
Чтобы не терять времени на вторичную бесполезную ходьбу, он решил дождаться Боброва и кое-как поместился в малюсенькой комнатке, а наскучив ожиданием, достал из кармана планы и сметы и принялся за вычисления. Человек, предоставленный полному одиночеству, имеет вообще довольно-таки странный вид – тем более странен был в одиночестве Галактион Анемподистович. Вычисляя и соображая, он разговаривал сам с собою, иногда привставал, иногда бессмысленно бродил глазами по потолку, иногда щурился, иногда лукаво улыбался. Он не заметил даже, что все допустимые сроки давно прошли, а хозяина нет и нет. Но он отлично заметил, что Юрий Степанович вернулся в странном состоянии, одновременно и взволнованный и возбужденный и безмятежно спокойный. Увидав архитектора, он смутился; поспешил принять вид человека, засидевшегося на деловом заседании, но обмануть архитектора не удалось.
– Что? Увлекаетесь, молодой человек? Нехорошо, нехорошо… Надо бы сначала дело закончить…
Бобров выразил готовность закончить дело хоть сейчас, но Галактион Анемподистович не поверил.
– Не шутки шутим, – строго напомнил он, – надо такому делу всего себя отдать, а вы что?
Бобров вообще не был настроен обижаться на что бы то ни было, тем более не обиделся на грубое замечание товарища по работе.
– Я не шучу. Чем же мне это помешает?
– Он еще спрашивает – чем!
Галактион Анемподистович еще раз сурово посмотрел на Боброва, словно проверяя, способен ли он понастоящему, серьезно отнестись к делу, и потом уже развернул бумагу и показал готовый план будущего городка.
– Сделали? Наконец! – обрадовался Бобров.
– Я-то сделал, а вот вы, Юрий Степаныч, – ответил архитектор и укоризненно покачал головой.
Бобров не слушал, – он с радостью схватился за долгожданный план и принялся рассматривать.
С невероятной тщательностью были обозначены на этом плане не только улицы или площади, но и каждый отдельный дом и каждый палисадник, каждое деревцо, каждый столбик на тротуаре и каждый фонарь, – не хватало только, чтобы было обозначено и народонаселение. Но чем больше он вглядывался в план, тем больше и больше радость эта сменялась удивлением и недоумением.
– Позвольте, – что ж это такое? – спросил он.
– Как что?
– Так ведь улицы-то… кривые!
Если бы мы с вами, читатель, посмотрели на этот план, то и мы не смогли бы сдержать удивления и недоумения. Так долго, с такой серьезностью и тщательностью разрабатывавшийся, он представлял странное зрелище: словно не чертежник с рейсфедером прошелся по белому листу бумаги, а выпущенная из чернильницы муха, торкаясь туда и сюда, наляпала на нем эти бесчисленные улицы и улучки, переулки и даже тупики, прихотливо изогнутые, то широкие, то узкие, бороздившие вразброд всю территорию будущего городка. Только одна центральная площадь, отодвинутая от реки на большее, чем, казалось бы, надо было, расстояние, да главный проспект, украшенный широкой аллеей, удовлетворили склонный к симметрии и прямолинейности вкус. Боброву этот план показался не просто плохим планом. Этот план возмутил Боброва.
– Я не понимаю, что вы тут наделали!
Но архитектор был возмущен этим замечанием еще больше, чем Юрий Степанович его планом.
– А не понимаете, так берите, как оно есть! – уязвил он: – Значит, люди больше вашего понимают.
Не удовлетворившись этим язвительным замечанием, он попытался доказать Боброву неизбежность именно такого плана.
– Течение ветров, – так объяснял он, – имеет в нашем крае северо-восточнее направление. Местность открытая и высокая, – и, следовательно, просторна ветрам. Прямые улицы потому нерациональны, что открывают всю местность действию этих холодных ветров. Да и что в них красивого, в прямых улицах! Ни одного уютного уголка! Проходной двор, а не город!
Каждую особенность плана он защищал, ссылаясь то на условие почвы, то на профиль местности, то на какие-нибудь другие причины.
– Смотрите живописность какая! Вы представьте себе, что по этому плану построено – сто лет переделывать не надо. А удобство! Все рядом…
Первое попавшееся возражение со стороны Боброва:
– Так ведь этот план похож на план нашего города. Такой же нелепый! – не произвело надлежащего действия.
– Что же вы думаете, что люди, которые наш город строили, глупее вашего были? Не скажите. Да сройте вы хоть сегодня весь город до основания, а будете строить, лучшего не найдете, как весь план восстановить. Ведь он тринадцать веков вырабатывался. Город на памяти историков десять раз выгорал, – а план изменился? Нет. Разве улицы немножко расширили, – ну уж это сами понимаете, – трамваев наши предки предвидеть не могли…
Галактион Анемподистович достал из кармана план города и развернул его перед глазами Боброва.
– Вот посмотрите и вдумайтесь: на этом нелепом плане учиться надо. Какие основные элементы местности: река, вторая река, – значит, две набережных. Набережные поневоле кривые, – неизбежность. К реке нужно спускаться за водой – вот вам четыре спуска. Овраг. Базар. Дорога в один соседний город, – дорога в другой соседний город. Мост – прежде тут был брод. Пристань – место достаточно глубокое, чтобы не сесть на мель. В соответствии с этими элементами и план. Возьмем первое попавшееся место – вот здесь. Дайте циркуль. Как вы отсюда попадете на базар? Как вы спуститесь к реке за водой? Вот вам две улицы, – обратите внимание, – кратчайший путь. Кривые? Так ведь тут же холмы!
– А все-таки новые города строятся по прямым линиям. Возьмите Петербург.
– Петербург, – возмутился архитектор, – нет ничего возмутительнее Васильевского острова. Куда ни пойдешь – все угол делаешь. И пустынно и вечный сквозняк…
Переспорить архитектора не было возможности, да Бобров и не пытался, зная по опыту, что споры ни к чему не приведут. Последним и самым резонным возражением его было:
– Такого плана нам никто не утвердит.
– Тут уж не наша вина. Подчинимся.
– А смета готова?
Еще полчаса на разговоры о смете, о дальнейших действиях, и архитектор ушел от Боброва, всецело предоставив ему заботу о воплощении выработанного им проекта.
Бобров на другой же день энергично принялся за работу.
V
Если ты пришел к занятому человеку – скажи, в чем дело, и уходи.
Общее собрание строительного кооператива было пустой формальностью: очень несложно доложить, что проект постройки нового городка разработан, что план согласован с губернским инженером, что строить предположено на том берегу реки, что с фабриками новый городок будет связан мостом, что на это дело потребуются, наконец, такие-то и такие-то миллионы, которых нет ни у правления, ни у общего собрания, если бы все члены правления и все члены общего собрания распродали все свое имущество, что, наконец, эти миллионы надо исходатайствовать у правительства. Мнение некоторых скептиков, указывавших, что теперь не время разрабатывать широкие и неосуществимые потому планы, что следовало бы построить хоть десяток-другой новых домов на Грабиловке и отремонтировать сотню-другую старых, очень несложно было оспорить, опираясь главным образом на ту истину, что чем больше запросишь, тем больше и дадут и потому надо запрашивать больше. Если к этому прибавить, что изверившиеся рабочие не особенно горячо относились ко всему предприятию, считая по прежнему опыту, что разговоры так и кончатся разговорами, то очень легко было добиться желательного результата. Самым трудным делом оказалось – провести план через всевозможные инстанции и, в завершение всего, получить необходимую ссуду.
Только теперь Бобров узнал, что в небольшом сравнительно Городе есть много лиц, от которых зависит прямо или косвенно выполнение его плана: заведующие и их заместители, председатели комиссий и подкомиссии, управляющие делами и просто, бездельники, их секретари и секретари их секретарей, важные лица и люди во всех отношениях безличные – всех предстояло обойти и со всеми так или иначе сговориться.
– На бумажки не полагайтесь, – предупреждал архитектор, – такое дело можно решить, только поговорив лично. Личные отношения много значат… Если не заладится, заходите ко мне – посоветуемся. Ну, начинайте…
Метчиков, увидев только список учреждений, которые предстояло обойти, руками развел.
– Ну это, знаешь, того! Форменная чертовщина!
– Не так страшно – работу поделим, – успокоил его Бобров.
– Ты мне что-нибудь поживее дай – а то в бумагах утонешь.
– Ничего, выплывем, – подбодрил архитектор.
Но несмотря на явные в будущем трудности – Бобров был доволен и поспешил поделиться своей радостью с Нюрой.
– Только смотри, не забывай меня, – сказала она. – А впрочем дело прежде всего, – добавила она, серьезно поджимая губы. Это я так. Если я тебя не буду видеть, мне будет скучно. Я тебя за это время так…
Она хотела сказать – полюбила, но не решилась:
– Я за это время так привыкла к тебе.
Тонкое и трудное дело обращаться с чиновниками, а особенно с советскими чиновниками, так как эта последняя категория людей включает в себя самые разнообразные элементы.
Одному надо излагать ваше дело, пересыпая речь цитатами из Ленина или Бухарина, или Рыкова, уснащая речь ссылками на постановления цека, вецека, цекака и вецекака, упоминая при этом, конечно, о неизбежном торжестве мировой революции, чтобы в такт вашей речи покачивал головой, подобно лошади, жующей овес, и, в конце концов, заявил, что дачный вопрос надо поставить на обсуждение. Другому необходимо ясно и точно в продолжение не более чем трех минут кратко изложить самую суть дела и в течение остальных двух минут выслушать лаконический ответ:
– Не понял. Повторите еще раз, только пожалуйста покороче.
На третьего, наконец, надо налететь подобно вихрю, кричать, употребляя при том такие слова, которые и сомнений в собеседнике не оставят относительно вашего пролетарского происхождения, хлопать его по плечу, называть с первой встречи «ты» и все это лишь для того, чтобы окончательно убедить его в правоте не вашего, конечно, а его собственного мнения. Нужна необыкновенная находчивость, нужно уменье с первого взгляда угадать, с кем вы имеете дело – а всем этим Юрий Степанович если и не обладал, то скоро научился обладать в совершенстве. Первым ли, вторым ли, третьим ли способом он добился от некоторых из начальствующих и распоряжаюшихся лиц поддержки или просто заявления о неимении, как говорится, препятствий или только обещания поддержать и похлопотать. Но что важнее всего – он узнал, от кого главным образом зависит разрешение интересующего его дела.
Мы не будем утомлять читателя повторением до бесконечности знакомой каждому истории о хождениях и мытарствах, перед которыми знаменитое путешествие Данта кажется легкой загородной прогулкой. Достаточно отметить лишь наиболее важные и решающие пункты этих хождений и мытарств.
Прежде всего – Герман Семенович Ратцель.
