Город энтузиастов (сборник) — страница 4 из 6

X

Я путешествовал недурно. Русский край

Оригинальности имеет отпечаток.

И. Некрасов.

– Нажимай крепче, Андрюха. Нажимай! Ах ты щучий хрен – опять сорвалось.

– А ты там что смотришь, борода? Машина то не бог весть, а полчаса потеем.

В глубоком овраге, втаптывая в грязь палые осенние листья, копошатся четверо. Один – в кожаной куртке и кожаных рукавицах, другой – широкоплечий парень с засученными рукавами подхватили канатом, пропущенным через бревна, сохранившиеся от разрушенного моста, упавший в овраг автомобиль. Двое внизу, по мере того как первые поднимают машину, ставят под автомобиль подпорки.

– Прикрути веревку-то к дереву. Она сама держать будет.

Из оврага вылезает мужик с черной когда-то, а теперь серой бородой и, поблескивая хитрыми карими глазками, говорит:

– Разве ж мыслимо. Машину машиной бы и вытаскивать…

Закручивает цыгарку и неторопливо закуривает.

– Ты чего там – отдыхать! – прикрикнул на него парень с засученными рукавами, захвативший по праву наиболее энергичного командование над остальными, – Иди, иди, нечего тут, помогай.

– Над-дай! Эх, над-дай!

Кожаная куртка волнуется.

– Черти, осторожнее. Так ведь сломать можно.

Напряженное общее усилие – автомобиль легко взлетает вверх.

– Ставь подпорку. Да торопись! Чего ты боишься-то, чёрт!

Сухой треск – двое нижних отскакивают, сшибая друг друга – а машина снова летит в овраг.

– Эх, не выдержала. Молода, во Саксони не была.

Одно из бревен беспомощно повисло над оврагом. Автомобиль уперся одним боком в грязь, другим повис на веревке.

– Сломали, дьяволы, – ругался человек в кожаной куртке – шофёр провалившегося на мосту автомобиля. – Не можете, так не брались бы.

– Я говорю – тут машину бы надо, – объяснял мужик с серой бородой. – Этакие машины бывают – так или не так я говорю – домкрат. Положи ее под дом – и дом подымет. А где ж руками.

– Пошел бы Андрюха за помощью!

Парень с засученными рукавами, к которому относилось имя Андрюхи, ушел, остальные расселись на берегу оврага и закурили.

– Да, – продолжал философствовать серобородый мужик:

– как это говорится: теперь у нас дороги плохи, мосты забытые гниют.

– А ты что это – стихами, – заметил шофёр, иронически оглядывая мужика.

Тот не счел нужным отвечать – за него ответил другой мужик – тощий, рыжий и в довершение неказистости – рябой.

– Он у нас и не такие стихи умеет. В рифму…

И подмигнул принявшему с достоинством похвалу философу.

– Вытащили? Скоро вы?

Это говорит вышедший из леса молодой человек в городском, претендующем на щегольство, костюме, при первом взгляде на которого мы с вами сразу узнали бы Юрия Степановича Боброва.

– За помощью пошли, – ответил рябой мужик.

Пока мужики тщетно пытались вытащить из оврага злополучную машину, Юрии Степанович то прятался в лес, то топтался на берегу оврага, выражая явное нетерпение. Видимо, задержка эта не входила в его планы: выехав только затем, чтобы осмотреть снова пустырь, где в недалеком будущем должен был расположиться новый городок, вздумал он заодно проехаться и на Слуховщину, взглянуть на знаменитый лес, который уже решено было, принципиально пока, отдать в распоряжение строителей. Как он представлял себе эту поездку? Полчаса туда, полчаса обратно – час-два на осмотр – и вечером дома. Разве мог он предполагать, что всего в десяти верстах от города творятся странные и непонятные для человека, привыкшего к городской культуре, вещи. Разве мог он предполагать, читая написанные сто лет тому строки, только-что скороговоркой процитированные бородатым философом, что за сто лет наши дороги мало в чем изменились, разве только мосты успели прогнить еще основательнее и не выдерживали уже такого легкого экипажа, как фордовский автомобиль.

– Далеко до Слуховки? – спросил он.

– Где ж далеко. Рукой подать, – ответил философ – как деревню пройдешь, так на полверсте и волость: вам небось в волость надо? А не то ко мне зайдите, каждая душа укажет, где я живу. Спросите только, где Михалок живет, – это я Михалок и буду. Баба самоварчик поставила бы.

Юрий Степанович поспешил поблагодарить Михалка за приглашение, перебрался через овраг, почистил слегка запачканные при катастрофе брюки и медленно, выбирая места по суше, пошел по дороге, заросшей по сторонам полным фантастических красок увядания кустарником.

– Начальство что ли, – спросил Михалок, показывая глазами на удалявшегося Боброва.

– Какое там начальство – шантрапа, – отозвался шофёр.

Видно было, что Юрий Степанович еще не успел заслужить уважения своего шофёра.

– Тоже в прошлом году, – рассказывал рябой мужик, – приехал один такой и застрял. Подводу пришлось нанимать и для него и для машины… У нас тут всегда так…

– А вы бы починили мост, – резонно возразил шофёр.

Михалок сплюнул цыгарку, втоптал ее в землю.

– А на кой чинить? Мы на машинах не ездим!

– Так ведь и телега провалиться может.

– А на кой нам через этот мост ездить. Барский мост – а теперь по нем только комиссары ездят. А мы стороной объезжаем – способнее…

Спорить не приходилось.

Скоро пришла подмога – пятеро мужиков во главе с Андрюхой: они вели под уздцы пару лошадей.

– Ну и машина. Некуда постромки привязать.

– Захватывал! за колеса-то! И-но!

Лошади тужились, увязая по колено в грязи, люди кричали, ругались, покряхтывали с неизменным:

– Эх, наддай!

Трещали гнилые бревна и доски, от неловких поворотов дребезжал автомобиль.

– Эх, еще разик. Еще раз. Ух-нем!..

Лошади рванули и вышли на ровное место.

Вслед за ними выползла и машина, неловко переваливаясь по неровной дороге. Вид у нее был достаточно жалок – разбитые стекла, помятый верх, порванная шина. Мужики вытирали пот, свертывали цыгарки.

– В волость что ли везти? Запрягай. Там у нас кузница есть.

– Одно колесо – пустяки, – рассуждали они дорогой. – А вон в прошлом годе всю машину, словно разжевал кто. В лепешку.

– В прошлом-то годе и самого в больницу отвезли. А нынче что.

– И зачем они только ездиют, – рассуждал рябой, – я бы на их месте – ни в жисть. И зачем они только ездиют…

* * *

Велика, и многообразна, и многоязычна матушка наша республика. Пять верст – десять верст – а о двадцати верстах и говорить не приходится, и вот уже иные люди, иные правы, иные обычаи. Я не говорю здесь о какой-нибудь там мордве или черемисах или кареле – я говорю только о тех, кого окрестили общим наименованием русского или точнее – великорусса.

Взять хотя бы столь мало удаленный от города район, куда судьба забросила нашего героя – и вы уже не в России – это другая страна, здесь другой народ. Вы – на Слуховщине.

Скажете, что нет такой страны, что нет такого народа, – приезжайте и убедитесь. Вы скажете, – это русские? Спросите у любой бабы, русская она или нет, – и она вам ответит:

– Не… Мы – слуховщинцы. А русские там живут – за лесом. Вот эту деревню пройдешь – там и будут русские.

Слуховщинцы от русских не отличаются языком – может быть, осталось от давних времен некоторое смягчение задненебных; может быть, иногда тот самый звук, который в прежней грамматике обозначался буквой ять, они выговаривают как «и»; может быть, несколько смягчают и наши твердые знаки – но эти отличия не имеют существенного характера. Они мало отличаются и бытом, разве что больше других сохранили приверженность к старине и обладают большим достатком. Если спросить русского, ткут ли его бабы полотно – получишь ответ:

– А на что нам? Теперь только на Слуховщине и ткут.

На Слуховщине держат больше коров, на Слуховщине строят более основательные по крепости и более обширные избы, на Слуховщине, наконец – и это самое главнее – все плотники, или столяры, или маляры. От них занялись этими ремеслами и жители окрестных «русских» деревень, но куда им в искусстве до слуховщинцев!

Конечно, герой наш не мог заметить столь тонких особенностей края. Да и как он мог заметить эти особенности, если любая деревня показалась бы ему новым царством, новой страной. Он равнодушно шел между двумя порядками высоких из восьмивершкового леса строенных изб, не обращая внимания ни на мальчишек в изумлении останавливающихся посреди дороги, ни на баб и молодок, любопытствующих посмотреть городского гостя, ни на те немногочисленные признаки, которыми эта пореволюционная деревня отличалась от дореволюционной. Он не заметил невзрачной вывески – «изба-читальня», ни запертой на замок лавочки «слуховского потребительского общества», ни избы, на воротах которой начерчено было мелом одно только слово: «комсомол». Он шел через деревню в указанном Михалком направлении и, дойдя до двухэтажного дома с зеленой крышей, где помещался волисполком, поднялся во второй этаж; увидев там за изрезанными ножами столом двух Мальцев, записывающих в толстые исходящие и входящие книги, сразу почувствовал себя в родной обстановке.

– Председателя можно видеть? – спросил он.

– Нету.

– А секретаря?

Ему показали на легкую тесовую перегородку, с закрытой дверью из тонкой фанеры.

– Отдельный! кабинет, – подумал Бобров, – и без предупреждения открыл фанерную дверку.

В тесной комнатушке, которую при всем желании нельзя было назвать кабинетом, сидел секретарь – блондин с отпущенными по-хохлацки длинными махровыми усами. Секретарь поднял голову, посмотрел на гостя с некоторым недоумением – гость тоже посмотрел на секретаря с недоумением, и оба они с минуту молча смотрели друг на друга.

– Бобров, – узнал, наконец, секретарь.

– Самохин, – вспомнил, наконец, Бобров. – Ты как сюда попал?

– Я-то что – а вот ты как? – в свою очередь удивился Самохин.

Оба имели одинаковое право удивляться: пять лет тому назад работали они вместе в политотделе дивизии – с тех пор не встречались ни разу – и вдруг встретились снова при таких необычных обстоятельствах.

– А я тут давно живу, – рассказывал Самохин: – ведь у меня жена с этой деревни. Приехал посмотреть, да и застрял. Время было голодное, подвернулось учительское место…

– А разве ты не секретарь?

– Временный… А главная моя специальность, если хочешь знать, – культурный хозяин. Земледелием занимаюсь.

– Ну?

Делом одной минуты было сложить бумаги и уйти, оставив дверь «кабинета» открытой.

– Если кто спросит – скажите, что секретарь домой ушел, – объяснил Самохин своим делопроизводителям. – Пойдем ко мне. У тебя машина что ли испортилась? На мосту провалился?

Самохин ухмыльнулся:

– Тут всегда так. Ну а пока машину чинят, посидишь у меня, отдохнешь. Я тебе все хозяйство покажу…

XI

Татьяна верила преданьям.

А. Пушкин.

Трудно себе представить более разную судьбу двоих в общем одинаковых по образованию и воспитанию людей, как Бобров и его товарищ – Самохин. Недавно построенная изба из такого же, как у всех крестьян восьмивершкового леса, показав на которую, Самохин с гордостью сказал:

– Мой дом. Сам строил.

Обстановка этой избы – стол из необструганных досок, самодельные табуретки, неизбежный портрет всероссийского старосты, помятый, но ярко начищенный самовар, чашки с отбитыми кромками, чайник с луженым носом, рваная не первой чистоты домотканая салфетка.

В самоваре – неизбежное деревенское угощение – яйца.

– Собственные яички – кохинхинок развожу – курица не простая. Смотри, какой вес в яйце, – хвастал Самохин, – только одна беда – болеют очень. Из десятка только две и клались, а остальные испортились почему-то…

В чашки налит чай, природный аромат которого был заглушен запахом деревенской потребилки – т.-е. отдавал не то мылом, не то керосином, не то тем и другим вместе.