Сухой, с жесткими рыжеватыми, особенно пышно разросшимися в углах губ и оттуда звездообразно торчащими усами, с глазами, запавшими за сухие угловатые выступы, красными оттопыренными ушами, и в довершение всего стриженый ежиком человек, чертами лица похожий на людей, которых изображают кубисты, – так отчетливо выступали все плоскости, так подчеркнуто прямолинейны движения маленькой угловатой фигуры.
– Чем могу служить, – спросил он, приподнимаясь, но не подавая руки и движением приглашая Юрия Степановича сесть. Голос у него оказался то же сухим и твердым, словно он не разговаривал, а считал на счетах, торопливо отбрасывая костяшки.
Бобров изложил ему суть дела – длинно, но не так, чтобы его речь можно было принять за краткий обзор истории означенного вопроса – он пожалуй коротко изложил суть дела, но не в течение трех минут, и при том был сух и точен, как арифмометр, больше напирая на цифры, рисующие тяжелое положение рабочих, чем на яркие образы жилищной нужды или на цитаты из учителей социализма.
Когда он кончил и внимательно всмотрелся в угловатые черты собеседника, ему показалось, что речь произвела хорошее впечатление, хотя прямолинейная выразительность товарища Ратцеля не была настолько чуткой, чтобы это впечатление отразить.
– Так, – щелкнула первая костяшка – вы хотите строить новый город. Это можно только приветствовать.
Бобров обрадовался было, думая, что нашел союзника – но радость оказалась преждевременной.
– Но вы не доказали нам, почему подобное предприятие надо провести именно в нашем городе, а не в каком-либо другом. Мы не можем нарушить общего плана, а этим планом усиленное развертывание строительства в нашем городе не предусмотрено. Такое дело надо начинать, может быть, с центра, а потом: уже перейти к провинции, начиная с городов более значительных, чем наш…
Далее следовали цифры, цифры, цифры…
– Вообще я полагаю, что подобное дело требует обсуждения во всероссийском масштабе и только после обсуждения можно будет приступить к его выполнению.
– Позвольте, – возразил Бобров, угадывая образ течения мыслей своего собеседника: – может быть, мы подойдем к этому вопросу как к обще-губернскому и решим его в губернском масштабе.
– Возьмем и губернский масштаб, – не останавливался Ратцель. – Нам и здесь необходимо прежде всего выяснить, где и в каком именно пункте и в какой степени силен жилищный кризис. Может быть, имеются города, которые больше нашего нуждаются в специальных рабочих поселках, оборудованных по последнему слову техники. А главное – вы не переубедили меня, что вопрос можно не согласовывать со всесоюзной строительной программой, так как отпущенные на нашу губернию средства не дадут (нам возможности развернуть работу так широко, как вы задумали… требовать же дополнительных кредитов мы можем только тогда…
Мы не будем следовать в точности за мыслями и возражениями товарища Ратцеля. Скажем коротко: не отрицая желательности проведения широкой строительной программы, он предлагал произвести подробное статистическое и экономическое обследование губернии и выяснить наиболее уязвимые в жилищном отношении пункты, составить план постепенной застройки на ряд лет, согласовать план с центром, установить очередность выполнения, а затем назначить специальную комиссию для проведения этого плана в жизнь, которая, конечно, примет во внимание и желания той организации, интересы которой представляет товарищ Бобров.
Чем дальше слушал Юрий Степанович рассуждения Ратцеля, тем больше и больше погружался в тягостное раздумье. Не меньше чем десять лет! Что произойдет за эти десять лет? А ему надо сейчас, сегодня, завтра.
– Мы похороним дело, – возразил он: – надо воспользоваться энтузиазмом, которым горит рабочий класс, – козырнул он неопровержимым для многих аргументом. Но этот аргумент на Ратцеля действия не оказал. Только усы его зашевелились на подобие улыбки, сквозь которую можно было видеть его более чем ироническое отношение к такого рода доказательствам.
– Не похороним, а введем планомерность, – мягко, насколько было возможно это для такого жесткого человека, возразил он. – А вы на что опираетесь? На то, что вам хочется это сделать? Скажем откровенно – на то, что вы чувствуете в себе желание и энергию начать это дело? Мы не можем опираться на ваше желание, несмотря на все уважение к вам…
– Убедительно говорит – чёрт возьми, – думал Бобров: все возражения, заготовленные заранее, заранее же разбивались о сопротивление логического аппарата товарища Ратцеля. Составленный из прямолинейных плоскостей и углов, как хорошая машина, товарищ Ратцель работал так же прямолинейно и точно, как машина. Все доводы, опирающиеся не на цифру, не на силлогизм, все доводы от чувства или авторитета не действовали на Ратцеля.
– У вас есть заявление? Смета? Вот это хорошо!
И взяв от Боброва бумагу:
– Подождите – недельки через две мы поставим этот вопрос в президиуме губисполкома. Я дам свое заключение…
Прямая линия – товарищ Ратцель поднимается с кресла – биссектриса – рука, протянутая Ратцелем и делящая угол его вежливо согнутой фигуры пополам, жесткие усы шевелятся в вежливой улыбке – и Бобров обескураженный, полный сомнений идет дальше.
Следующее лицо, к которому пришлось обратиться Боброву, трудно даже назвать лицом, до такой степени обросло оно бородою. Борода, не довольствуясь положением, предназначенным ей мудрой природой, постаралась захватить такие части, которым это мужественное украшение казалось не было свойственно: она захватила и щеки и шею, – и даже брови казались продолжением бороды. Лицо, обладающее, или вернее захваченное этой бородой, сидело в кресле и время от времени похлебывало с блюдечка чай, отфыркиваясь, то ли от высокой температуры напитка, то ли от удовольствия.
Увидев Боброва, оно повернуло к нему огромную бороду, и при этом Бобров мог заметить в спрятанных под длинными бровями глазах оттенок некоторой остроты и даже ехидства.
– А! Строитель? Так, так… – сказал обладатель бороды таким: тоном, к которому нельзя было придраться в смысле корректности, но в котором чуткий наблюдатель не мог не уловить недоверия, полупрезрения и еле уловимого нахальства и в то же время чего-то ласково дружественного, даже покровительственного.
Умеют же некоторые люди сказать – ох как умеют!
«Такого человека плохо иметь в числе врагов» – сообразил Бобров и постарался не заметить оттенка ехидства и презрения. Он поспешил принять вид молодого человека, с удовольствием принимающего покровительство умудренного опытам старика.
Бобров начал излагать суть дела – а тот внимательно слушал, устремив на Боброва еще более внимательный взгляд, под действием которого Бобров, не закончив своей речи, умолк.
«Дурак я… Все пропало».
Но оказалось, что ничего еще не пропало. Борода допил чай, перевернул стакан, положил на донышко огрызок сахару.
– Так что же, – спросил он, не скрывая уже презрения и ехидства: – ты думаешь, ничего из этого дела не выйдет?
Бобров был окончательно уничтожен. Он собрал все силы, чтобы поднять голову, взглянуть открыто и смело в глаза бородатому «лицу» и гордым уверенным тоном ответить:
– Я к вам не за этим пришел, товарищ Ерофеев.
Ерофеев засмеялся.
– Я ведь пошутил, дорогой мой, пошутил. Почему же не удастся? Наверное, удастся! Шесть лет я на этом месте сижу и все знаю. Не такие вздорные дела удавались. Только у вас смелости нет. Скуксились сразу. Куда ж вы после этого годитесь? Да вам свиного хлева не выстроить – вот что! Нельзя, молодой человек, нельзя…
– Вовсе не скуксился, – ответил Бобров и тот-час же почувствовал, что отвечать не надо было.
Оборвать разговор и уйти. Но как оборвать? А дело?
Ерофеев приподнялся с необычной для тучного человека легкостью, подошел к двери, крикнул курьера:
– Палладия Ефимовича позовите!
И снова усевшись в кресло:
– Ну так вот, молодой человек, можете мне и не объяснять. Мы вас поддержим. Почему, вы спросите, поддержим? Потому что понравились вы мне, – и все тут. Только имейте в виду – даром я ничего не делаю… Дорого вам это будет стоить, ох как дорого!
Ерофеев лицемерно вздохнул.
«Шутка или шантаж» – подумал Бобров. Но казалось, ни одно движение мысли не ускользало от Ерофеева.
– Конечно, я шучу. А вот сейчас мы с умным человеком поговорим. Погодите. Может быть, вам чайку? У меня всегда чай, что же делать, привычка.
И – уже без иронии и ехидства:
– Давно уж никакого хорошего дела не было, Я, признаться, не большевик. Староват для этого. А люблю всякие такие штуки. Ну-ка ты – заново строить, на новом месте! Петр Великий, да и только… Вот еще что нам на это Палладий Ефимович скажет – умнейший, я вам скажу, человек, прямо Соломой но разуму, и что самое главное – практик. А ведь мы с вами мечтатели, Юрий – как вас по батюшке то? Юрий Степанович?
Дверь кабинета приоткрылась, и в узкую щелку пролез худощавый тонконогий человек, с длинной вьющейся книзу кольцами бородой, красноватыми веками и совершенно плешивым черепом.
– Познакомьтесь, – сказал Ерофеев: – Палладий Ефимович Мышь, моя правая рука. Юрин Степанович Бобров – знаменитый строитель.
Палладий Ефимович во время дальнейшего разговора не показался Боброву особенно умным человеком. Он, съежившись, сидел на стуле и больше поддакивал и покашливал, чем говорил. Боброву даже непонятно было, зачем приглашен сюда этот человек, напоминающий мелкого подрядчика или комиссионера, угодливый и, вероятно, лживый.
Разговор закончился репликой со стороны Ерофеева:
– Ну, что ж, действуйте, молодой человек. Почаще наведывайтесь к нам. Меня не будет – к Палладию Ефимовичу.
Палладий Ефимович молча поклонился.
Несмотря на внешний успех, Бобров ушел от бородатого человека еще более расстроенным и обескураженным, чем от логического Ратцеля.
Что он, действительно сочувствует или насмехается? Поддержит или угробит все дело?
Галактион Анемподистович, к которому Бобров обратился за разъяснениями, думал другое:
– Ну, этот раз обещал – поддержит. Старый строитель. Он сам из подрядчиков – в свое время разорился на этом деле. Большой специалист!
– А кто такое Палладий Ефимович Мышь? Фамилия удивительная.
И эта фамилия архитектора отнюдь не удивила.
– Нужный человек. Практик. Привлечь необходимо.
– Вы и не представляете, как трудно теперь работать. Каждого человека надо заранее на учет взять.
Бобров не забыл спросить и о таинственном «дорого это будет стоить» – заключавшем как-будто намек о плате за поддержку. Архитектор ответил довольно-таки уклончиво:
– Что ж – между деловыми людьми всегда возможно. А ведь он сказал же, что пошутил. Пустяки.
Боброва этот ответ не убедил в том, что так говорить – пустяки.
От разговора с Ерофеевым все-таки остался весьма неприятный осадок.
VI
Chaque baron a sa fantaisie.
Всяк по-своему с ума сходит.
Если возрасту юному свойственны некоторые увлечения, касаются ли они лыжного или конькобежного спорта, или женщин, или политики, или того и другого и третьего вместе – по возрасту зрелому свойственны некоторые привычки. Когда человеку переваливает за сорок лет, он как бы получает право иметь их: рюмочка водки перед обедом или стакан пива после обеда, две рюмки водки перед обедом или два стакана пива после обеда, виноградное вино пли коньяк крепостью не свыше пятидесяти пяти градусов, неизлечимые болезни в области легких или сердца, невозможность работать иначе, как в теплой и хорошо притом проветренной комнате, пристрастие к местожительству и определенному месту службы. Иногда же им овладевает и какая-либо страсть, вовсе, казалось бы, ненужная ему, как человеку и советскому работнику, вплоть до страсти к лошадям, собакам, гравюрам и маркам, к календарным планам и – научной организации труда.
Последняя привязанность одна из самых модных и потому наиболее опасна для окружающих.
Человек, одержимый микробами этой страсти, первым долгом печатает карточки с подробным расписанием тех работ, которые он должен про извести во все часы и минуты своего трудового дня, а если он заведует учреждением, то такие же карточки для каждого из сотруднике в своего учреждения, меняет бланки и формы отчетности, меняет порядок прохождения дел, перебрасывает ежемесячно работников с места на место, меняет даже название учреждения, если оно не помещается на карточке установленной величины.
Трудно даже и установить, в какие формы может вылиться эта печальная болезнь нашего века, и в особенности странно то, что поражает ежа отнюдь не инженеров, связанных так или иначе с механическим производством, где подобные нововведения приносят весьма основательную пользу, а поражает людей, с механическим производством не связанных, и в первую очередь редакторов газет или заведующих отделами народного образования, как людей наиболее передовых и потому более подверженных новым веяниям.
В данном: случае Юрию Степановичу пришлось иметь дело с редактором газеты.
Комиссии – комиссиями, доводы – доводами, но хорошая пресса – первое и необходимое условие успеха. Надо уговориться с редактором, чтобы информация, касающаяся постройки, проходила без затруднений, чтобы статьи и письма, посвященные этому вопросу, печатались своевременно. Боброву по неопытности казалось, что стоит только забежать в редакцию, переговорить с кем надо – и все будет сделано, но оказалось, что эта простая вещь не так уж легко достижима. Он забежал в редакцию утром, по дороге в какое-то учреждение, даже попал в кабинет редактора, где за большим, покрытым рукописями столом сидел человек, выбритый в противоположность Ерофееву начисто, снявший не только усы и бороду, но даже и брови – так незаметно было это украшение, придающее выразительность человеческому лицу. Человек этот, не посмотрев на Боброва и не дав ему сказать ни одного слова, заявил:
– Некогда! Занят! Читайте расписание!
Бобров выскочил из кабинета и на двери увидел расписание. Время в этом расписании распределено было с точностью до одной минуты, причем на прием посторонних посетителей оставлено ровно пятьдесят три. Минуты эти Бобров поспешил занести в блокнот, – но, как оказалось потом, перепутал записи. Он пришел двумя минутами позже, чем вызвал сердитую реплику безбрового человека.
– Опоздали. Приходите завтра. Надо ценить чужое время.
И тотчас же принялся за остывший стакан чаю.
Бобров опять посмотрел на расписание и нашел, что стакан чая занимает в расписании подобающее ему место. Бобров попытался настаивать, но редактор был неумолим: он продолжал пить чай, обращая на заявления Боброва ровно столько же внимания, сколько прохожий обращает внимания на лай сидящей на цепи собаки. Пришлось отложить необходимейшее посещение еще на день, но и этим мытарства не кончились.
Сначала Боброву предложили заполнить анкетку, в которой сн проставил имя свое и фамилию, и возраст, и служебное положение, и по какому делу приходил. Эту анкетку специальная секретарша положила в специальный же ящик, наподобие ящиков для больничных листков, а ему выдала маленькую анкетку синего цвета, с которой он и направился к редактору. Бобров успел заметить, что все бумаги, которые лежали перед редактором, были снабжены точно такими же анкетками, но разного цвета и формы. Тут же на столе лежало десятка два блокнотов с отметками, для какого рода дел какой из блокнотов употребляется.
– С этим каши не сваришь, – быстро оценил Бобров свое положение, но уходить было поздно. Поневоле пришлось говорить о деле. Редактор слушал, находясь все время в движении, делая отметки то на одном, то на другом из блокнотов. Выслушав Боброва, он оторвал от блокнота листок и сказал:
– Обратитесь к заведующем, хроникой.
Бобров бережно спрятал листок в карман.
– А вы ничего не можете сказать?
– Товарищ, у меня есть другие посетители.
Боброву ничего не оставалось, как отправиться к заведующему хроникой. Но и там оказалось препятствие в виде такого же расписания часов занятий, как и у редактора.
– Завтра в час, – ответили ему.
Пришлось только пожалеть о напрасно потерянном времени: а сегодня еще надо было побывать в губисполкоме и застать прием у председателя исполкома товарища Лукьянова.
В губисполкоме опять неудача. Председатель оказался больным, и принимал посетителей секретарь, человек немногим старше Боброва, но зато в несколько раз важнее.
– Товарищ, будьте добры изложить дело. Я вередам.
Бобров изложил суть своего дела, насколько это было нужно для краткого доклада председателю. Секретарь остался недоволен излишней краткостью и, может быть, несколько пренебрежительным тоном Боброва. Его секретарская сущность требовала к себе такого же отношения со стороны посетителя, как и к патрону, а данном случае – как к председателю губисполкома. В сущности, ведь он то же самое, что председатель.
Он также может выслушать ваше дело.
– Будьте добры подробнее познакомить меня. Я не понял.
Бобров изложил свое дело несколько длиннее.
– Я переговорю с председателем. Я доложу.
Бобров попытался было найти поддержку в лице любознательного секретаря и спросил:
– А ваше собственное мнение. Как вы находите?
В ответ на эти слова секретарь только усмехнулся.
Плохо надо знать секретарскую сущность, чтобы задавать такие вопросы. Что он, секретарь, Может ответить на излишне прямо поставленный вопрос? Что он не имеет собственного мнения. Это неверно. Он имеет собственное мнение. И даже очень оригинальное мнение, но он не может высказать этого мнения вслух. Все, что он рассказывает, так или иначе относится к дату, которое он представляет, все, что он делает – делается как бы чужими руками. Каждое его движение насыщено мыслью:
– Все это, конечно, страшная чепуха. Но ведь мне приказывают. Вы сами понимаете, что иначе я не могу ни делать, ни говорить, ни думать. А я сам? О, если бы я сам!
Такие именно люди, собираясь по вечерам в более или менее уплотненных квартирах, перемывают косточки всего губернского начальства, не стесняются судить и осуждать самое цека, вецека, цекака и вецекака, всю политику и направление всей политики – это они же обивают пороги ячеек укомов и губкомов, стараясь всеми силами пролезть в партию, чтобы затем в качестве летальной оппозиции на вопрос:
– А ваше собственное мнение? – готовно улыбнуться и даже развести руками, чтобы собеседник понял:
– Если бы я сам. То тогда, конечно… А теперь – вы знаете…
И вслух высказать мнение своего ближайшего начальства.
К таким не новой породы людям принадлежал и секретарь председателя губисполкома.
– Я доложу, – повторил он.
Бобров понял, что этот человек никогда не будет его союзником, – а вдруг он окажется врагом, – и решил обставить посещение так, чтобы возможно неблагоприятному докладу секретаря был дан достаточно эффектный отпор, и с этой целью Бобров явился на прием не один, а вместе с Метчиковым, как представителем пролетариата заречной стороны, которого председатель может быть скорее поймет и скорее поверит такому же, как и он, рабочему, хотя и другой, чем он, специальности.
Получилось нечто в роде депутации от рабочих, – а разве к ней можно было отнестись без искреннего желания во всем пойти ей навстречу?
Стыдно признаться – но в кабинет председателя Бобров входил не без некоторого трепета, пережитка, может быть, дореволюционной норы, когда каждое важное лицо казалось простому смертному недоступным.
Но разве товарищ Лукьянов – бессменный, начиная с восемнадцатого года, председатель губисполкома – может быть назван лицом недоступным и недосягаемым? Давно ли бродил он по городским улицам с мешком за плечами и топором за поясом в качестве плотника, ищущего работы? Давно ли бегал он по тому же городу, вооруженный двумя и даже тремя револьверами, арестовывая собственноручно буржуев, не внесших контрибуции, и контрреволюционеров? Многие помнят его и в качестве командира полка, а потом и начальника дивизии, заслуги которого увенчаны орденом Красного Знамени и отмечены летописью гражданской войны: разве тогда можно было его назвать недоступным?
Все это было недавно, но между тем недавним и сегодняшним днем время проложило глубокую нестираемую черту. Вернувшись с фронта, товарищ Лукьянов снова был выбран председателем губисполкома и, втянувшись в новые условия работы, все меньше и меньше показывался на глаза обитателей города, выступая лишь на торжественных митингах и то лишь в самые торжественные дни, пользуясь в качестве средства передвижения только автомобилем, чем и заслужил репутацию человека мало доступного.
Впрочем, не будем его винить: губернаторский дом, личный секретарь, часы приема, словом все то, что полагается для человека, занимающего высший в губернии пост, помимо всех личных качеств делает человека недоступным, таким, в присутствии которого должно чувствовать некоторый дореволюционный трепет.
Председатель сидел за столом в лозе человека, очень уставшего от множества неожиданно свалившихся на него дел. В первый раз увидев его вблизи, нельзя было связать с фигурой широкогрудого, тучного, что называется, раздобревшего человека представление об одном из бесстрашных вождей одной из наиболее победоносных дивизий.
У него сонное оплывшее лицо, сонные глаза: трудности для многих неизмеримо более легкие, чем трудности походной жизни, утомляли, изматывали его, и когда, изредка, глаза его разгорались, он похож был на орла, которому отрезали крылья, посадили в клетку и откармливают на убой.
– Садитесь, товарищ. Я вас слушаю.
Бобров предоставил первое слово Метчикову.
– Мы к вам, товарищ Лукьянов, так сказать. Очень уж тяжело стало, жить негде, так сказать, – сбивчиво объяснял Метчиков, прибавляя к каждой фразе прицепившееся вдруг докучное слово. – У нас и планы есть и проекты, так сказать, только нужны деньги. Вы должны, так сказать, поддержать. Задыхаемся, товарищ Лукьянов.