– Я тут культурное хозяйство веду, – продолжал рассказывать Самохин, совершенно не интересуясь делами своего гостя: – огород у меня первый на деревне. Сад развел – яблоки скоро будут. Пчелы. Турнепсом целую полосу засеял. Замечательный турнепс!

– Что же – мужики подражают тебе, учатся? – чтобы хоть чем-нибудь выразить внимание хозяину, спросил Бобров.

Самохин нахмурился.

– Как сказать. Чему учатся, а чему и нет. Турнепс тоже некоторые посеяли, – а вот насчет скота не больно. Не верят, ждут, что получится… Они на моих неудачах учатся – а я и сам кое-что от них беру. Книжки тоже помогают… Вон у меня книг-то, – показал он на пачку брошюр по сельскому хозяйству. – Только книга одно, а на практике и предвидеть нельзя, что получается. Я бы тебе рассказал, как обзаводиться начал, – целый роман. Ты не пишешь?

Бобров писать никогда не пробовал.

– Напрасно, – у меня огромный материал. Я и газету писал – кое-что напечатали.

Самохин говорил без устали – долгое сиденье в деревне располагает к разговорчивости: когда-то еще встретишь человека одного с тобой уровня развития.

– Заняться у меня? Подражать? Да меня два года на смех поднимали. Учил бы, говорят, ребят, не за свое дело берешься. А я их в первый же год удивил. Искусственного удобрения достал: где они меру сняли, я – две. Сразу поверили. Сунулись в город за удобрением – а им нос: нету. И я с тех пор, сколько ни хлопочу, достать не могу. Куда только оно подевалось…

– Вот что я скажу, – перебил Бобров: – мне надо ваш лес посмотреть. Я, признаться, за тем только и приехал.

– Дело. Стоит, чего посмотреть. Только на что он тебе?

– Стройка у нас начинается, просили выяснить – годен или нет.

– Как же не годен. Уж если такой лес не годен, какой же годен то? Ведь и моя изба из этого леса. Только одна беда – наши мужички лесок-то своим считают.

– Как так своим? Я в лесотделе справлялся – госфонд!

– То-то и есть, что в лесотделе. А вы бы у наших мужичков спросили. Они лучше знают. Их лесок, заповедный, замоленый, с иконами обхоженный, спокон веку их. Начнешь рубить, так завоют.

Трудно предвидеть, когда и где наткнешься на препятствие. Ты думаешь, что достаточно обломать десятка два советских чиновников, ты думаешь, что достаточно получить согласие земотдела и лесотдела и лесничества, ты думаешь, что эти многоразличные органы вольны казнить этот лес, предоставив его неумолимому топору лесоруба, и вольны миловать, предоставив ему сгнить на корню, – а тут вдруг какие-то «мужички».

– У них не спросят, – ответил Бобров. – Меня другое интересует – сохранился лес или нет. Может быть, миф один – только пеньки торчат.

– Что ты! Пятьдесят лет топор не притрагивался. Разве что какое старое дерево среди леса срубят. Я тебе говорю – заповедник. Тут одна штука затесалась – как бы тебе объяснить – суеверие, что ли.

– Суеверие?

– Я потом расскажу, – а пока пойдем лес посмотрим.

Приятели вышли за околицу. Навстречу им две лошаденки надрываясь тащили выпачканный в грязи, поломанный, хромающий на одну ногу автомобиль.

– Твой что ли? – спросил Самохин.

– Мой, – ответил Бобров, и, обращаясь к шофёру: – Сегодня не уедем?

– Где там, – безнадежно ответил шофёр, и потащился вслед за своей машиной, такой же чужой и ненужной в этой обстановке, как и его заграничный автомобиль.

– Замечательный лесок – тысячу верст пройдешь, такого не сыщешь, – говорил Самохин, обрадовавшись новой теме для восхищений. Все у этого человека было замечательно – начиная с его показательного турнепса до кохинхинок, почему-то не желавших нести яйца, и чайника с отломанным носом. И вместе с полупрезрительным чувством самодовольного горожанина возникало у Боброва и легкое чувство зависти, – вот он, Бобров, человек, казалось бы, поставленный неизмеримо выше на общественной лестнице, чем Самохин, – человек, которого ждет если не блестящее, то во всяком случае хорошее будущее, – доволен ли он? Радуют ли его в такой же степени те успехи, которых удалось достигнуть?

Дорога вела от деревни в низину. С горы, от околицы виден был черный массив векового леса, за ним – желтые, сливающиеся с горизонтом холмы, похожие на закатные облака.

– Наши слуховщинцы говорят – тут озеро было. Я по старинным картам проверял – ничего не нашел, а если по названиям судить, то предание вполне справедливое. Вон этот мысок, выступает языком к деревне, – до сих пор называется Черным заливом. А вон та деревушка на горизонте – видишь?

Бобров сколько ни напрягал зрение – не мог увидеть на горизонте никакой деревушки.

– Эта деревушка называется Заозерье. Там уж русские живут.

– А у вас кто же? Разве не русские?

– Это уж так говорится. Что город, то норов… У нас Слуховшина, а жители называются слуховщинцы. Так уж со старины ведется. Может быть, спросишь у Михалка, он наврет по этому поводу…

– Что за Михалок? Постой, да он, кажется, меня к себе приглашал.

– А ты зайди – не пожалеешь. Тоже своего рода фрукт. Слуховской патриарх. Посмотри. Так вот, старики рассказывают, что тут озеро было, не на их памяти, а на памяти дедов их что ли.

– Куда ж оно делось?

– В землю, говорят, ушло. Всякую пустяковину брешут: было, говорят, тут озеро, и водилось в нем рыбы несметное, или, как они говорят, несусветное множество. А в этом озере, как полагается, водяной проживал, со своими водянятами, конечно. Жить ему тут в глуши видно было скучновато – повадился он на реку ходить, с тамошним водяным на мельнице в картишки резаться. Нашему водяному и не повезло: проигрался в пух-прах. «Ставлю, говорит, – все озеро на карту». – «А где же ты жить будешь?» – «К тебе в работники наймусь». Ладно. Сдали карты, – а он опять проиграл. И только-что он проиграл, – как вода в озере забулькала, закружилась да и сошла. А потом лесом заросла, и к этому лесу запрещено было касаться.

– Сказка, – понятно, – возразил Бобров.

– А ты дальше послушай, что говорят: вздумалось одному барину, – это уж на нашей памяти, – не на моей, a на стариков, что эту сказку рассказывают, – лес вырубать. Начал он рубить, – ан опять вода! Испугался, бросил. С тех пор и устроили заповедничек.

Лес отделяла от дороги не широкая болотника, заросшая глубоким и мягким мхом.

– А мы не провалимся тут в ваше озеро, – спросил Бобров, почувствовав влагу под башмаками.

– Здесь – нет. Вот туда подальше, будто бы окна есть – можно и провалиться. А мы по тропиночке идем – безопасно. Вот тут, прямо – я тебе нашу достопримечательность покажу – слуховая сосна, от которой всему месту название пошло. Замечательная вещь!

Путники миновали мшарину и вышли на опушку леса, где росли вперемежку низкорослые березы и мелкие, словно бы обгорелые, сосны.

– Вот эта канавка называется второй обход. До границы можно рубить, – а дальше нельзя. Только после революции вольности пошли, – то тут, то там, глядишь, деревцо срубят, да и то немного, а чтобы, подряд в одном месте, – ни-ни! Строгость большая. Сами же деревенские бока наломают. Теперь тут и лесничество имеется, и делянки, и охрана, да покамест спор идет, никто не рубил. Центр к этому лесу подбирается.

– Теперь решено, – отдадут нам.

Путники углублялись все дальше и дальше в заповедник. Старые ели, упираясь корнями в сухую, без единой травинки и гладкую, как паркет, землю, сплетали вверху непроницаемую для солнца крышу, и в лесу, несмотря на солнечный день, было темно, как в сумерки.

– Там дальше сосняк идет, повеселее будет, – сказал Самохин, заметив некоторую робость, которая не может не охватить непривычного человека в диком лесу: зато уж тут грибов сколько – всю зиму кормиться можно. Смотри – вот белый!..

Самохин нагнулся и вытащил из земли большой с красновато-коричневой шляпкой гриб и, тщательно отряхнув корешок от земли, спрятал в карман.

– А теперь немножко налево – будет сосна.

Стало много светлее. Опять пошел мох, заросший жесткими листьями брусники, высоким, теперь оборванным, чернишником и кустами болиголова. Медноствольные сосны уносили в недостижимую вышину свои легкие мохнатые верхушки.

– Теперь недалече слуховая гора или остров, как тут говорят. Лазать умеешь?

Бобров невольно взглянул на свои новые, тщательно выглаженные брюки и на простые, из так называемой чёртовой кожи сшитые, штаны своего приятеля.

– Ничего! Надеюсь, не разучился!

Остров оказался самым настоящим островом. Возвышаясь сажени на три-четыре над лесом, он оставался голым, – и только посередине росла вековая сосна, не раз пострадавшая от молнии и ветра, о чем говорила поломанная верхушка, расщелины в стволе и обожженные корявые сучья.

– Полезай выше – послушаем.

Бобров и его товарищ забрались на первый толстенный сук, а оттуда, перебираясь с одного сука на другой, на вершину сосны. Сверху виден был лес, и деревня, и даже зеленая крыша волисполкома.

– Ну теперь крикни. Только погромче, – а то ничего не услышишь.

– Эй! – закричал Бобров.

– Эй! Эй! Эй! – еле слышно, но достаточно внятно отозвалось со всех четырех сторон.

– Здорово, – восхищенно проговорил Самохин, и ему опять еле слышным топотом отозвалось:

– Здорово! Здорово! Здорово!

– Говорят, что это водяной тоскует. Хочется ему опять на старое насиженное место вернуться, да нельзя. Крикнешь «эй!»

– водяной из-под земли тоже отвечает: «эй!» А его внуки и правнуки, из каких только незнамо мест, тоже кричат: «эй!» Вот как это у нас разукрасили, – а наука, небось, очень просто объясняет.

– Сколько же у вас туману напущено…

– У нас ли только? Что ни деревня, то свой туман. А все-таки лес хороший.

– Лес – первый сорт. Туман этот нам же на пользу выходит, – рассудил Бобров, – кабы не он, не было бы тут ни лесинки. А теперь целый город выстроим… Небось, если сейчас не рубить, он пропасть может?

– Пожалуй? – согласился Самохин: – перестоя не мало. Лес прямо под топор просится, – грех не рубить. А начни, – так завоют, небось… Боюсь я, – какой бы истории не вышло.

* * *

Автомобиль к вечеру не был исправлен, несмотря на все старания шофёра, и Юрию Степановичу поневоле пришлось заночевать на Слуховщине. Самохин познакомил его со своей женой, высокой и дородной красавицей, к тому же большой поварихой. Она успела приготовить нечаянному гостю специальных слуховщинских полуржаных, полупшеничных блинов, секрет которых неизвестен ни одной из составительниц поваренных книг, тем более нам с вами. Блины эти были не толще листа хорошей бумаги и были подсушены так, что хрустели на зубах, и в то же время таили во рту, как масло.

Юрии Степанович не успел проглотить и двух блинов, не успел выслушать и двух сообщений Самохина о двух замечательных вещах в его хозяйстве, как в дверь осторожно постучали.

– Кто там? Войди! – пригласил Самохин.

Дверь открылась, и в избу вошел известный нам Михалок.

– Гости у вас? – спросил он, предварительно перекрестившись на несуществующие образа: – Доброго аппетита… А я к вам…

– Садись и ты гостем будешь. Не откушаешь ли блинков? – предложила хозяйка.

– У них на масленице жирной водились русские блины, скороговоркой ответил Михалок и примостился на краешек лавки. Несколько минут он сидел молча, не решаясь начать разговора.

XII

Глава халдейских мудрецов,

Гадатель, толкователь снов.

А. Пушкин.

Воспользуемся этими немногими минутами молчания, чтобы объяснить неожиданное появление Михалка.