Остальное объяснил Бобров. Он подробно рассказал историю дела, познакомил с проектом. Лукьянов слушал его с усталым безразличием и только по привычке покачивал в знак согласия или только понимания – головой.
– Хорошо, хорошо… Да, да…
Но когда Бобров кончил, он взглянул не на Боброва, а на Метчикова и спросил:
– А как вы, товарищ, полагаете, эти дома станут собственностью рабочих или нет.
У глаз его появились веселые морщинки. Бобров понял, что товарищ Лукьянов не собирается давать им прямого ответа, а предпочитает поговорить на общие темы. Юрий Степанович не успел, еще сообразить, что надо на этот вопрос ответить, как Метчиков выпалил:
– Ну, конечно, в собственность. Ведь они свои деньги тратят!
– Вот видите, – возразил Лукьянов, опять-таки глядя только на Метчикова, – собственность. А с чем мы боролись? Обрастание, товарищ, обрастание. Я был революционером – и у меня только и было, что на мне.
– Но ведь мы боролись за лучшие условия жизни, – ответил вместо Метчикова Бобров. – Рабочий класс победил и должен воспользоваться плодами своей победы.
– Да, да, конечно, – устало подтвердил Лукьянов. Но это не было согласие – он только не возражал на банальную истину, которую нельзя оспаривать, но остался при своем мнении. Бобров придумал новый аргумент, могущий примирить две точки зрения: точку зрения рабочего-революционера, каким был Лукьянов, – и рабочего-обывателя, – но не успел произнести и первой заготовленной им фразы, как из-за двери высунулась голова секретаря, напоминавшего, что время товарища Лукьянова принадлежит не ему самому, а тому делу, которое он обязан выполнять. Там, вероятно, дожидался еще кто-нибудь, явившийся для личных переговоров, может быть – ожидали прибытия председателя члены какой-нибудь комиссии или подкомиссии, может быть – ждали его партийные обязанности, может быть – просто бумаги, которые срочно требуется подписать.
– Оставьте ваши проекты, я посмотрю. Товарищ Ратцел обещал поставить на обсуждение? Очень хорошо – о чем же вы беспокоитесь, товарищи? В силу наших средств мы, конечно, окажем поддержку. Только посократиться, посократиться не мешает…
Выходя от председателя, Бобров сказал Метчкову:
– С ним можно было сговориться, да мы не так подошли. Это ты все дело испортил!
– Я испортил, – рассердился Метчиков. – Ему хорошо в таком дворце, а нам каково? То же еще скажет – собственность!
VII
Раздень его и, наверно, отыщешь хвост, длинный, гладкий, как у датской собаки, – длиной в аршин…
До совещания, на котором должен был рассматриваться вопрос о постройке, оставалось только четыре дня, но было ясно, что дело обречено на гибель. Хорошо, если план будет отклонен и вместо него не будет предложено ничего – тогда можно поднять шум, или, как теперь говорят – «бузу», и добиться пересмотра, опираясь на явно выраженное недовольство рабочих. Но значительно хуже, – а это и было как раз наиболее возможным, – что победит точка зрения Ратцеля, что план будет принят с уничтожающей оговоркой: согласовать, увязать и проработать – и тогда он навеки погребен в канцеляриях и статистических управлениях, без всякой надежды в ближайшем будущем откопать его и снова поставить в порядок дня.
– Мы рассматриваем. Мы принимаем меры. Мы прорабатываем.
Год пройдет, два пройдет:
– Мы увязываем. Мы согласуем.
Расстроенный, изнервничавшийся и усталый Юрий Степанович пошел к архитектору, с которым он несколько дней не встречался. Если архитектор не найдет выхода и не поможет, то надо поставить крест над всем предприятием, – а одна мысль о подобной возможности убивала в нашем герое всю его не природную, а благоприобретенную энергию: нужно было, чтобы кто-то постоянно пополнял в нем запасы этой энергии, иначе он мог остановиться, как часы, в которых ослабла пружина.
Юрий Степанович в первый раз пришёл к архитектору, – Галактион Анемподистович никогда и не приглашал его к себе. В другое время и при других обстоятельствах Юрию Степановичу было бы чрезвычайно интересно узнать, что архитектор живет в полуразвалившемся деревянном домике, на мезонине, что в мезонин ведет очень узкая и крутая лестница, недоступная дневному освещению и не имеющая освещения искусственного. В другое время Юрий Степанович обратил бы внимание и на то, что дверь, ведущая в комнату архитектора, слишком мала, и, вероятно, подумал бы, каким образом богатырская фигура архитектора пролезает сквозь эту дверь – но в тот момент Бобров вовсе не был настроен обращать внимание на мелочи и только злился, что такая, казалось бы, простая задача – добраться до архитектора и поговорить с ним – затруднена долгими розысками и медленным шествием по темной лестнице.
Небольшую, не свыше установленной нормы комнату архитектора занимал широкий письменный, он же чертежный, стол, заваленный книгами, брошюрами, техническими журналами, каталогами и планами. Сам Галактион Анемподистович полулежал на столе, вычерчивая или исправляя какой-то проект. Он по обыкновению разговаривал сам с собою, то шептал, то ворчал, то посмеивался, и даже не заметил прихода неожиданного гостя.
– Я к вам, – громко сказал Бобров.
Галактион Анемподистович вздрогнул, испуганно поглядел на посетителя, улыбнулся.
– Заработался и не слыхал.
Он по-простонародному засуетился, стараясь как можно лучше принять своего гостя.
– Да вы присаживайтесь, присаживайтесь, я вас сейчас чайком угощу.
Бобров попытался отговориться тем, что очень занят, что он пришел по весьма важному делу, но Галактион Анемподистович не слушал.
– Важные дела, так их, значит, с кондачка решать надо, что ли. За чаем-то много способнее будет. У моего покойного батюшки такое правило было: если с кем по маловажному делу поговорить – квасок, поважнее – чаек, а самое важное дело – водочка. Может быть, по важности вашего дела водочка полагается? Отыщем и водочку.
– Я не знаю…
– Вы то не знаете, так я знаю. Нервны вы очень, ух как нервны. Разве с такими нервами можно дело делать. Спокойненько надо, потихоньку, да полегоньку, не торопясь. Дело не волк, в лес не убежит, как говорится. А вы все хотите – трах, трах – вот и готово. Этак расстреливать можно, а не города строить. Да что вы стоите-то, присаживайтесь!
Бобров осмотрел всю комнату, но никакого подобия стула не нашел.
– На кровать садитесь, стульев не держим, тесновато. Я и в новых квартирах планую сейчас, чтобы поменьше стульев. Очень это удобно по-деревенски – лавка вдоль стены. Лавку откроешь, а там всякое добро лежит, – что те сундук. Эх, теснота, теснота!
Планы были отодвинуты в сторону, и на стол поставлен графинчик.
– С петушком – старина матушка. Мы люди, извините, старые и старым дорожим. Вот кроватка эта, на которой вы сидите сейчас, – тоже старина. Ей лет полсотни будет. Игнатий Мироныч строил – знаменитый столяр был здесь в свое время. Такой строитель, каких теперь не найдешь.
Разговаривая таким образом, Галактион Анемподистович достал селедку, аккуратно, не торопясь, снял с нее шкурку, отщипнув с хвоста, вынул косточку, распластал голову на тарелке, разрезал селедку на равные части, достал из шкафчика бутылочку масла, вынул пробку, вытер горлышко и полил селедку маслом, стараясь не вылить из бутылки больше, чем нужно, и потом опять, заткнув пробку, поставил бутылку обратно.
– Вы, небось, смотрите, какой я повар хороший? Меня и этому делу учили. Кто учил? Нужда учила. А теперь и нет нужды, а все сам хозяйствую. Жену бы завести – плутовато улыбнувшись, добавил он, да староват я…
– Вы еще совсем молодой человек, – польстил Бобров.
Галактион Анемподистович обрадовался.
– Вот, вот, именно, молодой! Я тоже так думаю, а скажешь кому – не верят. Такой недоверчивый народ пошел. Ну, так проглотим по рюмочке, а там и чаек вскипит. Да вы не торопитесь закусывать – эх, молодежь, молодежь, и пить как следует не умеют. Вкус надо почувствовать, вот что! Выпей, минуточку подожди, потом селедку. Хорошо? А у вас все не так, не порядком, торопитесь куда-то, а жизнь прошла, вы ее и не раскусили как следует.
– У меня дело, – заикнулся Бобров.
– Погодите, дойдем и до дела. Вторая, как говорится, – соколом. Ну-ка еще!
Пил и закусывал Галактион Анемподистович так, как, по свидетельству поэта, пили и ели наши далекие предки: нескоро, но зато с особенным вкусом и даже, можно сказать, с мистической глубиной. Глядя на то, как он отламывает кусок черного хлеба и как он кладет его в рот, казалось, что нет ничего на свете вкуснее черного хлеба с кусочком политой подсолнечным маслом астраханской селедки. Бобров, глядя на Галактиона Анемподистовича, не мог не заразиться его аппетитом, и после третьей рюмки ему стало казаться, что, действительно, дело не волк, в лес не убежит, что поговорить они еще успеют, и что действительно лучше выпить стакан горячего чая и поболтать за чаем о пустяках.
Наконец, настал момент и для делового разговора.
– Ну, что наш план? Накануне краха? Да?
Галактион Анемподистович сказал эти страшные для Боброва слова с улыбочкой, словно давно знал, с чем пришел Бобров, и давно обдумал, как ему следует действовать. Эта улыбка ободрила Юрия Степановича. Уже без всякой нервности и озлобления он спокойно повторил архитектору рассказ о своих хождениях и мытарствах, о логическом Ратцеле, о Ерофееве и, наконец, рассказал о приеме у председателя.
Когда Бобров кончил, Галактион Анемподистович подмигнул ему и о плутовской усмешкой спросил:
– Что ж? Закрываем лавочку?
– Как же так? Нельзя, – горячо возразил Бобров.
– А вы таким пришли, что хоть дело бросай. Я и сам прекрасно понимаю, что нельзя. Вот тут-то и упираемся мы с вами, милейший Юрий Степанович, в основной вопрос всякого строительства, о котором я имел честь в свое время докладывать. Что ж вы думали, что вас так сразу и послушают? Стройте, мол, Юрий Степанович, вот вам миллион, вот вам два. Не-ет. Каждую копеечку выстрадать надо, а в случае чего и душу погубить.
Галактион Анемподистович нагнулся к самому уху Боброва, глаза его засветились яркой зловещей полудикой улыбкой:
– Как это бывает: сидите вы вот так в комнатке один – думаете. На дворе, понимаете, ветер воет, в трубе поет, мыши, понимаете, скребутся. Положение отчаянное. Безвыходное положение. И вот вы берете веревку и начинаете ее тихонечко к потолку прилаживать. Приладили – все хорошо, петельку завязали – и на шею. Только ногой табуретку, и тррах!