Приезд Юрия Степановича в глухую деревню, а Слуховщина была глухой стороной, несмотря на близость к городу, – не мог не заинтересовать мужиков. Из разговоров ли с шофёром, из факта ли лесной прогулки, или просто, что называется, верхним чутьем они поняли, что Бобров приехал недаром и что поездка его имеет отношение к судьбе заповедного леса, о котором в течение трех лет шли нехорошие слухи.

– Лесок-то? Добрались!

– Не может быть.

– Он уж в секретаревой избе сидит.

Подходили к околице, смотрели вниз на заросшую лощину – древнее озеро, на все эти заливы и острова, смотрели с особенным выражением не то грусти, не то недоумения, не то жалости.

– Берегли, берегли, – а вот на поди…

– Грех рубить, – указывали старики.

– Грех не грех, – а лес наш. Хотим – рубим, хотим – бережем, – возражали молодые.

Но и старые и молодые одинаково были недовольны.

К вечеру разговор превратился в общий и непрерывный гул. Поговаривали уже не о том, что вот приехал не знай кто, не знай зачем, – говорили прямо, что лесу грозит опасность, и обсуждали, каким бы путем спровадить нежданного гостя так, чтобы он никогда не возымел охоты вернуться на Слуховщину.

– Не дадим рубить.

– Прогоним, – говорили самые смелые.

– У председателя бы спросить – правда ли, – указывали осторожные.

– Что знает твой председатель? На шут он нам, – отвечали другие, совершенно резонно полагая, что председатель но самой должности своей не имеет права сочувствовать им.

Надо было найти авторитет более крепкий, более устойчивый, а главное более независимый. Таким авторитетом оказался Михалок.

Кто же такой Михалок? Седовласый патриарх, вождь лесных мужиков, некоронованный властелин древней Слуховщины, потомок Ильи Муромца, богатырь?

Ни то, ни другое, ни третье. Что может быть замечательного в этом низкорослом мужичке, подвижном и словоохотливом, с серой бородой, с карими, лукаво улыбающимися глазками. Слава Михалка основывалась главным образом на его учености.

Что же такое ученый человек, в том смысле, в каком Михалок являлся ученым для своих однодеревенцев? Известно, что каждый из таких ученых людей должен знать и уметь что-то особенное, чего не знает и не умеет другой, и при том уменье это должно дойти у него до возможного предела. Если он умеет читать, – он должен прочесть вею библию от крышки до крышки и утвердить свою башковитость, не помешавшись от этого рассудком. Если он умеет писать, – он должен уместить поэму «Демон» на простой открытке. Если он умеет считать, – он должен в любое время с точностью до единицы ответить на вопрос о количестве населения бывшей Российской империи по последнему довоенному календарю.

Михалок был замечателен тем, что умел и писать, и читать, и считать, да кроме того слыл еще знахарем. Так он не только прочел всего Пушкина, но знал наизусть наиболее длинную из его поэм, откуда мог к делу и не к делу привести точную цитату. Он умел написать любое прошение и притом так хорошо, что самый знаменитый юрист не смог бы разобрать его смысла, и в то же время – прошение трогательное до слез. Многие уверяли, что Михалок досчитал до миллиона, прибавляя к каждому числу только по единице, – но проверить, действительно ли у него хватило на это терпения, никто не мог. Знахарство же было самой изумительной способностью Михалка: так, он давал от лихорадки какие-то особенные порошки, которые болезнь, как рукой, снимали, давал какую-то особенную мазь от ревматизма, а из смородинного листа умел изготовить чай, по цвету не уступающий китайскому. И настолько умен был Михалок, что когда началось гонение на знахарей, ни его порошок, ни его мазь нисколько от этого гонения не пострадали, тем более, что порошок оказался простым хинином, купленным в аптеке губмедторга, такого же происхождения оказались и все остальные средства, применяемые Михалком.

Если добавить к этому, что в делах общественных Михалок предпочитал оставаться в стороне, умел, где надо, смолчать, но в то же время умел, где надо, сказать нужное слово, – то вполне будет понятна его репутация не только ученого, но и умного человека.

Вот к этому-то ученому и умному человеку обратились крестьяне. Михалок сощурил глаза; хитро подмигнул:

– Я вам сейчас всю подноготную выведаю.

И направился прямо к Самохину, чтобы из первых рук получить необходимые сведения.

– Меж тем как сельские циклопы российским лечат молотком изделье легкое Европы – вы отдыхаете, товарищ комиссар? – с первых же слов блеснул Михалок своими поразительными знаниями.

– Вы стихами?

– А что же, – гордо возразил Михалок. – Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь. Как вам лесок понравился?

Бобров после разговоров с Самохиным решил быть настороже.

– Лес превосходный. Особенно отголоски у вас – нарочно стоило из-за одного этого съездить.

– Отголоски у нас во как слышны, – схитрил Михалок: – в городе рубят, а у нас слышно… Говорят, строечка у вас затевается? – и не дожидаясь ответа, продолжал – Хорошее дело, давно пора. Был я недавно в городе – теснота. Как только и живут.

– Говорят-то говорят, да выйдет ли что, – ответил Бобров. – Три года говорят, а все без толку.

– Дельного человека не было, – с легким намеком ответил Михалок – так, чтобы его собеседник понял: не таись, мол, добрый человек, все знаем. – А ведь наша сторона плотничья, работенки нет, а с земли не проживешь…

– А вот Самохин говорит, что лучше нет, как с земли жить. Вы бы турнепс сеяли, – возразил Бобров, кивая на своего товарища, который внимательно следил за разговором.

– Поешь блинков-то, что ж ты, – сказал Самохин, обращаясь к Михалку. – Видишь, какое благо земля родит.

– Отведаем и блинков. Будь вашей хозяйке доброго здоровья: блинки отличные. А вот наши мужики все о леске беспокоятся, – начал он напрямик, отчаявшись взять собеседника окольным путем.

– Чего ж им беспокоиться?

– Поговаривают, что с зимы рубить начнут.

Михалок смотрел в упор на Боброва, стараясь уловить каждое его движение. Бобров в эту минуту был особенно увлечен блинами.

– Не знаю, – ответил он, – это не по моей части. А на мой взгляд, почему бы и не рубить. Лес под топор просится.

– Я про то и говорю. Давно бы пора рубить. Чего ему зря-то стоять без пользы. Только, – шёпотом добавил он, – мужики наши… Темнота. Слышать об этом не хотят. «Наш, – говорят, – лес» – и никаких. По темноте своей думают, да по несознательности, что коли лесок под боком бог уродил, так он и ихний…

Михалок рассыпался мелким лукавым смешком, показывая тем, что он вовсе не считает мужиков такими темными.

– А ваш лес, так кто ж его рубить будет? – наивно спросил Бобров.

Михалок, совершенно отчаявшись узнать что-либо определенное от не менее хитрого, чем и сам он, гостя обратился к Самохину.

– Может быть, он нам в городе трактор поможет раздобыть. А?

И обращаясь к Боброву:

– Вот – надумал наш Евгений порядок новый учредить. Трактор покупаем.

– Это я их на трактор подбил, объяснил Самохин. – Михалок сразу согласился, а другие нет. Не хотят.

– Хотят-то хотят, да их карман не хочет. – Ну, мне пора. Заходите, товарищ, как приедете. Насчет плотников больше никуда, только ко мне. Досвиданьице…

* * *

– Где изволили пропадать, встретил Боброва Галактион Анемподистович: – а мы тут и без вас одно дельце обделали. Лесок-то нам отдают.

– На Слуховщину ездил.

Галактион Анемподистович руками развел:

– Ну! Уж и прытки мы с вами, – это да. На Слуховщину? Какой там лес? Вырублен без нашей помощи?

Выслушав подробное сообщение о поездке, Галактион Анемподистович призадумался.

– Так вот где таилась погибель моя… Православные не хотят. Заповедничек. А это вы правильно сделали, что не проговорились этому, как его – Михалку что ли. А впрочем, пустое дело. Справимся. Едем в контору – там кой-какие дела…

С тех пор как принципиально было решено где-то и что-то строить и были отпущены небольшие покамест средства от губисполкома и небольшая же ссуда от банка, дело развернулось во всю. Юрий Степанович не мог теперь удовольствоваться паразитическим существованием где-то на фабричных задворках. Он добился квартиры из двух небольших комнат в центре города, неподалеку от всех остальных учреждений, и эти две комнаты сумел обставить с подобающей значительности предприятия пышностью. Большая вывеска над дверью, – золотом по черному, с наименованием предприятия, – кабинет, с печатным плакатом: «Заведующий Ю. С. Бобров», в кабинете большой письменный стол и кожаные кресла, канцелярия с тремя столами, причем каждый из этих столов имел свое собственное назначение. За одним из них должен был сидеть заведующий производственно-техническим отделом Галактион Анемподистович Иванов, которому, по правде, сидеть здесь было и некогда и незачем, за другим должен был находиться Метчиков, бегавший вместе с Бобровым из учреждения в учреждение, пробивая всеобщую бюрократическую косность и равнодушие, и только за третьим столом постоянно сидел заправляющий делами товарищ Алафертов.

Алафертов явился тотчас же, как только дело получило некоторую видимость реального.

– Ты обещал, – сказал он Боброву и не забыл напомнить самой малейшей из услуг, которые он оказал делу.

– Кто тебя с Мусей познакомил? Ты бы без этой бабенки ничего не добился. Сидел бы на своей Грабиловке… А теперь назад хочешь играть?

Особенного желания видеть постоянно перед глазами старого товарища и друга детства, который называет его «ты» и «Юрка» и может в любой момент познакомить совершенно постороннего посетителя с одним из мелких, но очень неприятных эпизодов его биографии, у Боброва не было, – но отказать Алафертову он не смог.

– Вот что, – условился Бобров, – я сделаю все, чтобы ты работал у нас, только забудь при посторонних о наших отношениях. Я – только твой начальник, не больше.

Алафертов пошел на все – и немедленно же прочно обосновался за управдельским столом.

Ему понадобилась машинистка – и эта машинистка тотчас же нашлась: барышня лет восемнадцати, с локонами, закрученными на висках в кольца. При всех Алафертов называл ее Александрой Петровной, а наедине – Шурой и всегда прекрасно отзывался о ее работе.

Автомобиль, стоявший во дворе и каждую минуту готовый к услугам Юрия Степановича, телефон, бланки нескольких сортов, в том числе именные – вот и все, что было покамест единственным результатом деятельности нового предприятия.

Но не будем строго судить нашего героя за его увлечение внешностью – двигающей силой здесь была не только любовь к внешности, – а у кого ее нет? – но прежде всего интересы дела.

Кто не понимает, как много означает для нашего времени внешность? Счастье тому, кого природа снабдила громким ли голосом, чтобы он мог кого угодно перекричать на заседании или совещании или в комиссии, тучной ли и солидной фигурой, чтобы самый вид его внушал неограниченное доверие, родственниками ли среди сильных мира сего. Такие счастливцы не нуждаются в особой обстановке – человек же, подобный Боброву, не имеющий ни громкого голоса, ни солидности, ни родственников среди сильных мира сего, должен, компенсировать все эти весьма существенные для деятеля недостатки прекрасного качества письменным столом, отдельным кабинетом, автомобилем и молодым красавцем в качестве управляющего делами.

Юрий Степанович, едва поздоровавшись с Алафертовым и на ходу кивнув машинистке, прошел в кабинет. За ним последовал архитектор.

– Приятно эдак себя буржуем почувствовать, – сказал Галактион Анемподистович, усаживаясь в кресло: – до сих пор привыкнуть не могу.

Основным делом была заготовка леса. Новые препятствия не могли остановить начатой работы, договор с лесным отделом был подписан, и затребованы машины для лесопилки, которую предполагалось оборудовать хозяйственным способом. Вопрос шел о новом сотруднике, который взял бы на себя заготовку леса и других строительных материалов, или, как выражался Юрий Степанович, об организации заготовительного отдела.

– У нас ведь есть кандидат, – напомнил Галактион Анемподистович.

– Какой кандидат?

– Память-то у вас! Палладий Ефимович Мышь.