Галактион Анемподистович для большей образности размахнулся рукой и уронил со стола стакан.
– Э, ничего, это к добру… Трах – и все кончено. А под ногами у вас чёртик болтается. Обыкновенный, этажный чёртик, с рожками и хвостиком. – «Подпишись, – говорит, – все у тебя будет… А мне только одно и нужно – твоя душа…»
Галактион Анемподистович откинулся на спинку единственного стула и мелким, мелким смешком расхохотался в лицо Боброву.
– «Пьяный, что ли с трех рюмок напился?» – подумал Юрий Степанович и вслух спросил: – Уж не хотите ли вы сыграть в этом деле роль чёрта?
Галактион Анемподистович с радостью ухватился за этот вопрос:
– Ага! Поняли, наконец, молодой человек. Да, если бы я самим нечистым духом не был, разве ж мы бы сидели сейчас вдвоем? Разве ж вы бы ко мне пришли? Никогда бы не пришли. А я вас все завлекал, завлекал, а теперь стой. Птичка в моих руках. Что? Не хотите ли еще рюмочку – неожиданно предложил он и первый опрокинул в рот свою рюмку.
– Я не для шуток пришел, Галактион Анемподистович.
– Да и я не шучу, – серьезно ответил архитектор. – Что ж вы теперь предлагаете?
– Ну что же, – замялся Бобров. – Созвать общее собрание. Мобилизовать общественное мнение. Настаивать на своем, обратиться за поддержкой в центр. Там люди, небось, поумнее наших, поймут и поддержат. Не руки же опускать?
Архитектор искренно расхохотался.
– Вот чудак. Уморил! В центр! Общественное мнение? Поймут? Да откуда вы? С луны что ли свалились. Сегодня не поняли – завтра поймут!..
Он закашлялся, покраснел и долго хохотал, глядя на обескураженного, ничего не понимавшего Боброва.
– Что ж тут такого, – оправдывался Бобров: – можно и в губком обратиться. Может быть, он воздействует.
Но и сам теперь не верил своим словам. Если здесь, где его, Боброва, знают рабочие, где сами рабочие могут давить на начальство, где, наконец, имеют представление о той нужде, в которой живут рабочие, ничего не вышло, – что может выйти в далеком неведомом центре? Ведь центр, прежде всего, тех же самых людей запросит: Лукьянова, Ратцеля – от них никуда не убежишь.
– Эх вы, молодой человек, молодой человек! – За большое дело взялись, а порядков не знаете. Ну теперь давайте все сначала рассмотрим. Разве вам отказали? Нет еще. С вами не согласились? Отчасти да. Так ведь не все пропало! Ведь у вас успех был – отчаянный, я вам скажу, успех. Не отчаиваться надо, не руки опускать, а развивать успех и на плечах, как говорится, неприятеля занять город… Так или не так?
– Я никакого успеха не вижу.
– Оставьте! Вас слушали – это уже и есть успех. Убедили вы или нет? Нет, некоторых, не убедили. Значит, надо убедить – вот-вам и весь разговор.
Угловатая фигура Ратцеля, усталое, полусонное лицо председателя.
– Как же их убедить? – не понимал Бобров.
Галактион Анемподистович рассмеялся.
– Не Маркса же в самом деле цитировать – они Маркса, может быть, лучше нашего знают. Надо по существу убедить.
– А знаете, так скажите.
– Як тому и веду. Во всяком деле, как в старину говорили, – надо ждать. Анекдот такой есть.
– Взятку.
– Те-те-те! Заговариваетесь вы, молодой человек. Ишь ведь до чего додумался – с рабочего класса кому-то взятку. Ну и сказал! – искренно возмущался архитектор. – Надо каждому дать то, чего он хочет, – вот деловой принцип.
Боброву стало неловко за неосторожно брошенное слово.
– Подумать надо, обмозговать и решить, кому что требуется. Давайте теперь по порядку. Кто у вас первый? Ну, скажем, Ратцель. Ему требуется всесоюзный масштаб и статистика. Пустяки. Я ему эту статистику на двадцать страниц разверну – не лыком шит, свою губернию хорошо знаю. Почему у нас, почему теперь – все это мы доподлинно объясним. А пока он кумекает, да возражение стряпает – мы уж и решили. Правильно?
– Пожалуй, что и правильно.
– Вот видите. Теперь Ерофеев за нас. Почему за нас – это нетрудно угадать. Соскучился, давно хорошего дела не видал. Пришлет своего грызуна – Палладий Ефимович Мышь, прошу любить и жаловать. Ладно, со счетов долой… Скажем в комиссии будет человек пять.
– Наверное.
– А у нас уж два голоса есть.
– Покамест один.
– Вы про Ратцеля? Ничего, обломаем. Ввиду важности вопроса в комиссии будет и сам председатель. Считайте, что его слово – три слова. Что он скажет – то и еще двое скажут – это арифметика обыкновенная. Значит, вся суть в председателе и не в ком ином. Лицо важное и по должности и по значению вообще. Что он вам говорил?
Бобров еще раз повторил весь разговор с председателем, подчеркнув его двойственное отношение к делу.
– Не поймешь, в теорию какую-то пустился, – закончил он.
– Теория? Это не хорошо, если теория – труднее всего с теории человека сбить. А мы его на практическую линию должны поставить. Только тут надо наверняка бить, иначе все дело проиграем. Напрасно вы вроде как с депутацией пришли. Ну что он мог депутации сказать? Ничего. К нему неофициально подойти надо, за бутылочкой, может быть, потолковать, он, кажется, потребляет.
– Лет на десять опоздали! До него теперь рукой не достанешь.
– Эка ты, не достанешь! Месяц с неба – верно, что не достанешь, а человека всегда достать можно. Человек, что рыба, – удочку закинь, он и клюнет. Хе, хе… ну-ка, клюнем по маленькой…
Бобров не прикоснулся к водке, а Галактион Анемподистович с удовольствием опрокинул еще одну и сделался от этого еще более разговорчивым, чем до сих пор, и не то, чтобы пьяным, пьянели у него только глаза, сколько рыхлим и словно бы насквозь пропитывался тихим полубеззвучным смехом.
– А удочка-то есть – клюнет… Дело-то до чего простое. Только вы уж пожалуйста в сем разе не подкузьмите. Через женщину, понимаете, надо действовать. Это и в старое время помогало, и теперь поможет… И женщина такая есть – вам везет…
Галактион Анемподистович шутливо погрозил Боброву и плутовато улыбнулся.
– Только смотрите, чтобы не подвести. На вас такие надежды, – а вы вдруг – импотент…
Бобров покраснел.
– Гадко это, Галактион Анемподистович. Нельзя ли как-нибудь прямо…
– Прямо только вороны летают. Успеете еще по прямым путям находиться – сделаем маленький поворотик, а потом опять прямо… хе-хе.
– Но все-таки, – не унимался Бобров, – дело большое, общественное, и вдруг…
– И совсем не вдруг, а после основательного обсуждения… Да-с. Вы, как передовой человек, понимать сами должны. Это в вас, как теперь говорят, старая закваска… Буржуазная мораль…
– Пролетарская мораль выше буржуазной, – возразил Бобров.
– То-то же выше. Для торжества рабочего класса кровь проливать можно. Ну, отвечайте, братскую что ли кровь можно?
– Конечно можно.
– А совесть свою боитесь запятнать. Она у нас чистенькая должна остаться? Не-ет! Или вы в дело не верите, или… Да что говорить!..
Галактион Анемподистович махнул рукой и замолчал.
Бобров тоже призадумался. Те вопросы, которые вдруг поставил перед ним Галактион Анемподистович, никогда не приходили ему в голову, а тем более их надо было решить сейчас же, теперь.
– Два человека в каждом живут. Может быть и не два, а больше, только уж возьмем для примера два. Один в кабинете у себя бумажки подписывает, а другой в домашней обстановочке, у эдакой интересной женщины чаек распивает… Тут-то его и хватай. Никакие теории не спасут. И женщина-то такая имеется, вам везет… – Как ее зовут-то, забыл…
– Муся, – вспомнил Бобров.
И то, что в теории, да особенно в изложении Галактиона Анемподистовича казалось и гадким и страшным, – на практике обертывалось в легкое и вовсе уж не такое гадкое дело. Почему не встретиться, наконец, с Мусей?
– Неважно, как ее зовут – не удалось вспомнить архитектору, – только действовать надо, начинайте.
Голос архитектора принял суровый и грубоватый оттенок.
– Что, поняли? То-то же. В прежнее время перед таким делом молебен бы отслужили, а теперь давайте еще одну. Не хотите? Сорокаградусной-то. Вот был великий момент – разрешение вина и елея. Помните? Три дня праздновали – и было из-за чего.
Уходил Бобров не совсем твердой походкой. Галактион Анемподистович провожал его и крикнул на прощанье:
– Не оступитесь. Лестница-то крутая – можно и голову сломить.
Боброву почудилось, что этой простой фразе архитектор придает скрытый таинственный смысл.
VIII
О, эти встречи мимолетные.
В канцелярии губземотдела произошло то событие, которое определило судьбу Боброва и судьбу того дела, которого исполнителем являлся наш герой. Событие это перевернуло все карты, сделав, казалось бы, трудное – простым и легким, казалось бы недостижимое – доступным и близким.
Бобров стоял у секретарского стола, добиваясь необходимой ему справки, и ничего не добившись опустил голову, как человек не знающий, что делать, и ищущий выхода из создавшегося положения. Речи архитектора по здравом рассуждении человека, из головы которого вылетел весь вчерашний хмель, казались не более, как шуткой, а если и серьезным выходом из положения, то выходом невероятным. Как он придет, что он скажет? Что скажет она? Может быть, только посмеется над его наивностью…
Тогда, что же остается? Бросить все предприятие, на которое ушло столько сил, с которым связано столько надежд, отступить перед препятствиями и выждать другого, более благоприятного, момента? Юрий Степанович похож был на полководца, не рассчитавшего своих сил и думающего о том – принять ли битву сейчас, или безопаснее и вернее будет отступить, чтобы сохранить свою армию.
И вот покамест он так стоял и размышлял – открылась дверь, секретарь взволнованный встал со стула, все зашевелились, задвигались, вытягивая шеи из-за столов, конторщики и делопроизводители – и обернувшись, Бобров увидел невысокую женщину с простым или, пожалуй, простоватым лицом, очень скромно одетую, но в то же время излучающую непреодолимое и даже не женственное очарование. Она шла по канцелярии, как, вероятно, королевы идут на коронацию, и следовавший за ней паж – иначе нельзя было назвать безусого юнца, ее сопровождавшего, нес за ней невидимый шлейф ее платья.