Бобров поморщился. Если он, скрепя сердце, пошел на Алафертова, то ведь Алафертов был все-таки Алафертов, – а тут какая-то Мышь.

– Обещано, а вы назад. Да ведь такого деятельного человека, как Палладии Ефимович, нам с огнем не найти. Сами просить придем, – а вы морщитесь.

– А он не… – Бобров долго искал нужного слова, но не нашел – он не жулик? – откровенно спросил он.

– Ну, что вы, Юрий Степанович. Разве ж можно так. Деловой, я говорю, человек, и к тому же обещано. А вы – жулик! Да если бы и жулик, вам-то что? Под судом не был, состоит на советской службе…

Эти слова несколько примирили Боброва с личностью Палладия Ефимовича.

– Все-таки – рожа пренеприятная…

– Нам не рожа нужна, а работник!

Покамест происходил этот разговор, Алафертов успел приготовить бумаги и явился с докладом: форма строго соблюдалась в том учреждении, фактическим главой которого был Юрий Степанович Бобров.

– Отношение в губземотдел, договор… Лесное управление… Требование о доставке недостающего оборудования, – кратко докладывал Алафертов содержание бумаг.

Юрий Степанович подписывал бумаги с деловым и серьезным видом. Он, несмотря на недавнее выдвижение на должность начальника, словно бы от роду владел всем тем, что для хорошего начальника необходимо. И голос у него звучал теперь несколько грубо и отрывисто, и движения были такими, словно его оторвали от необходимейшей работы, чтобы мучить ненужными подписями, и сидел он так, как должен сидеть только энергичный и умный начальник – одна нога в абсолютном покое – знак внимания к делу, другая нога куда-то торопится, она готова нет-нет сорваться с места – знак энергии и деятельности.

– С лесом возможны затруднения, – сказал Бобров, тоном распоряжения, после того, как кончил подписывать бумаги: – соберите необходимые справки.

При том сам он прекрасно знал, что никаких справок собирать не нужно, что за справками пойдет или он сам, или Метчиков, или архитектор, – по необходимый декорум должно было соблюсти.

– Готово ходатайство о ссуде?

Алафертов показал толстую тетрадь аккуратно переписанную машинисткой: тетрадь эта включала и план, и объяснительную записку, и протоколы.

– Нужна подпись товарища Лукьянова. Я свезу ему лично.

Алафертов собрал бумаги и вышел.

Галактион Анемподистович зорко наблюдал эту сцену и, когда Алафертова уже не было в кабинете, подмигнул Юрию Степановичу:

– Работаем? – спросил он.

– А? Что? – сохраняя отрывистый начальственный тон, спросил Бобров.

– Да ничего, – серьезно ответил архитектор. – Работаем.

XIII

Сердце должностного человека, любезный друг, должно быть на вытяжку перед умом.

А. Марлинский.

Встречи с Нюрой становились все более и более редкими.

– Ты совсем забываешь меня, – робко жаловалась она, опасаясь проявить непростительную для передовой женщины слабость. Ведь она знает, что «дело» – прежде всего. Но в то же время она не менее хорошо знает, что при желании можно бы видеться чаще, но…

– Ты бываешь теперь у нее?.. У этой?.. – спрашивала она иногда, стараясь и тоном и выражением лица подчеркнуть праздность этого вопроса.

– Ну, а как же? Надо!

Встречались они теперь в комнатке Нюры на Гребешке. Нюра старалась как можно скрасить неприглядную обстановку: ожидая его, она украшала стол букетом полевых цветов или ветками осенних кустарников и сама прихорашивалась, наряжалась, даже немножко пудрилась и подкрашивала губы. Все это было так непростительно, так отстало, так не подходило к ее роли передовой женщины, которую она продолжала играть, бросая невпопад словечки – из упомянутого ли наречия, именуемого блатной музыкой, из учебника ли политграмоты Коваленко.

И в то же время она стала чаще задумываться, смотрела на него слишком серьезно и пристально, как бы стараясь запечатлеть его черты – и тогда глаза ее делались большими и глубокими.

– Ты завтра придешь?.. Мне скучно…

– Неужели ты не можешь заняться какой-нибудь работой, – отвечал Бобров.

Нюра не имела храбрости сознаться, что так называемая работа не увлекает ее и не избавляет от скуки. Оказалось в жизни ее что-то более сильное, чем почерпнутые в учебниках мысли, чем все, свято на словах признаваемые ею, авторитеты. И как раз об этом она не могла и не имела права говорить, этого как раз она не могла высказать, а может быть – и не умела высказать так, чтобы Юрий понял ее.

– Ты завтра будешь? Нет?

Бобров оправдывался делами, торопливо целовал ее и спешил как можно поскорее уйти от ее вопросов, от ее долгих, серьезных взглядов. Если бы Нюра проявила большую настойчивость и требовательность, если бы она открыто стала ревновать его – может быть, он нашел бы в себе воли открыто порвать с нею. А сейчас? Что он мог сказать ей, чем он мог оправдаться перед своей собственной совестью, которая тоже наперекор всем вычитанным и надуманным взглядам и мыслям не могла не тревожить нашего героя.

– Чего она хочет? Чтобы я жил вместе с ней. Мещанского счастья, уюта, ребятишек…

Но прямо она не говорила ни о том, ни о другом – и Боброву поневоле приходилось тянуть эту опостылевшую ему игру в любовь, которая так увлекала недавно.

– Сказать, что я полюбил другую?

Но была ли любовь к этой другой? Муся? Если бы кто-нибудь сказал Юрию Степановичу, что он влюблен в Мусю – разве бы он не засмеялся тому прямо в лицо? Муся нужна для дела, Муся его старый друг, Муся – опытный советник, – но любить ее… Во-первых, она вовсе не красива. Нюра, если пошло на то, гораздо красивее. Во-вторых, она почти замужняя, и, следовательно, он должен оспаривать ее у кого-то другого, что не так уж приятно. А в-третьих, – в-третьих, Муся такая женщина, которую можно взять, когда только вздумается. Ведь она – принадлежит всем…

Нет, не любовь, а именно дружба связывает их. Их связывает, наконец, общее дело. Муся интересуется этим делом, как своим, она не только может посоветовать, – но сама берется за самые сложные дела, если они связаны с личными переговорами. Она может каждого убедить, – если не доводами рассудка, то, может быть, взглядом, капризным движением губ, более крепким, чем полагается, рукопожатием. Препятствия, непреодолимые для других, рушатся от одного прикосновения ее маленькой сухой и горячей руки.

Но дружба – дружбой, общее дело – общим делом, а постоянная близость с молодой женщиной не могла пройти бесследно для нашего героя.

Через неделю, примерно, после описанной нами поездки на Слуховщину Бобров сидел по обыкновению у Муси, слушая ее болтовню, в которой было так мало логики и ума и так много какого-то особенного смысла. То она вспоминала далекое время, когда встречались они на скамейке в губернаторском саду, то вдруг начинала рассказывать историю своего романа с каким-то офицером – из времен начала войны, то вдруг перескакивала на вопрос о постройках и вскользь передавала Боброву какое-нибудь важное для него замечание товарища Лукьянова.

Сидели они в полутьме – Муся не любила яркого освещения, потому что много проигрывали от него ее женские качества, из которых первое все-таки красота – ее платье при малейшем движении прикасалось к нему, ее рука то и дело случайно, конечно, опускалась на его колени. Он при этом краснел, начиная говорить тише – она тоже понижала голос.

Полутьма, тишина, нечаянные прикосновения…

– Муся, – сказал он, положив ладонь на ее колено и другой рукой охватывая спинку дивана так, что Муся была заключена в эти, если можно так сказать, некасающиеся объятия: – я ведь тебя давно…

Муся вздрогнула, подняла на него холодные глаза, и он быстро отнял руку.

– Между прочим, – холодно сказала она, – я и забыла совсем – час тому назад, вас искал архитектор. Звонил сюда. Он, наверное, ждет тебя в конторе.

Как могла она думать об архитекторе, о конторе, откуда вдруг этот холод? Разве она не знает, что хотел он сказать? Так резко выпроводить, выгнать вон, ведь никакого архитектора в конторе нет.

Бобров досадовал на себя, он ненавидел ее:

– Как она смела… Эта…

Мы не будем приводить того резкого эпитета, которым окрестил Юрий Степанович женщину, виновную разве только в том, что она оказалась недостойной этого эпитета.

Архитектор, как это ни странно было, действительно ждал в конторе.

– Нескоро же, нескоро…

– Марья Николаевна забыла передать.

– Забыла? Что-то мало на нее похоже. А у меня важные новости – я бы сам пришел к вам, да боялся… Мало ли что вы там делаете…

Галактион Анемподистович рассмеялся жиденьким и, как показалось Боброву, гадким смехом.

– Оставьте – какие глупости.

– Не глупости… А разве вы…

В какой угодно момент, только не сегодня, мог бы Бобров спокойно выслушать такие обычные, казалось бы, намеки. Самое неприятное: эти намеки он должен выслушивать спокойно, должен не подавать и виду, что все происходит не так, как полагают люди, имеющие право намекать, и еще более неприятно: никто из этих людей никогда не поверит, что привязанность к Боброву со стороны Муси носит чисто платонический характер.

– Что случилось? Зачем вы меня искали?

Галактион Анемподистович выдержал соответствующую важности дела паузу.

– Рабочие наши вернулись. Со Слуховщины.

И выдержав еще более продолжительную паузу:

– Прогнали голубчиков. Наши – православные…

Такого оборота дела Юрий Степанович не ожидал.

– А стража? Надо послать отряд…

– Тише, тише, – успокоил его архитектор – дело не такое уж серьезное. Никого даже пальцем не тронули. А вы таким комиссаром разъехались – ой-ой-ой! Никакого отряда – а нам самим туда поехать надо и потолковать.

– Кто же поедет?

– Да мы с вами поедем. Кому же еще? А трусите – так я и один.

Бобров не мог сознаться, что он действительно трусил. А на самом деле нечто подобное было: толпа разъярённых мужиков, топоры, колья – все атрибуты недавней гражданской войны…

– Я бы не торопился вас и звать, да на Лукьянова не надеюсь, может быть, он вроде вашего закричит: Отряд! Бунт – помилуйте!.. Сопротивление законным властям.

Архитектор искренно расхохотался.

– А по-нашему, просто погорячились православные, и их уговорить надо. Вы там у какого-то мужичка что ли были? Как его? Михалок? Я думаю, раз он влиятельное лицо, то с ним и поговорить надо. Это уж я на себя беру, а бы мне на подмогу. Официально тоже не мешает человечка послать, да чтобы голос был погромче. Так и скажите товарищу Лукьянову. Требуется оратор с хорошим тенором. Ладно?

* * *

Что же произошло за это время на Слуховщине?

Как только появились первые угрожающие признаки нападения на свято охраняемый заповедник, крестьяне всполошились:

– Всем миром клятву давали – а тут рубить, – говорили одни.

– Наш лес – не допустим! – говорили другие.

– Спокон веку грибом кормимся, – заявляли третьи.

И вдруг такое дерзостное покушение и на клятву, и на лес, и на растущие в этом лесу грибы.

– Не дадим рубить, – кричали коноводы.

Отправились к Михалку – Михалок согласился.

– Не надо давать. Отстоим.

Председатель совета пытался было уговорить своих сограждан, но начал не с того конца: он с первых же слов заявил, что лес по закону государственная собственность. Конечно, такие речи успокоить никого не могли, а только разжигали страсти.

– Ты поневоле ихнюю сторону держишь! Уходи – тебя не запутаем.

Председатель, который не мог не придерживаться старинного взгляда на лес, как на крестьянскую собственность, тотчас же замолчал и ушел от греха подальше.

– Гнать! Кто не хочет итти – пусть дома сидит: мы одни расправимся, – кричали коноводы.

Гнать все-таки не пришлось. Только прослышали рабочие, что готовится открытое нападение, только увидали лесники, что движется в их сторону угрожающая толпа, как и те и другие сочли за благо немедленно же убраться восвояси. Мужики праздновали победу.

– Сказали, не дадим – и не дали.

Но, сделав свое дело, самые отчаянные крикуны и коноводы поняли, что за такие штуки может не поздоровиться и стали сговорчивее. В сельсовете по совещании с председателем составлена была жалоба на неправильное решение лесного отдела, и посланы ходоки в город.

Юрий Степанович вместе с архитектором прибыли; в тот момент, когда ходоки уже отправились в город.

– Хорошая деревенька, – сразу оценил Галактион Анемподистович центральный пункт Слуховщины – видно не плохо живут, – говорил он, показывая на крепкие, украшенные петушками, коньками, узорами, резными ставнями избы слуховщинцев. – А где же тут ваш Михалок?

– Дома Михайло? – спросил он, стуча в окошко Михалковой избы.

Из окошка высунулась голова самого хозяина.

– Добро пожаловать, – слащавым тоном сказал он, увидев Юрия Степановича. – Только я не Михайло, если вы ко мне, а Михалок! – добавил он, обращаясь к архитектору.

– Почему ж Михалок?

– Михайло моего старика-родителя зовут, а я покамест Михалок. А сын у меня – Миша. Так уж спокон веков водится…

– Неужто и родитель жив? – спросил Галактион Анемподистович, входя в избу и крестясь на иконы. Жест этот, по-видимому, расположил Михалка в пользу гостя.

– Жив, жив… У нас на Слуховщине долго живут. А вы что же, подрядчик будете?

– Наслышаны, что в вашей стороне плотники имеются, – ответил архитектор.

– Плотники? Да лучше-то где вы найдете! По плотникам мы, слуховские, на всю святорусскую первые. Плотники, резчики, столяры.

– А нам того и надо, – заключил архитектор и по предложению Михалка уселся за стол.

– Самоварчик вам, может быть? Бабы-то нет, по грибы ушла.

Гости не отказались от угощенья. Пока Михалок возился над самоваром, архитектор успел шепнуть:

– Ничего… Поладим. Они у нас и шуметь не будут.

– Тут бунт у вас что ли был, – спросил он Михалка. Карие глазки Михалка суетливо забегали.

– Какой же там бунт. Мы разве что. Мы понимаем…

– А понимаете, так зачем же вы такие штуки проделываете? Комиссия из города приедет.

– Я что ж – я в стороне, – пытался оправдаться Михалок.

– То-то что в стороне. Это правильное дело в стороне быть. Кто в стороне, тому ничего не будет.

Михалок был подготовлен к разговору. Ему польстили, полуобещали и припугнули, но все это так, как сделал бы и сам Михалок, – намеком, обиняком, иносказанием.

– Известно, темный народ – разве они что понимают. В такой серости живем, света не видим. Так у вас строечка будет? Много народу потребуется?

– Куда ж их много-то? Не больше, чем нужно. А главное, чтобы плотник был – за первый сорт. Тут, говорят, в Заозерье хорошие плотники, – закинул удочку архитектор.

– Зачем же вам в Заозерье? Разве ж они что могут супротив наших? Я вам скажу – не плотник, в Заозерьи, а лесоруб. Тонкую работу они могут сполнять? Не могут! – воодушевился Михалок.

– А мне говорили, что все могут. Что ж это у вас, к чаю-то ничего нет?

– Как же, как же… Яички, сладышки… Может быть, выпить желаете, живо найдем…

Пили чай, ели неизменные яйца, вчерашние холодные оладьи, говорили об урожае, о том, почему эта местность называется Слуховщиной, о плотничьем деле, о стройке по планам, причем Михалок стремился блеснуть своими познаниями в этом деле.

– Мы еще в Заозерье съездим, – сказал в заключение архитектор. – Стоит ли?

– Зачем же вам в Заозерье? У нас возьмите – ближе ведь. О цене сговоримся…

– Ближе-то ближе, да вы бунтуете.

– Какой же бунт? Мы по закону. По закону присудят нам – значит нам. Не присудят – на то их воля…

– А вы-то чего так этим лесом дорожитесь? Весь его вам все равно не дадут, а рубить будут – и вы попользуетесь.

– Упаси боже, – ответил Михалок: – как же чужое-то… Срубишь, а потом и продать некому.

– Ну, некому. Разве ж на бревне написано, чье оно. На базаре и все крадеными дровами торгуют.

– Верно, что на них не написано, – согласился повеселевший Михалок. Он стал еще больше суетиться, еще больше потчевать дорогих гостей и оладьями, и яйцами, и цитатами из своей любимой поэмы. Проводил он их тоже стихами:

– Увижу ль вас, и слез ручей у Тани льется из очей. Всего вам приятного… А в Заозерье зачем вам ехать? Разве ж они так могут, как наши? Где им…

– Сделано, – сказал архитектор Боброву, – если этот ваш Михалок такой умный, как кажется, то он весь наш. Тут ведь дело не в том, чего они могут добиться. Мешать будут. Тяжбу заведут, к Калинину поедут. Ну, а я его по губам помазал… Да тут еще и уговариватель приедет. Вы говорили Лукьянову? Да вот никак и сам он, собственной персоной…

Вдоль деревни на велосипеде ехал товарищ, из числа специалистов но ораторскому делу, вдруг заполнивших в короткий срок все наше необъятное отечество.

– Езжай, езжай – тут уж мы здорово подготовили…

XIV

– На первый случай мне нужно безделицу – сущую безделицу, десять миллионов червонцев.

В. Одоевский.

Боброву не хотелось уезжать со Слуховщины, не повидавшись с Самохиным.

– Раз мы сюда попали – заедем к моему товарищу: культурный хозяин.

– Что ж, это интересно, – согласился архитектор.

– Не понимаю его – зачем киснуть в деревне. А человек честный, надежный, знаком с краем. Может быть, он нам пригодится?

– Дело хорошее. Надежный человек никогда не мешает – свой глаз.

Самохина дома не оказалось.

– В поле он, небось, – объяснили соседи, – картошку копает. Пройдите туда – вот этим прогоном и направо…

Самохин, мурлыча под нос какую-то песенку, прохаживался по бороздам и подбирал картофель. В стороне стояло несколько полных мешков.

– Самохин! – окрикнул его Бобров – один стараешься?

– А? Ты опять приехал? Смотри, какая картошка у меня уродилась. Замечательная!..

Увидев архитектора, он отрекомендовался:

– Культурный хозяин и здешний учитель… Руку не подаю – грязная.

– А картофель-то действительно хорош, – похвалил архитектор, поднимая с земли один из самых крупных экземпляров.

– Я им еще покажу, что тут можно сделать, – увлекся Самохин. – Они что: отберут самую мелочь – это, говорят, на семена. А на семена отборный должен итти.

– Правильно, – поддержал архитектор.

Самохин обрадовался человеку, готовому выслушивать его рассказы о своем хозяйстве. Он бросил работу, вытер руки о траву и, провожая гостей к своей избе, показывал по дороге все, что только могло их заинтересовать. И огород, и сад, и яблони, и пчельник, и им самим изобретенную щетку для выпалывания гряд, и своих замечательных кохинхинок. Боброва рассказы эти интересовали так же мало, как и в первый раз, но архитектор слушал внимательно, иногда соглашался, иногда спорил, иногда давал дельный совет.

– А вы с какими делами приехали? – спросил, наконец, Самохин – Это не ваших ли рабочих вчера прогнали?

– Наших, – ответил Бобров. – Думаем, сегодня это дело уладить. Мы уж у Михалка были.

– Побывали? Вот это хорошо. Что ж он говорит?

– Мы уж ему пообещали кой-что, – сказал архитектор – ведь ваши мужики все, почитай, плотники. Какой же им расчет с нами ссориться?

– Это, пожалуй, и так.

Когда вошли в избу и сели за стол, Бобров приступил и к основной теме.

– Не надоело ли тебе в деревне? – спросил он Самохина.

– Как сказать. Ведь у нас дело такое, – что ни день – новая работа. Зимой школа, летом хозяйство – когда ж тут надоест?

– А в город поехал бы? На хорошее жалованье, конечно. У нас работал бы.

– Я ведь не плотник, – отшутился Самохин.

– Плотников и без тебя хватит, а нам честные люди нужны. Знаешь, какое дело постройка? – Подрядчики, торговцы – каждый только и думает обмануть. А тебе я, как себе самому, верю.

Самохин обрадовался похвале.

– Вот спасибо…

– Что ж, по рукам, что ли? Собирай пожитки да через недельку к нам…

– Ишь ты прыткий какой. Тут подумать надо.

– О чем же думать то?

– А на кого я все это брошу! – ответил он и развел руками.

Разговор был прерван звуками глухого разбитого колокола. Этот пережиток древнего вечевого периода до сих пор сохранился по глухим деревням.

– На сходку зовут, – объяснил Самохин. – Вам, небось, не мешало бы послушать, а при случае и поговорить!

– Зачем же нам говорить? Мы – подрядчики. Для разговору оратор есть.

Сход собрался прямо на улице у волостного исполкома. Мужики после вчерашнего возбуждения несколько успокоились и, собираясь в кучки, оживленно обсуждали события. Тут же, переходя от кучки к кучке, шмыгала маленькая фигура Михалка. Он, видимо, убеждал, уговаривал своих односельчан, играя роль тайного предателя тех, кто ему верил и его слушал. Приезжий оратор прочел длинный доклад о том, что рубка правильными делянками нисколько не повредит лесу, что в лесу и так уже много перестоя, что дальше беречь его нет смысла, что вопрос о передаче этого леса крестьянам решается в соответствующих инстанциях, но что, конечно, весь, лес они не получат, и от порубки во всяком случае их часть не пострадает.

Сход шумел, гудел, сход был недоволен, но вожака не нашлось. Все ораторы выступавшие затем – и председатель волисполкома, и Самохин, и представитель местного комсомола – все говорили одно и то же. Михалок, предпочитавший скрываться в задних рядах, ухмылялся в бороду, подталкивая своих соседей, и громче всех кричал:

– Правильно!

Все понимали: он что-то надумал – и тоже или молчали или кричали:

– Правильно!

– Наше дело сделано, – сказал архитектор. – Не пора ли нам домой?

– Вот еще с Самохиным кончим. Ну как, решил, что ли. – едешь? – спросил Бобров, подозвав Самохина.

– Что ты? Я думал шутишь, – а ты серьезно. А уж, если серьезно, вот что я скажу: не поеду.

Видно было по решительному тону Самохина, что он основательно обдумал вопрос. Но когда Бобров спросил:

– Почему же?

У Самохина не нашлось мало-мальски серьезной причины. Он только опять развел руками и, показывая вокруг себя, сказал:

– А это я на кого брошу?…

* * *

Дело обошлось как нельзя лучше: вернулся землемер, вернулась стража, вернулись рабочие. Мужики сначала неодобрительно посматривали на пришельцев, а потом попривыкли. Роптали только старики, ссылаясь на клятвы, на недобрые знаки, на грозящие, будто бы, за нарушение клятвы последствия. Но кто теперь слушает стариков?

А когда первое дерево упало под топором лесорубов, Михалок намекнул:

– А чего ж мы-то смотрим? Уж рубят…

Намек был оценен по достоинству, и началась рубка леса с двух концов: с одного конца рубили лесорубы правильными делянками, с другого конца рубили крестьяне, как бог на душу положит, рубили по ночам, по ночам же вывозили срубленный лес и складывали на задворки, ожидая неизбежного покупателя: тех же самых строителей, на которых работали и лесорубы. Михалок ходил гоголем, твердо помня обещания приезжего архитектора, и только ждал, что вот-вот его позовут в город на обещанную работу.

Но что же сталось с ходоками, с той жалобой, которая была отправлена крестьянами, с обещанием ее рассмотреть, с обещанием отвести им часть слуховщинского леса?

Этот вопрос требует небольшого отступления.