Легкий, подобный вздоху шёпот – тотчас же умолкший, – и тот же самый секретарь, который разговаривал с Бобровым, небрежно развалясь и не выпуская изо рта папиросы, – тот же самый секретарь привстал и пошел навстречу женщине. Бобров смотрел на нее во все глаза, но в этих глазах не было восхищения – и может ли вызвать восхищение женщина, вовсе не похожая на греческих богинь, а может быть, даже совсем некрасивая – были у нее и такие минуты. Он смотрел на нее скорее с недоумением. Неужели это она – простенькая, со вздернутым, покрытым веснушками носом, маленькая женщина, сумела добиться того, что ее все знают, все уважают, о ней все говорят? И он удивлялся отнюдь не тому, что она могла увлечь малообразованного и грубоватого парня, каким: в сущности был председатель губисполкома, если отвлечься от его революционных и военных заслуг: это могла сделать любая горничная, при помощи заимствованных от «господ» деликатных манер и уменья хороню одеваться. Его удивляло другое – как она сумела удержаться на высоте, не поскользнуться, не упасть и остаться, несмотря на все разговоры и слухи, такой же простой и такой же обыкновенной.
А может быть, все эти слухи – плод досужей фантазии?…
– Так ведь это же Муся… Как мало она изменилась.
Он ловил каждое ее слово, прислушивался к ее громкому взрывчатому смеху, присматривался к малейшему капризному движению ее губ.
– Да, это она. Может быть, подойти к ней и сказать: «не вы ли та самая Муся, которая…»
Нет, это было бы неловко. Надо что-нибудь придумать.
Она уже собиралась уходить. Кокетливым движением она подала руку секретарю и посмотрела на Боброва. Может быть, смутилась, увидев его. Нет. Она идет к двери. Бобров пошел позади ее шагах в трех, делая вид, что вовсе не интересуется ею. Лестница. Она опирается на руку безусого юнца, которого в этот момент Бобров ненавидит. Она изредка оглядывается – может быть, смотрит на него. Нет, этого не может быть.
Бобров продолжает спускаться по лестнице вслед за нею. Она оступилась – это вполне естественно. Молодой паж успел поддержать ее, но не успел поддержать ее ридикюля. Ридикюль вывалился из ее рук и полетел вниз. По лестнице вниз полетел и Бобров – подбирать тот драгоценный для женщины хлам, который стал предметом катастрофы, зеркальце, пудреница, карандаш, какие-то записки, словом все обычное содержимое ридикюлей было водворено на прежнее место и с поклоном преподнесено их обладательнице.
Бобров пробормотал при этом даже какие-то слова, вроде «пожайлуста» или «извините» – не все равно, самый тон их свидетельствовал о счастьи держать хоть секунду в руках сии драгоценные вещи.
Она милостиво улыбнулась ему – и лицо ее приняло вид очаровательный, еще более напоминающий то, забытое, казалось бы, лицо.
– Напомнить, спросить?
Бобров поступил дипломатично. Не напомнил и не спросил. Может быть, она вовсе не хочет этих вопросов и напоминаний, может быть – она не хочет, чтобы он узнал ее, мало ли что. Пусть она первая…
– Ах, благодарю, благодарю, – сказала она.
У подъезда ее ждал весело урчавший и готовый каждую минуту сорваться с места автомобиль…
– Расстаться? Упустить такой момент. Но ведь это Муся, и она узнала его – иначе зачем этот упавший ридикюль, зачем вообще вся эта комедия.
Бобров приложил руку к козырьку.
– До свиданья, товарищ, – ответила она. – Благодарю вас. Нам, вероятно, не по пути.
Она благосклонно улыбнулась и протянула Боброву руку. С его стороны требовалось только, если это действительно была Муся, задержать ее маленькую сухую и горячую руку дольше, чем это требовалось приличиями, посмотреть в глаза несколько пристальнее, чем то позволено почти незнакомым людям, сделать еле заметное, а посторонним и вовсе незаметное движение, чтобы она смутилась, отвернулась и сказала:
– А, может быть, нам по пути. Вы далеко живете?
А потом помочь ей усесться в авто, замять место рядом с нею, оттеснив безусого пажа на сиденье шофёра и глядя на нее, чуть слышно сказать:
– А я вас узнал.
Выдержать ее полный притворного удивления взгляд, потом услышать чуть сдавленный взрывчатый смех, поймать лукавую улыбку.
– За кого же вы меня приняли? Муся? Это что еще за Муся?
И уже открытый, громкий смех, приводящий в смущение безусого пажа.
Что может сравняться с подобной встречей по радости, которой она переполняет сердце? И что может быть в то же время мгновенной этой радости, что может быть ее мимолетней? Встреча когда-то близких друг другу, теперь уже чужих друг другу людей не может ли она кончиться полным разочарованием? – Что сильнее – полузабытая сказка далекой, первой, полудетской любви или полный чуждых другому забот и чуждых другому тревог сегодняшний день?
Радость, которая готова, казалось бы, выплеснуться из берегов, радость, готовая, казалось бы, вобрать в себя всего человека – не останется ли она неудовлетворенной, не обратится ли в ненависть к тому, кто обманул лучшее из чувств – чувство свидания с потерянным другом?
Две-три минуты – все разговоры закончены. Они молча смотрят друг другу в глаза – и лишнее слово испортит все. Было необыкновенным счастьем, что нельзя сейчас же в автомобиле, в присутствии посторонних исчерпать до конца неожиданную полноту свидания.
– Мне сюда, – сказал Бобров, когда автомобиль поравнялся с Государственным банком.
– У вас дела в банке? Интересно…
– А разве вы не знаете – ведь мы собираемся строить новый город.
– Город? Ах как это любопытно! Вы мне все расскажите. Сегодня? Конечно, можно и сегодня. Мне хочется с вами о многом, о многом поговорить, вдруг застеснявшись и напомнив прежнюю маленькую Мусю, сказала она: – значит, увидимся?..
Бобров ответил на приглашение благодарным пожатием руки, потом поднял эту руку к губам и крепко поцеловал. В этом поцелуе чувствовалось нечто большее простой почтительности или дружбы, было даже что-то похожее на страсть, но недостаточно грубую, чтобы напугать, и недостаточно тонкую, чтобы не достичь глубины женского сердца.
«Не есть ли это начало лучших дней? – думал Бобров, провожая глазами убегавший от него автомобиль. – Может быть, архитектор прав. Чертежи, выкладки, карты, планы, – что значат все они по сравнению с одним еловом женщины. Ведь она…»
Мы не будем повторять рассуждений Боброва, может быть, слишком грубых и слишком рассудочных. Ведь она до сих пор оставалась дли него только Мусей-гимназисткой, несколько более живой и доступной, чем то полагалось по строгим правилам ведомства императрицы Марии. Почему же не воспользоваться тем, что дается прямо в руки, почему в числе других не использовать и эту возможность, если хоть на один вершок она подвинет к желаемой цели? Что ж – придется делать вид, что не забыл давней любви, придется, может быть, встать в ряды вздыхателей, притворяться…
Какие пустяки! Маленькое приключение, которое, наверное, увенчается победой.
– Такую только поднять руку и взять. Очень хорошо, что я не навязывался.
Но несмотря на эти грубые рассуждения и эти грубые же соображения, несмотря на то, что встречи этой он добивался сам и предварительно узнал от Алафертова, где ее можно будет легче всего встретить, – но был в то же время взволнован и даже ошеломлен этим событием.
Первое движение мысли – поделиться с кем-нибудь этой новостью. Рассказать архитектору? Но архитектора не оказалось и невзрачном помещении строительного кооператива. Метчиков все равно ничего не поймет – да и надо ли? Алафертов? Вот именно – рассказать Алафертову. Может быть, Алафертов интересуется его успехом?
Он побежал бы к Алафертову и поделился бы с Алафертовым своим неожиданным успехом, если бы дорога к этому товарищу и другу детства не вела через мост. А на мосту в этот момент сгрудились подводы, тропинки для пешеходов заняли служащие, расходившиеся по домам, торопясь и не желая никому уступать дороги. Поневоле Бобров пошел шагом, а изменение в скорости движения и напряженности его несколько охлаждающе повлияло на мысль.
– Зачем я бегу? Куда? Что я скажу?
Несколько минут но инерции он двигался вперед, потом неожиданно для догонявших его пешеходов повернулся назад и очутился с кем-то лицом к лицу.
Лицо, с которым довелось столкнуться Боброву оказалось круглым, как молодой месяц, красным, как тот же месяц в туманную ночь, и улыбающимся – опять-таки точь-в-точь как месяц.
Впрочем, столкнувшись с Бобровым, оно не улыбнулось, а сморщилось:
– Эк, тебя!
И несколько отшатнулось назад. Бобров извинился и отступил на шаг вправо. Лицо во всех отношениях, похожее на месяц, отступило тоже на шаг и в ту же сторону. Бобров только теперь заметил, что оно снабжено круглым туловищем, загораживающим узкую тропинку. Наступила очередь возмущатьея ему. Прошептав что-то угрожающее, он сделал шаг влево – и влево же передвинулось круглое туловище.
– Затерло, – сказало добродушно круглое, как месяц, лицо, повернулось к Боброву боком, при чем Бобров смог заметить руку, плотно сжимающую портфель.
Бобров тоже встал боком, и они разошлись.
К чему, спросите вы, столь подробное описание ничтожного происшествия? К чему это похожее на месяц лицо? Действительно, оно мало интересно для дальнейшего повествования, кроме разве того, что пустяковый случай этот поставил, как говорится, расстроенного и взволнованного героя на рельсы; уже и самая мысль о том, что произошло нечто выдающееся, оставила его; уже не требовалось ни с кем делиться ошеломляющей, якобы, новостью, и только некоторое время сохранялось смутное волнение и беспокойство, как-будто бы он забыл о чем. О чем же забыл?
– Нюра! Ведь она ждет!
И с тягостным чувством необходимости этой встречи он вернулся обратно и направился на Гребешок.
Странная вещь, друзья мои, человеческое сердце. Только вчера, получив радостную весть, не к Нюре ли побежал бы он поделиться этой радостной вестью, не ей ли первой рассказал бы о планах своих и неудачах? И вдруг – с тягостным чувством необходимости идет он к условленному месту свиданий.
Она заметила необычную его возбужденность.
– Что с тобой? Утвердили? Нет? Отказали? – забросала она его беспокойными вопросами, глядя на него влюбленными глазами, в которых светились и нежность, и гордость, и тревога.
– Нет… Но очень, очень много сделано, – ответил Бобров.
– Расскажи.
Как рассказать? Разве об этом можно рассказать ей? Что она поймет? Как отнесется?