Мы, дорогие читатели, переживаем сейчас исторические времена. Об этом вы можете прочесть в каждой книге, в каждой брошюре, в каждой газете, в каждой репортерской заметке. Историческими наши времена и вполне справедливо называются не только потому, что будущий историк с особенным вниманием остановится на нашей эпохе, но и потому также, что наша эпоха, как никакая другая, внимательна к этому будущему историку. Никогда, надо думать, так тщательно не подбирались самомалейшие документы, которые чем-либо могли быть полезны будущему историку в будущих его трудах. Никогда, надо думать, не хранились эти документы с такой бережностью в многочисленных архивах и канцеляриях, как именно в нашу эпоху. Каждое учреждение имеет теперь свой архив, но вовсе не с той целью, чтобы в любую минуту выдать вам соответствующую справку – справки у нас никогда не добьешься, – а единственно с тем, чтобы будущий историк мог лучше разобраться в злободневных вопросах нашей сегодняшней жизни.

Подобный архив имелся и в том учреждении, куда обратились крестьяне со своей жалобой. Жалоба эта показалась учреждению чрезвычайно интересной для будущего историка как документ великой эпохи и была немедленно водворена на соответствующей полке с обозначением: «Слуховская волость» – среди других столь же интересных документов.

Но если историк от этого выиграл – крестьяне только проиграли. Лес таял и таял, а ответа все не было, дело не разбиралось. О подобном возмутительном случае волокиты и бюрократизма было сообщено в местную газету, но и местная газета оказалась столько же внимательной к интересам будущего историка и, несмотря на явный ущерб для живущих в наше время крестьян, водворило заметку в свой необъятный архив, устроенный по последним правилам научной организации труда.

* * *

Юрий Степанович вернулся со Слуховщины в радостном и бодром настроении. Казалось, что все основные трудности позади – работа уже началась, и только от его собственной энергии зависит дальнейший успех. На объявленный управлением постройки рабочего городка конкурс стали поступать проекты. По идее Юрия Степановича проекты эти рассматривались самими рабочими и вот в одном из фабричных корпусов – выставка проектов. Многочисленные предложения, поправки и дополнения к выставленным проектам рабочих жилищ стали поступать о контору.

Интерес был возбужден, надо было этот интерес поддерживать, и вот: в фабричном районе – диспут на тему: «рабочее жилище».

Подробному обсуждению подвергались вопросы: строить ли большие общежития, нужны ли общие кухни, какой тип построек лучше – одноэтажный или двухэтажный, нужны ли общие столовые. Вокруг каждого вопроса разгорались споры, споры эти перешли на страницы газеты, уделявшей ежедневно столбец рабочему строительству.

Юрий Степанович, автор проекта постройки и заведующий управлением, за короткое время успел сделаться самым популярным лицом на Грабиловке и Плешкиной слободе. Этому помогали и диспуты, и доклады, и газетные статьи, и личные беседы – Бобров готов был читать доклад в любое время и в любом месте, он готов был на улице дать каждому встречному подробный ответ на все его вопросы, он, наконец, умел каждый сбой доклад и каждый ответ составить так, что его фигура, его личные заслуги выступали непроизвольно на первый план: и не было ли это заслуженным и, может быть, единственно ценным для него вознаграждением за проделанную ни работу? Ведь старое правление кооператива за два года не успело сделать и сотой доли того, что сделал Бобров за несколько месяцев. Широкая популярность в рабочих кругах создавала Боброву особую репутацию и в среде сильных губернского города.

Словом, были налицо все признаки реальности выполнения задуманного Бобровым плана, были налицо все признаки несомненной удачи – и вдруг кто-то одним росчерком пера сделал так, что из несомненной реальности проект снова стал неосуществимой химерой: из центра был получен отрицательный ответ на ходатайство о ссуде.

Может быть, только такого ответа и можно было ожидать, может быть, строители, увлекшиеся своим планом, не должны были забывать о существовании сотен других городов, в которых есть свои Грабиловки и Плешкины слободы, претендующие с одинаковым правом на широкое развертывание строительства; они, может быть, должны были знать, что средства государства невелики, что, наконец, просьба их несколько запоздала – все это, может быть, должны были они знать и предвидеть, но тем не менее отказ был воспринят ими как признак окончательной гибели дела.

Бобров, согнувшийся, жалкий, даже, постаревший, уже не мог соблюдать того тона, который был усвоен им, в роли начальника предприятия. Архитектор потерял свою обычную шутливость и мрачно играл пальцами, сложив на груди маленькие руки. В соседней комнате не было Алафертова, который решил, что теперь незачем аккуратно посещать канцелярию, и только машинистка, не решаясь войти в кабинет и сказать, что ей сегодня нечего делать, молча сидела в конторе, глядя на свою замолкшую машинку, и от скуки поправляла перед зеркалом закрученные кольцами локоны.

– Ну так что же? – в сотый раз спрашивал Юрий Степанович. – Лукьянов советует возобновить ходатайство, думает, что пересмотрят…

– Улита едет. Покрепче бы что-нибудь. Что такое бумага – к бумаге и отношение бумажное. Поехать бы кому… Ведь мы уж дело начали, расходы произвели, лес рубим…

– Немножко зарвались…

Долгое, напряженное молчание.

– Теперь так, – вслух рассуждал архитектор – мы будем настаивать, а нам скажут, почему, именно у вас. Почему не в другом месте? И ведь они правы – вот в чем штука. Ратцель прав, А впрочем…

Он лукаво посмотрел на Боброва – Бобров посмотрел на него с надеждой – А впрочем, – продолжал архитектор, опуская глаза и как бы рассуждая сам с собой – нам бы в этом деле здорово помог товарищ пожар…

– Кто?

– Пожар, – ответил архитектор. – Впрочем, это ерунда. Тридцать лет не горело, а теперь с чего…

И, нахлобучив на голову кепку, архитектор, молча вышел из конторы, предоставив Боброва его собственным мыслям.

Какие же мысли могли быть у нашего героя? Вот он держал уже, казалось, в руках сказочную жар-птицу, – а она, вильнув хвостом, вдруг улетела, не оставив нашему Ивану-Царевичу ни одного золотого перышка. Год еще, два еще – и он уже не сможет начать новой борьбы, он погибнет, он обратится в мелкую крысу советских канцелярии. Хорошее место, жена, дети, выступления с докладами, скромная слава хорошего работника и скромное уважение таких же скромных лиц…

– А что нужно? Какие-то пустяки! Ничтожная ссуда… Что это архитектор говорил о пожаре? А, ерунда! Всегда он скажет, что-нибудь… этакое…

XV

Я хочу горящих зданий…

К. Бальмонт.

Обычно темное окно комнаты Боброва на Грабиловке было освещено.

– Кто меня ждет? Вот не вовремя.

– Это ты, Нюра, – спросил он таким тоном, в котором чувствовалось явное недовольство.

– Ты что же, – не рад мне? – ответила Нюра с виноватой улыбкой, подавая ему руку.

– Конечно, рад, – поспешил ответить Бобров, стараясь выдавить приветливую улыбку, но вместо того только нелепо ухмыльнулся: – Давно ждешь?

– А я тут убралась у тебя. В какой грязи ты живешь! Чайник вскипятила – держу на примусе…

Бобров только теперь заметил, что в комнате действительно чисто прибрано, его вещи не валяются на полу и на столе, к лампе прилажен бумажный абажур.

– Мне ведь некогда, сама понимаешь. – И не надо. Сюда никто не заходит, я один. Зачем ты это сделала?

Нюра опустила голову, почувствовав в его тоне упрек.

– Так, от скуки…

«Зачем она пришла? Может быть, хочет здесь остаться. Этого еще не хватало!»

Неожиданный приход Нюры, которую он давно не видел, прибранная комната, кипящий на примусе чайник – все это как нельзя больше усугубляло и без того мрачное настроение нашего героя.

«Утешать будет. Как в романах – герой забывается на груди любимой женщины… Какая гадость»…

Она то и дело бросала на него покорные и любящие взгляды, те самые взгляды, которые в последнее время были ему особенно неприятны. Он привычно отвечал на эти взгляды, не ощущая ничего, кроме раздражений, и даже, пожалуй, некоторой неосознанной, покамест, ненависти.

– Знаешь что, – не раз начинала она – и останавливалась. Или казалось ей, он был недостаточно внимателен или он недостаточно нежен, чтобы выслушать то, что она решила наконец сообщить.

– Знаешь что, – выговорила она, наконец, настолько громко, что он не мог не услышать и вопросительно посмотрел на нее.

Она опустила глаза, чуть-чуть покраснела:

– У меня будет ребенок…

Юрий или не понял, или задумался, но ответил не сразу. Она смутилась еще больше и еще ниже наклониа голову.

– Надо сделать аборт? – спросил он. И тот-час же понял, что она ждала не такого ответа.

– Я не хочу, – заикаясь и волнуясь, объясняла Нюра – я хочу, чтобы он, – сделав особенно ударение на слове «он», – сказала она – чтобы он был похож на тебя… Ведь я же люблю! – выкрикнула она последнее слово.

– Зачем тебе? Что за глупость? Ты еще девочка, успеешь, – уговаривал Юрий. – Сделаешь аборт и будешь опять свободна…

Она, не слушая его слов, вглядывалась в лицо, и, наконец, все поняла.

– Так ты не любишь меня. Ты любишь ту… Я давно знала!..

Уговаривать ее, утешать, успокаивать?.. Но вместо ласковых приходили другие, сухие, злые слова.

– Почему не люблю? Я просто не хочу возиться с ребенком. Он мне не нужен. Он не нужен и тебе, наконец!

Это было грубо – он сам понимал, что нельзя так отвечать – и в то же время никаких других слов найти не мог.

– Успокойся, успокойся… Мы поговорим…

Она не слушала. Вырвавшись из его рук, рыдая и всхлипывая на ходу, она выбежала за дверь. Пока Бобров разыскивал шапку, чтобы пойти вслед за нею, вернуть ее и как-нибудь успокоить – она была уже далеко.

И вместе с понятным вполне, неприятным, тяжелым чувством было непонятно-радостное ощущение свободы.

– Наконец-то. Только бы не вздумала вернуться… А примус все еще горит, – вспомнил он. – И чёрт с ним. Пусть взорвется… Сгорит весь этот хлам, – так и надо.

Часа полтора он ходил по городу, каждую минуту ожидая тревоги. Вот-вот – набат. Вот-вот покажется дым и огонь. Вот-вот мимо него проскачут пожарные.

Но ночной город был по-прежнему спокоен и тих, где-то далеко стрекотали трещотки сторожей, мирно стояли фабричные корпуса, в глубине которых тяжело вздыхала паровая машина.

Бобров вернулся домой. Отпер дверь. Комната была полна дыма, пахло бензином, а примус стоял на столе как ни в чем не бывало, – пустой и холодный.

* * *

Отказ в ссуде никто не считал окончательным и категорическим. Товарищ Лукьянов, к которому Бобров обратился, с недоуменным и тревожным вопросом: – Что же делать? – ответил:

– Пустяки. Не дали сегодня – дадут завтра. Не беспокойся, – я это дело до конца доведу. Сам поеду, всех растормошу. Будут знать, что здесь работает не кто иной, как товарищ Лукьянов.

Глаза его при этих словах разгорелись, сонное обычно лицо оживилось.

– Я по прямому проводу поговорю. У меня остались еще там друзья-приятели…

Бобров совершенно правильно в свое время рассчитал, изменяя первоначальный скромный строительный план на почти фантастический в условиях средних размеров губернского города проект. Только смелость этого проекта могла увлечь человека с застившей энергией, только смелость могла расшевелить его; вывести из состояний полнейшей апатии. Лукьянов принадлежал к тем многочисленным у нас людям, которые умеют в короткий срок развить необычайную энергию, чтобы затем погрузиться на долгое время в усталость и безразличие, пока новые обстоятельства не вызовут новой, такой же короткой вспышки.

Появление Боброва с его фантастическим проектом оказалось именно таким обстоятельством. Лукьянов развивал энергичную деятельность, поднимая бурю в отделах и подотделах губисполкома. Он рассылал депеши, он разговаривал по прямому проводу, он отыскивал всех своих бывших приятелей и просто знакомых – и получал в конце-концов только обещание поддержать, – и больше ничего.

– Сволочи! Сидишь, ничего не делаешь, – недовольны. За дело возьмешься – опять недовольны. Чего им надо?

Может быть, в конце-концов эта энергичная деятельность сдвинула бы дело с мертвой точки, но сдвинулось оно не благодаря этой энергии, а благодаря вторжению той силы, которой мы никогда не научимся распоряжаться.

Пусть протестуют строгие ригористы против введения в повествование таких сшитых белыми нитками мотивировок, которые носят название случайностей, но как в жизни человека, так и в повести об этой жизни случайности играют далеко не последнюю роль. А здесь как раз помогла непредвиденная и неожиданная случайность.

Бобров возвращался из театра, под руку с Мусей, крепко прижимавшей к нему мягкую и теплую шубку. Изредка он взглядывал на нее, – и видел обращенные к себе большие круглые, радостные глаза. Ночь была ветреная – ветер кружил по улицам, срывая с деревьев последние листья, ветер пронизывал насквозь, – Муся куталась в мех и еще крепче прижималась к нему.

– Бррр… Холодно…

А ему не было холодно. Ему приятно было распахнутой грудью встречать холодные волны ветра, – и ощущать приятную теплоту маленькой, так доверчиво, казалось бы, прижимающейся к нему женщины и чувствовать себя молодым, свободным, счастливым.

– До свиданья…

– Ты завтра приходи, – шёпотом говорит Муся, жмется в меха, и вдруг смеется сухим взрывчатым смехом.

– Приходи… Не забудь…

Этого достаточно было, чтобы прошло навсегда то неприятное чувство, которое не оставляло Боброва от последнего свидания с Мусей. Этого достаточно было, чтобы чувство молодости, радости и силы не оставляло его всю дорогу.

Он шел через мост, он шел улицами, погруженными в сон, и казалось, что он – единственный бодрствует здесь на этих сонных улицах, в этом сонном, молчаливом городе.

Это чувство не оставляло его и всю ночь. Ему снились: ветер, море, корабль, он капитан этого корабля, он – отважный мореплаватель, он ведет свой корабль по волнам – не к пристани – нет, он уводит его от пристани в бурю, отдает напорам ветров. Против него – слепая, разоренная и в ярости своей косная стихия; за него – его смелость, молодость, уверенность в победе.

Корабль дрожит под напором ветров. Трещат мачты, скрипит обшивка, волны одна за другой налетают на корабль, одна за другой, все сильнее, все неистовее.

И вот – затрещало, провалилось, запахло гарью и дымом, кто-то внизу – в трюме – или на палубе, или в каютах громко истошно кричит:

– Пожар!

– Пожар! Пожар!

Бобров открывает глаза – в комнате пахнет дымом, и прямо в глаза ему одиноко смотрит одноглазое красное окно.

– Пожар!

Наспех набросив пальто, он выскочил на улицу. Толкая торопливых пешеходов, побежал он к самому центру пожара. Золотые языки пламени охватывали сразу несколько деревянных строений, ветер подхватывал это языки, перебрасывал с крыши на крышу, торопились пожарные, летели автомобили, бежали пешеходы, ревели ребятишки, и горько вздыхали обыватели, охраняя груды вытащенного из пламени скудного добра.

– Редкое зрелище, не правда ли, – услышал Бобров за спиной знакомый голос. Перед ним стоял архитектор, в коротком пальтишке, большой и нелепый, и еще белее нелепая под пламенем пожара моталась позади него уродливая тень.

– Веселое зрелище, – иронически ответил Бобров.

– То-то ж и есть, – ответил архитектор и куда-то исчез. Бобров остался один с радостным, оставшимся от далекого детства чувством, глядя, как золотые, красные пламенные языки, разбрасывались по улицам, охватывая новые и новые жертвы, оживляя мертвую сонь старых деревянных слободок.

Как и всегда бывает – столь обычное для наших построенных из дерева городов, столь привычное бедствие оказалось явлением не только неожиданным, но и в самой слабой степени непредвиденным как раз теми, кто этого бедствия должен был ждать, кто это бедствие должен был предвидеть. Вдруг оказалось, что лошади все в разгоне, вдруг оказалось, что новая машина – гордость пожарной команды – неисправна, что люди, наконец, не все в сборе и уж ни в какой мере, не подготовлены к работе. Не нашлось ни распорядительности, ни уменья, не было учтено, что ветер слишком силен, что потушить пламя не удастся, что надо только отстоять те постройки, которые не тронуты огнем. Все было сделано как раз наоборот: тушить начали тот дом, который загорелся первым, – а пламя перекинулось на соседний. Бросились заливать соседний дом, – а пламя перекинулось через улицу и пошло гулять по деревянным крышам поселка. Только тогда догадались устроить водяную заставу огню, но застава эта прошла по черте, за которой кончались жилые строения. На утро от обоих поселков оставалось не более половины домов, – а на месте другой половины стояли обгорелые срубы, да потрескавшиеся от жары печи с обвалившимися трубами да сваленный кучами скарб погорельцев под охраной местной милиции.

Вполне понятно, что такое грандиозное по масштабам бедствие не могло не встревожить пытливую человеческую мысль. Требовалось немедленно же расследовать дело, требовалось немедленно же разыскать виновников, и это расследование, как то обычно бывает, велось сразу же с двух сторон: с одной – официальной, через лиц, имеющих право судить и осуждать, с другой – неофициальной, через лиц, которым никто власти судить и осуждать не предоставил. И вот эта неофициальная следственная комиссия нашла виновника раньше, чем официальные предназначенные к тому лица. Молва, возникшая, как пожар, так же стихийно, как пожар, разнеслась по всему городу, охватывая один дом за другим. И в одном доме и в другом, и в третьем доме говорили о пожаре и, не обинуясь, называли имя виновника, на которого молва возложила ответственность за стихийное бедствие.

Этим виновником оказался Юрий Степанович Бобров.

Пусть официальное следствие на другой же день с неопровержимой очевидностью уяснило, что пожар произошел в квартире одного из рабочих от взрыва примуса, и пусть все знали, что взрыв примуса, особенно тульского производства, есть явление частое и нормальное и только сильный ветер помешал побороть огонь, – все-таки молва не переставала считать виновником пожара знаменитого строителя, которому пожар должен был помочь осуществить задуманный им грандиозный план.

Мнение это разделяли даже близкие к Боброву лица. Архитектор, встретившись с ним в конторе, на другое же утро посмотрел на Юрия Степановича с хитрой усмешечкой и весьма лукаво спросил:

– Примусок-то, хе-хе! Взорвался?

Похлопал плечу и весьма дружественным тоном добавил:

– Ну, теперь наше дело в шляпе! Молодец!

Бобров сначала не понял намека. Архитектор вышел уже из канцелярии, когда Бобров вернул его и обиженным тоном спросил:

– Послушайте, – вы серьезно?

– Что серьезно, – и маленькие глаза архитектора выразили полнейшее недоумение. – О чем это вы?

И неодобрительно покачав головой:

– Ох уж эти мне молодые люди! Все нервы, нервы…

Может быть, разговор этот слыхал Алафертов, а может быть, что вернее, Алафертов, услыхал где-нибудь в другом месте разговоры других, посторонних людей, но только через несколько дней после пожара, оставшись с Бобровым наедине, бесцеремонно заявил.

– А знаешь что? Говорят, что ты поджег город.

На этот раз Бобров не испугался. На его стороне была уже официальная версия, проверенная показаниями многочисленных свидетелей.

– Зачем же мне это понадобилось?

– Будто бы не понимаешь. Да ведь я бы на твоем месте тоже так… Да и не я один – каждый бы…

– Пожалуй, что и правда, – побледнев, ответил Бобров – мусор жечь надо.

– Вот, вот, – соглашался Алафертов.

– Только ты не радуйся – я не поджигал.

И желая показать, что подобные разговоры не могут трогать его, вынул папиросу и стал зажигать спичку. Но руки его дрожали.

– Меня принимают за поджигателя… Ну так что же. Во имя идеи нельзя останавливаться ни перед чем. Плохо, пожалуй, разве то, что я не поджигал.

– Разве ж мы когда-нибудь сомневались, – поощрительно заметил Алафертов. – Мы всегда про тебя говорили – вот это человек.

Это поощрение, как ни странно, ободрило Боброва. Ему начинала нравиться версия о поджоге. Ведь к суду его не привлекут – причины пожара известны, – зато слава какая. Вот он идет по улице, и все смотрят на него, показывают на него, говорят:

– Посмотрите, – это Бобров.

– Какой Бобров?

– Неужели не знаете? Ведь это он сжег Грабиловку и Плешкину слободку.

– Ну? Неужели это он? Так вот он какой!

И все глядят на него, все удивляются ему.

– Как могла ему притти в голову такая гениальная мысль. Каково?

– Это подлинно новый человек. Если бы все были такими. Да зачем все – достаточно десятка таких людей в каждом городе…

Так ведь он же и не думал поджигать? Что из того. Разве не так уж редко люди присваивают себе чужие заслуги или такие заслуги, которых они не совершали никогда. Разве многие исторические люди и деятели не случайно внесли свои имена на страницы истории, и если рассуждать по-марксистски, то роль личности может быть только случайной. Исторический процесс, протекающий с неизбежною силой, может с одинаковым успехом вынести на гребне своем одну и другую и третью исторические личности. Почему же такой личностью не может стать Юрий Степанович Бобров?

– Главное, – не отступить, не упасть, не поскользнуться. Главное – выдержать свою роль до конца, важно делать свое дело, чтобы ни говорили, в чем бы ни обвиняли.

Через месяц-другой Бобров так свыкся с этой идеей, что никто не сумел бы его переубедить. И если бы кто подошел и сказал ему: «какие глупости про тебя говорят» – он бы даже обиделся. И потому, когда товарищ Лукьянов, до которого слух этот дошел почему-то позже всех, полушутя спросил:

– Говорят, что ты поджег? Верно?

– А хоть бы и я, – ответил Бобров, улыбаясь. – Мусор жечь надо, – повторил он фразу, так понравившуюся Алафертову.

– Правильно, – ответил Лукьянов. – Видно, что ты – настоящий парень.

XVI

Что за комиссия, создатель…

А. Грибоедов.

Несчастье, постигшее население города, всполошило не только этот город, но и все многочисленные города нашей республики. В газетах объявлена была подписка в пользу погорельцев, вопрос о восстановлении поселков поставлен на рассмотрение высших органов и срочно разрешен в положительном смысле: нашим строителям оставалось только заботиться, чтобы и пожертвования и ссуды пошли не на восстановление старых слобод, а на постройку нового города. Бумага летела за бумагой, из конторы в губисполком, из губисполкома в центр, из центра шли ответы в губисполком:, из губисполкома – в контору, покамест в один из тех дней, которые неопытные сочинители называют прекрасными, как бы мрачен и дождлив он ни был, из мягкого вагона скорого поезда не высадились три человека: один высокий с орлиным носом, другой низенький, довольно-таки молодой, с оттопыренными красными ушами, третий – полувоенный в высоких сапогах, сером полушубке и в усах, обличающих особую заботу владельца об этом украшении.

Эти три человека – комиссия, приехавшая для разрешения на месте вопроса о помощи погорельцам и о постройке рабочего городка. Товарищ Лукьянов встретил гостей на вокзале, отвез их в гостиницу. Газета на другой день поместила портреты всех членов комиссии, причем портрет высокого человека с орлиным носом выделен был особо и снабжен подписью, обгоняющей всем и каждому, что этот человек не только высок, но и довольно высоко поставлен.

И в то же самое утро, когда граждане любовались. портретами лиц, которые должны были избавить город от последствий катастрофы, обрушившейся не только на жителей Плешкиной слободы и Грабиловки, но и на всех граждан, населяющих город, ибо они все волей-неволей, и не из одних только моральных чувств, давали временный приют погорельцам, – в это же самое утро комиссия в полном составе и даже с добавлением двух лиц – товарища Лукьянова, с одной стороны, и товарища Боброва, с другой – поехала осматривать пожарище.