– В общем, пожалуй, и ничего не сделано, – сбивчиво пояснил. – Ты этого, пожалуй…
Он долго подыскивал слово, которое бы не обидело Нюру, – и не нашел.
– Ты этого не поймешь.
Такое пренебрежение было полной неожиданностью для Нюры.
– Я – не пойму? Что ты говоришь? Так вот как ты смотришь на женщину. Ты думаешь, что она понимает меньше вашего. Нет, у меня тоже котелок варит, – не преминула она и в этом случае щегольнуть оборотом излюбленного наречия.
Поневоле пришлось поделиться: Бобров рассказал Нюре о всех мытарствах, о разговоре с архитектором, и, наконец, не без некоторого, впрочем колебания, о встрече с Мусей, утаив, конечно, подробности чисто эмоционального свойства, которые одни, может быть, могли быть непонятны для Нюры.
Нюра отнеслась к его рассказу с полным равнодушием.
– Глупости болтает твой архитектор. Он отсталый и смешной человек. Ты не обижайся, что я так говорю о твоем… приятеле.
Затем она повторила все те доводы, которыми думал и сам Бобров сбить Галактиона Анемподистовича с его позиции.
– А это что еще за Муся? Поговоришь с тобой – и с твоим архитектором, как-будто в омуте побываешь. Неужели ты думаешь так действовать? Это, знаешь ли…
Она не договорила – но Бобров отлично понял ее мысль.
– А что же ты другое выдумаешь?
Нюра бесшабашно тряхнула стрижеными кудрями и, подняв голову, попыталась облаком табачного дыма закрыть самое солнце.
– Устроить хорошенькую бузу. Я бы пошла – всех там растормошила. Барахолиться тут нечего. Мы в этих случаях всегда бузим – и она бросила на Боброва вызывающий взгляд независимой школьницы.
– Попробуй.
– И попробовала бы. А ты что – тряпка. Слушаешься какого-то архитектора, он тебя на поводу держит. Ты бы рабочему такую штуку сказал, он бы тебя…
– Ну и стали бы ждать сто лет…
– Вовсе не сто лет. А для чего тебе обязательно такой большой план проводить? Соглашаются на маленький – работай.
Объяснять Нюре, для чего ему нужно проводить именно большой план, не входило в соображения нашего героя.
– Ты, может быть, сам к этому делу подходишь не совсем…
Она не договорила, но Бобров прекрасно понял ее мысль.
– Тут не может быть разговоров об этом, – ответил он. – Для того, что мы начали, можно все потерять… Даже…
Он тоже запнулся на полуслове и не договорил.
Они молча шли по заросшей травой тропинке – он глядел по столпам на высокие тихие деревья – она смотрела вниз, та траву, на следы чьих-то ног, притоптавших эту траву.
– Так ты сегодня будешь у нее? Так скоро, – первая прервала молчание Нюра.
– Конечно. Надо успеть поговорить с товарищем Лукьяновым. Осталось три дня.
– Значит, твердо решил – сегодня?
В голосе ее чувствовалась нескрываемая тревога. Она крепко сжала его руку – так она делала всегда, когда оставалась с ним наедине: Боброву нравилось чувствовать теплоту ее мягкой руки, но сейчас это только раздражало.
– Сегодня? – шёпотом переспросила она: – не надо! Не ходи!
– Почему же не ладо?
– Не надо. Ну я прошу тебя – неужели ты не сделаешь для меня… такого пустяка.
– Что же случилось? – Неужели она будет мешать мне, – подумал он. – Скажи, почему, – я тебе отвечу.
Она покраснела, опустила голову и чуть слышно сказала:
– Не могу… Я не могу сказать, почему… У меня предчувствие.
– Предчувствие?!..
Он посмотрел на нее так, как-будто в первый раз видел это раскрасневшееся тонкое личико. Предчувствия! И это женщина, которая так просто, так смело и легко сошлась с ним – без разговоров, без слез, без вздохов, женщина передовая, предоставившая старым тетушкам и бабушкам все пережитки, все предрассудки, все так называемые отрыжки буржуазной психологии.
Беда, мой дорогой читатель, с этим женским элементом человеческого рода. Ты считаешь стриженую эту головку, набитую премудростями курсов политграмоты и прочими премудростями, набиваемыми в сотни таких же стриженых головок, на всех рабфаках, вузах, тузах, втузах и техникумах, за кладезь самых новых мыслей и взглядов, а оказывается – в этой головке еще осталось место для каких-то там предчувствий. Ты думаешь, что она верит только в Маркса и Энгельса, свято соблюдая заветы Ильича, а она верит снам и каждое утро перелистывает потрепанный сонник, чтобы узнать, что значит целоваться во сне или видеть во сне виноград и пирожные.
Так, примерно, рассуждал и Бобров. Так рассуждала бы и сама Нюра, будь бы она на его месте.
– Какие предчувствия? Просто смешно это от тебя слышать. Ты ревнуешь, может быть? Так если я тебя разлюблю – я прямо скажу об этом и все тут. Ведь верно?
Он мог бы повторить ей, что и любви, как чего-то особенного и связывающего, вовсе нет, что есть физиологическое влечение, что это одно из самых простых житейских дел – он мог бы сослаться, что до сих пор и она очень просто относилась ко всему, и прочее, и прочее…
– Скажешь, да? – спросила она, поднимая на него умоляющие глаза.
И невольно представил Юрий Степанович, как такой же взгляд бросила бы Муся. Сколько было бы в этом взгляде и нежности, и лукавства, и кокетства.
– А ты хотела бы из-за таких пустяков расстроить все дело.
– Ты поняла, наконец, что говоришь глупости?
Нюра неуверенным и как-будто бы прибитым взглядом робко ответила ему:
– Нет, зачем же… Ты свободен и можешь делать все, что ты хочешь. Разве я имею право связывать тебя.
Мир был заключен. И этот мир не был миром без победителей и побежденных. Нюра была побеждена: она не знала, по чувствовала это – так же как и Бобров чувствовал свою победу.
IX
И только раз мечта с мечтой встречается.
Муся вышла к Боброву не сразу. Он успел осмотреть гостиную с мягкими диванами и креслами в серых по летнему времени чехлах, с картинами далеко не революционного содержания, а впрочем и с портретами вождей в новеньких покрытых свежим лаком рамках. Когда он успел все это осмотреть и убедиться в том, что Муся, несмотря на жилищный кризис, живет достаточно просторно – она вышла сама в белом платье, обнажавшем полные, чуть загорелые руки и плешь.
– Что же вы не удосужились заглянуть ко мне раньше, – сказала она, усадив его на диван так близко, что ее платье прикасалось к нему и он прямо перед собой видел большие серые глаза и мелкие чуть запудренные веснушки. – Давно вы приехали? Вот видите. Где вы научились забывать старых друзей? Я просила напомнить вам о себе одного вашего приятеля… как его… Алафертова.
– Алафертова, – не скрывая удивления, переспросил Бобров: – он мне ничего не говорил…
– Ну как же. Вы сами должны были догадаться… Ведь это же очень, очень обидно…
Она отвернулась, и лицо ее стало действительно выражать обиду, впрочем опять-таки с оттенком лукавства. Он пытался оправдываться – она не слушала. И вдруг – выражение обиды исчезло, и, расправив губы в приветливую улыбку, она быстро повернулась к нему, протянула руку:
– Ладно, я вас прощаю… только смотрите – в последний раз.
Он взял ее руку и долго не выпускал из своей, крепко сжимая маленькие сухие пальцы.
– А теперь рассказывайте, что вы здесь делаете, – спросила она, не отнимая руки: – как ваш знаменитый город. Я уж слышала…
Бобров был доволен, что не ему первому! пришлось начинать разговор, который должен был закончиться чем-то в роде просьбы. Она терпеливо слушала его рассказ с серьезностью, вовсе, казалось бы не свойственной кокетливой и легкомысленной женщине, неспособной ни над чем серьезно задуматься, какой она показалась Боброву. И только при упоминании об архитекторе она задала мало относящийся к делу вопрос.
– Кто он такой? Вы говорите – интересный человек? Почему он у меня не бывает?
И положив свою руку на руку Боброва, спросила:
– Вы приведете его сюда? Ладно?
Бобров согласился – правда, не без некоторого минутного замешательства. Муся отметила это замешательство чуть заметной полуиронической, полуторжествующей улыбкой.
– А я слыхала – вы влюблены, – ни с того ни с сего задала она ему совсем уже нескромный и вовсе не относящийся к делу вопрос.
Бобров понял, что тут не обошлось без Алафертова, который успел посвятить Мусю во все подробности его жизни.
– Она хорошенькая? Это правда? Говорят – большая умница.
Бобров пробормотал не то да, не то нет, но Мусе и не нужно было ответа. Кокетливо улыбнувшись, она поправила спустившееся с плеча платье и покраснела.
– Ну что же. Ведь мы все-таки останемся друзьями. Не правда ли?
Взглянула ему в глаза и опять крепко пожала руку. Он ответил таким же крепким рукопожатием.
– Теперь ты мои, – хотела она сказать этим рукопожатием, но вслух сказала другое.
– Я в вашем распоряжении. Мне так нравятся все эти ваши… планы. Завтра вы будете у меня? Здесь можно встретиться с очень интересными для вас людьми…
Она пристально посмотрела ему в глаза и раздельно добавила:
– Например… товарищ Лукьянов. Будете?
Архитектор, которого Бобров не замедлил осведомить о своих успехах, шутливо предупредил его.
– Смотрите – осторожнее. Женщина – это чёрт. В них всегда бесы живут.
– Я в бесов не верю, – попробовал отшутиться Бобров.
– Что вы? Напрасно! В бесов даже коммунистам разрешено верить. Один мой знакомый – коммунист – работали мы с ним вместе, а он к каждому слову – чёрт да чёрт. Так нет же, говорю, чёрта. А он мне: – «Что ты, – это в бога нельзя верить, а в чёрта можно. Насчет чёрта ни в одной инструкции не сказано». Я не поверил ему – дай, думаю, сам посмотрю. И понимаете – все учебники перебрал, даже толстый этот – как его – Бердников и Светлов – действительно о чёрте – ни слова.
Бобров не возражал.
– А раз существуют – значит, могут и досаждать. Ты свои обязанности исполняешь, а бес-то тебя под ребро, под ребро.
Галактион Анемподистович шутливо подтолкнул Боброва и засмеялся.
– Идите – небось он уже там.
Сегодня Муся была в черном наглухо застегнутом платье.
– Вы очень аккуратны, – сказала она.
Тут он заметил в глубине комнаты большого широкогрудого и тучного мужчину, с несколько, может быть, оплывшим лицом и усталой улыбкой.
– А, строитель! – Обрадованно протянул товарищ Лукьянов: – каковы успехи?
– Вы знакомы? Неужели? – притворно удивилась Муся.
– А как же? Ты знаешь, с какими он планами пришел… А я вас холодом немножко, холодом обдал. Ведь верно, сознайтесь?
– А я не знаю, какие такие планы, – тоном искреннего любопытства ответила Муся. – Может быть, Юрии Степанович расскажет?
Юрин Степанович не заставил себя просить второй раз.
Понимая, что этот доклад, может быть, самый важный из всех тех докладов, которые ему приходилось до сих пор делать и, может быть, придется делать в будущем, Юрий Степанович употребил все силы своего красноречия, чтобы заинтересовать слушательницу. Он обращался не к товарищу Лукьянову, а к Мусе. Муся, выдерживая свою роль до конца, где нужно – поддакивала, где нужно – удивлялась, где нужно – восхищалась, а где нужно – выражала явное возмущение.
– Неужели никто не поддержал? Удивляюсь! – говорила она, недовольно складывая губы. – Ведь мы таким делом кого угодно удивить можем!
Товарищ Лукьянов не возражал.
– С этой стороны, конечно, но ведь понимаешь, средства. Откуда что взять…
В дверях появился какой-то очень еще молодой человек и исчез.
– Ах, я и забыла – извинилась Муся. – Позвольте вас на минуточку оставить вдвоем. Меня ждут…
Минуточка растянулась на полчаса.
Представляете вы себе, дорогой читатель, что значит встретиться с сильным мира сего не в его кабинете, когда он, окруженный секретарями и телефонами, изображает вершителя судеб нашей великой республики, – а в гостиной его вероятной фактической жены, и сидеть с ним глаз на глаз в продолжение получаса и говорить с ним не в качестве скромного просителя или сотрудника того или другого учреждения, а в качестве друга детства этой любимой женщины и даже фактической жены, обращаясь к нему как равный к равному, не давая даже понять, что от одного слова его многое зависит в выполнении ваших планов.
Разговор в подобной обстановке сводится примерно к следующему:
– Прекрасное дело, весьма нужное, – говорит один.
– О, конечно, весьма нужное, – отвечает другой и вынимает папиросы.
– Не хотите ли моих – новая марка. Очень хорошие, если не снизят качества. Вы ведь знаете нашу теперешнюю обстановку – бюрократизм, волокита.
– Да, что верно, то верно.
– Представьте себе, прихожу к этому – кажется, Ратцель, а он!
– Что ж делать – вековое наследие.
– Конечно, наследие. А что нужно для того, чтобы развернуть работу? Энергичные люди. Вас я всегда представлял таким. На фронте гражданской войны…
– А знаете, какой был однажды случай… Мы дрались с Колчаком…
Один случай, другой случай – и вдруг оказывается, что вы были в одной дивизии. Впрочем в последствии выясняется, что не в одной дивизии, зато на одном фронте.
А в прочем потом еще раз выясняется, что и на разных фронтах – но это все равно, что на одном.
– Помните вы такого-то?
– Как же не помнить. Герой! Куда теперь делись эти люди – мало в ком осталась хоть частица этой энергии…
– Война – праздник революции… А все-таки будни имеют своих, хотя и не так заметных, героев.
Пять минут такого разговора, десять минут, полчаса – а потом…
А потом входит Муся и напоминает, что пора в театр. Об этом же вспоминает и Бобров: у него тоже есть билет в театр. Впрочем, оказывается, что у него нет билета, но зато он достанет. В антракте он не раз и не два встретится с интересующим его лицом, скажет несколько ничего не значащих слов, но за то уже как старый знакомый и уйдет из театра, запомнив изо всей шедшей на сцене драмы или комедии одну только реплику и то из уст не находящейся на сцене Муси.
– Не забудете? Приходите, если вам нетрудно, хоть завтра.
И завтра же, не забывая, что вечером во что бы то ни стало надо найти полчаса-час и быть у Муси, – завтра же начать новый обход заинтересованных учреждений и лиц, подготавливая дело если не к положительному, то к благожелательному исходу.
Галактион Анемподистович оказался прав. То, чего не могли сделать ни цифры, ни цитаты, ни горячие речи о жилищном нужде, сделала незначительная скромная женщина и при том так умело, что никому в голову не пришло подумать о наличности во всем этом деле постороннего влияния. Бобров ни на минуту не задумывался, почему Муся с первого же слова поняла его, почему она заинтересовалась его делом, как своим, почему без его прямой просьбы и без всяких его обещаний сразу же начала энергичную и настойчивую атаку. Может быть, и на самом деле воспоминания о первой любви имеют над людьми такую удивительную силу, может быть, и на самом деле Юрий Степанович Бобров оказался таким человеком, к которому предпочтительно перед другими направились все симпатии и помыслы Муси, – все может быть. А еще вернее может быть, что женщина, не обладающая особенной красотой, с помощью своего незаурядного таланта вознесенная на самую, казалось бы, вершину, была в тайне недовольна своим положением. Может быть, она мечтала о более широком поприще деятельности и надеялась сделать Юрия Степановича Боброва трамплином для своего честолюбия, как он думал использовать ее для своего. Все может быть, мой дорогой читатель. Кто разгадает тайну женского сердца?
И совершенно был прав Бобров, когда не задумывался над этой тайной, а принимал блага свалившегося на него счастья, как должные, стремясь только как можно скорее использовать их.
Товарищ Лукьянов, к которому Бобров явился теперь не в часы, указанные официально как часы приема, а в часы действительно свободные, встретил Боброва не так, как в первое посещение. Это была дружеская, теплая встреча. Конечно, председатель губисполкома ни на минуту не думал сознаваться, что изменил свое отношение к делу под влиянием случайной встречи на квартире у Муси и под влиянием тех немногих слов, которые успела вымолвить Муся. Он совершенно искренно полагал, что всегда сочувствовал плану и что только отсутствие средств могло смутить его и то не навсегда, и то не безнадежно.
– Это вы? Здравствуйте! Что нового? Как наше дело?
Дело это стало уже их общим делом.
Равнодушие и скука исчезли с несколько ожиревшего лица председателя, и от того стало явственней заметно грубоватое, подчас злое, подчас добродушное лицо Лукьянова – плотника, Лукьянова – грозы местных буржуев и местных контрреволюционеров.
– Ты совершенно правильно подошел к делу, Бобров. По-большевистски. Только думаю, опять все наши шавки залают – нельзя, нет средств, починим старое.
Лицо председателя опять стало равнодушным и усталым.
– А ты не беспокойся. Я их при случае так фугану…
И в виде делового предложения сообщил Боброву, что если решат выполнять большую программу, То будет ее выполнять не кооператив, достаточно слабый в финансовом смысле, а губисполком, и что он, Лукьянов, примет самое горячее участие.
Был Юрий Степанович второй раз у Ерофеева. Тот, бог весть, из каких источников, узнал о неожиданном повороте дела, усмехался в огромную бороду и говорил:
– Я ведь знал, что такие дела всегда удаются. Заходите – я могу дельный совет дать.
Механического Ратцеля взялся обрабатывать архитектор, сумевший дать все нужные Ратцелю справки и все необходимые Ратцелю цифры. Метчикова направили к одному из членов президиума – старому товарищу по заводу. Они кричали, били друг друга по плечу и, наконец, сговорились.
Еще до заседания стало ясно, что вопрос будет поставлен не о желательности выполнения большого строительного плана, а о способах изыскания потребных для этого средств. На совещании присутствовали все активные работники – и Бобров, и архитектор, и Метчиков.
Но не все прошло так гладко, как хотелось бы. Не обошлось без неожиданной оппозиции. Один из членов совещания оказался чрезвычайно осведомленным и выступил на защиту более чем скромных местных финансов. Он с цифрами в руках доказал, что город не вынесет подобных трат, если даже мобилизует все свои средства. Надежды на большую ссуду весьма проблематичны – почему именно нам, а не кому-нибудь другому. Кроме того, выяснилось, что кредиты давно распределены и надо ждать нового бюджетного года.
Доводы были так основательны, что пришлось призадуматься.
Тогда выступил Ратцель и предложил сократить, или, как он выразился, сжать программу. Построить сотню другую домов, не затевая ломки, не тратясь на новый мост и на новую трамвайную линию. С этим планом склонны были согласиться все, – но положение спас архитектор.
– Товарищи, ведь мы и не пытались получить средства, – а уж опускаем руки. Нам сейчас надо решить – строим или не строим, и начинать заготовку. Ведь время уходит.
Опять начали рассматривать вопрос сначала.
– Уж если мы откажемся, не попытавшись, – сказал Лукьянов, – то куда мы годны. Сдать дела, – да и на покой.
Ерофеев тоже замолвил свое слово в качестве специалиста по постройкам.
– Что в малых, что в больших масштабах, – лиха беда начать. А там раскачаемся, и сами не заметим, как все устроится.
Было принято довольно-таки туманное решение: считать постройку нового поселка принципиально желательным, в виду антисанитарного состояния старых слобод, но вопрос считать нерешенным впредь до выяснения возможности получения средств.
– А заготовка материала?
– Конечно, в мере возможности, надо начать.
И к резолюции было добавлено: материал заготавливать немедленно и назначить комиссию под председательством Лукьянова, которой поручить работу.
В комиссию в качестве представителей жилищного кооператива вошли Бобров и Метчиков, а архитектор – по должности губернского инженера.
Резолюция получилась очень тусклая и бледная, но зато допускала всевозможные толкования, как ограничительного, так и наоборот, расширительного характера, и все разошлись довольными.
Сторонники проекта – тем, что проект принят, противники – тем, что проект отклонен, а все вместе – тем, что длинное и скучное заседание, наконец, кончилось.
– Ну и баня, – сказал Галактион Анемподистович, – а все-таки наше дело – лафа.
– Сомневаюсь, – ответил Бобров. – Резолюция довольно тусклая.
– Милин ты мои – да ведь это и хорошо. Вот только в средствах, действительно вопрос. А что не дадут? Работать все-таки надо – чем больше успеем, тем наше дело будет вернее.
Муся ждала Боброва с нетерпением.
– Ну, что? Решили?
Бобров рассказал.
– Деньги? Я, признаться, никогда не думаю о деньгах. Да, вот – люблю похвастаться: посмотрите, какая прекрасная вещица – это мне Лукьянов подарил, – сказала она, показывая брошь, которой было заколото платье: – пустяковишка, а я люблю такие занятные вещицы…
Она мило улыбнулась, приложила палец к губам:
– Знаете, что я вам скажу…
Они опять сидели на диване насколько возможно близко друг другу.
– Почему мы так холодно с вами – вы да вы. Почему нам постарому не называть друг друга – ты меня Мусей, а я тебя – Юрой. Правда? Дай твою руку.
В этот вечер Нюра напрасно ждала Юрия. Ему было некогда – он засиделся «на этом проклятом совещании».