Автомобиль, пыхтя бензином и отфыркиваясь, неловко прыгал по снежным ухабам Пролетарской слободы, как называлась теперь Грабиловка. Важное лицо равнодушно смотрело через пенсне на развалины, черневшие кое-где из-под свежего, необычайной, белизны, недавно выпавшего снега, на черные, обгорелые деревья, вытянувшиеся подобно скелетам, на мальчишек, успевших приспособить развалины к своим незатейливым развлечениям. Лицо выражало даже не равнодушие, а пожалуй презрение.

– Ах, что там, – казалось, говорило оно, – это мы уже видели… Видели…

Молодой человек, с оттопыренными ушами, наоборот, осматривал развалины с преувеличенным любопытством, то и дело записывая что-то в книжечку и как бы стараясь наверстать своим усиленным вниманием невнимательность важного лица. Полувоенный смотрел больше вверх на молочно-голубое небо, наслаждаясь впервые, может быть, после долгого столичного сиденья свежим воздухом, чистым небом и нестерпимою белизной снега. Лукьянов, несмотря на свою толщину, волновался, то и дело подскакивал на переднем сиденьи автомобиля, показывал на один дом, на другой, все время объясняя:

– Понимаете, несколько тысяч без крова. Кое-как разместили, понятно, но ведь в порядке чрезвычайного положения, почти принудительно.

Важное лицо поблескивало пенсне и наклоняло в знак согласия голову, полувоенный субъект молчал, молодой человек важно помахивал карандашом, выражая тем самым сочувствие населению, пострадавшему от неслыханного бедствия.

– Почему позволили распространиться огню, – говорил он высоким, гортанным голосом, напирая на букву «р», которую ему никак не удавалось выговорить, как следует.

– Да, да, – соглашалось важное лицо, – действительно: почему? Конечно большое бедствие, понятно, надо помочь. Что же вы предполагаете?

– У нас есть проект, – начал Лукьянов и посмотрел на Боброва.

Бобров понял, что слово предоставлено ему. Глаза важного лица скользнули по нем с равнодушием, глаза молодого человека – испытующе и недоверчиво.

– Мы предлагаем построить новый городок на другом берегу реки, – сказал Бобров, глядя прямо в глаза не важного лица, а молодого человека – здесь болото, очаг малярии, воздух невозможный. Строить решено несколько выше по течению реки, а через реку перебросить мост.

– У вас есть проект? Разработан? Утвержден? – интересовался молодой человек.

– Вы познакомитесь с ним на заседании, – ответил Бобров. Молодой человек занес что-то в записную книжку.

Несмотря на то, что в городе были неплохие гостиницы и рестораны, несмотря на то, что каждый из ответственных работников почел бы за счастье принять у себя приехавшую из центра комиссию, накормить ее хорошим обедом и угостить приличным случаю разговором, устроено было так, что обед состоялся у Муси. Никто не поинтересовался узнать, какую роль играет Муся в жизни города, каково ее официальное положение, но зато все через полчаса убедились, что Муся, если не красивая и, может быть, не особенно на первый взгляд умная, то в общем очаровательная женщина.

Она каким-то ей одной ведомым путем успела показать, незаметно от других, важному лицу, что он интересует ее вовсе не как важное лицо, а как человек и прекрасный собеседник; полувоенному-что она влюбилась бы в него с первого взгляда, если бы он того захотел, – и что только он сам не хочет этого, а она выражает готовность ему подчиниться; молодому человеку, что он похож внешностью на одного из чрезвычайно важных лиц, только, конечно, в миниатюре, а какое-то его незначащее замечание назвала государственной мыслью, тоже, конечно, в миниатюре. Кстати и по-женски кокетливо она успела сказать и тому, и другому, и третьему, что Юрий Степанович Бобров не имеет, может быть, особенных заслуг и стажа, но зато превосходный организатор, и что это ему принадлежит идея постройки нового города, и, что самая постройка города – идея смелая и в высшей степени революционная. Слово «революционная» она произнесла мягко и даже отчасти нежно, но ведь так полагается очаровательной женщине, вовсе не намеревающейся выступать на митингах.

– Представьте себе, тут совершенно пустое место и вдруг через полгода – целый город. Ведь это же чудо! Что скажут за границей! Разве они могут допустить что-нибудь подобное!

Важное лицо важно же соглашалось. Молодой человек должен был соглашаться вслед важному лицу, а полувоенному в общем все было безразлично, кроме самой Муси. Он смотрел только на нее и время от времени покручивал выхоленные усы, и даже успел как-то обмолвиться, что он бывший полковник, имел два георгиевских креста, а теперь вдвое вознагражден одним орденом красного знамени.

Юрий Степанович предпочитал держаться в стороне: он понимал, что если важное лицо относится к нему безразлично, то лицо не совсем важное, а именно молодой человек с оттопыренными ушами, видимо, раскусил все планы и намерения Боброва и рад будет малейшей с его стороны оплошности.

Обед закончился тем, что важное лицо, поблагодарив Мусю, сказало:

– Очень приятно было беседовать с вами. Когда будете в Москве, не забудьте, что я – в числе ваших знакомых…

И эти слова подтвердило особо крепким рукопожатием.

После такого обеда заседание комиссии было, пожалуй, излишним, но такова форма: необходимо заседать, необходимо заслушать официальный доклад, необходимо этот доклад обсудить и вынести постановление.

На заседании распоряжался молодой человек, выказавший там такие свойства и познания, такую разностороннюю компетентность, выражавший свои мысли так громко и так безапелляционно, что всем остальным приходилось только соглашаться.

Он, конечно, нашел, что все, сделанное до сих пор местными силами, сделано если не плохо, то и не совсем так, как надо бы. Можно, конечно, эти ошибки исправить, но можно, скрепя сердце, оставить их в неприкосновенности.

– Нужно, чтобы и места проявляли свою инициативу.

К цифровым данным он не замедлил сделать несколько поправок, оказавшись и прекрасным знатоком лесного рынка, и цен на рабочие руки, и цен на строительные материалы. Поправки, впрочем, он делал очень осторожно, уменьшая или увеличивая сумму не свыше чем на десять процентов, а с другой стороны, и очень решительно, потому что и голос, и тон его казались чуть не пророческими.

В задачи комиссии входило только выяснить финансовую сторону дела, сообразуясь с действительными размерами бедствия, тем более комиссия не должна была рассматривать чисто технических строительных вопросов, но молодой человек не остановился и перед этим.

– Раз вы собираетесь строить, и уже ведете заготовки – у вас должен быть план, проект… Очень любопытно.

Бобров достал из своего туго набитого бумагами портфеля несколько месяцев тому представленный ему архитектором план.

– Это, конечно, только черновой набросок – в основных чертах, – пробовал он защитить своего ближайшего помощника, заметив недоумение на лице молодого человека.

Но эта защита цели своей не достигла. Только взглянув на испещренный топографическими знаками лист, молодой человек презрительно сощурился и бросил короткое, но на очень высокой ноте:

– Безобразие! Ведь у вас улицы – кривые.

Все, заинтересовавшись, склонились над планом.

Бобров покраснел.

И было из-за чего покраснеть, если мы вспомним, какой это был план. Кривые улицы, многочисленные переулочки и тупички, неправильные площади и неизвестно почему просто пустыри никого не могли удовлетворить, тем более требовательную комиссию из центра.

– Провинция. Вечно напутают. Дали какому-нибудь сапожнику, – прошептал молодой человек на ухо важному лицу, с достаточно громко, чтобы все слышали этот неодобрительный отзыв.

– План составлял губернский инженер, первоклассный архитектор, специалист но планировке городов, – защищался Бобров: – его статьи помещают в столичных журналах…

– Как его фамилия?. – спросил молодой человек.

– Иванов.

Молодой человек тряхнул подбородком:

– Не знаю. Но, конечно, по такому плану строить нельзя.

– А, может быть, местные условия, – сказал полувоенный, которому план этот своими многочисленными знаками напомнил те планы, которые ему приходилось видеть и самому делать на фронте.

– Да, да, местные условия, – ухватился Бобров, силясь вспомнить все то, что ему говорил архитектор по поводу этого плана.

– Здесь возвышенности, здесь овраг, здесь сток воды…

– Пустяки, – безапелляционно оборвал молодой человек – вы, конечно, измените план. Вместо последнего слова техники предлагать расхлябанную дрянь!

Никто не решился возражать, и перешли к следующим вопросам.

– Все это не суть важно, – высказал свою точку зрения полувоенный, – только денежек-то у нас маловато. А план грандиозный, по здешним масштабам.

Важное лицо кивнуло головой в знак согласия. Заседание снова приняло финансовый характер но молодому человеку не терпелось. Он время от времени косился на составленный архитектором план и, когда с финансовым вопросом покончили, снова поставил тот же вопрос.

– Я предлагаю, – сказал он, – перенести город вот сюда, и ткнул пальцем на пространство как раз против фабрики.

– Это нетрудно, – согласился Лукьянов, – ведь вопрос еще не решен окончательно.

– А, может быть, товарищ Иванов будет протестовать как губернский инженер? Мы переменили место постройки после основательной проработки вопроса, – заявил Бобров.

– Позвольте, – почти закричал молодой человек, – ведь здесь ближе к фабрикам.

– А, может быть, местность, – пробовал возражать Бобров. – Здесь бугры…

– Выровнять!

Собственно говоря, этому молодому человеку и остальным членам комиссии, как приезжим, безразлично было, где будет стоять новый городок, далеко ли от фабрики, близко ли, прямые в нем будут улицы или кривые. Ему надо было показать, с одной стороны, важному лицу, что он именно, товарищ Ланской (такую аристократическую фамилию носил молодой человек), принял деятельное участие в обсуждении вопроса, что он проявил огромную осведомленность в деле городского строительства – осведомленность, какой даже важное лицо не имело; надо было показать и еще где-то там в центре, что комиссия не сидела, сложа руки, и не удовольствовалась уменьшением сметы на десять процентов, а проявила собственную инициативу, и надо было, чтобы от работы комиссии остался приличный след в протоколе. А самое главное – требовалось, чтобы в этом протоколе имя товарища Ланского склонялось во всех падежах, чтобы из каждой строки было ясно, какой дельный и умный человек товарищ Ланской, какой энергичный и интересный человек товарищ Ланской, какой он знающий человек, какой он разносторонний, наконец, человек товарищ Ланской.

– По предложению товарища Ланского перенести городок ближе к фабрике.

– По предложению товарища Ланского сделать изменения в плане.

– По предложению товарища Ланского уменьшить ассигновку…

Бобров вполне понимал товарища Ланского – может быть, и сам он в подобном случае поступил бы не иначе – но в то же время ему было неприятно, что вот человек, по-видимому ни уха ни рыла не смыслящий в деле, сумел терроризировать всех своим громким голосом и безапелляционным тоном.

– Как жаль, что не позвали архитектора. А ведь в этом виноват я. Надо было настоять, чтобы присутствовал архитектор.

Но думать об этом было поздно. Юрий Степанович был скомпрометирован и уничтожен своим более сильным в смысле голосовых связок и безапелляционности тона соперником.

Он закусил губы и молчал. Он даже ничего не ответил на обидное для него предложение:

– Справитесь ли вы местными силами? Может быть, вам прислать подкрепление?

Хорошо, что никто из местных членов комиссии не встретил этого предложения благосклонно: оно обижало не только Боброва, но и других, весь город и всех работников этого города.

А провинциальное самолюбие развито, как известно, в степени, обратно пропорциональной размерам городов.

Вечером комиссия в полном составе была на вокзале. Только в отличие от встречи – провожал ее не один Лукьянов, но и Муся. Она облюбовала себе важное лицо и все время, вплоть до отхода поезда, говорила с ним неизвестно на какую тему. На лице важного человека во время этого разговора сияла полуприятная, полуравнодушная улыбка.

Боброва на станции не было.

* * *

Юрий Степанович спешил поделиться новостями с Галактионом Анемподистовичем. Тот слушал рассказ Боброва довольно-таки равнодушно, словно наперед знал, кто именно и что именно говорил на заседании комиссии и какое решение было принято. Уменьшение сметы на десять процентов его нисколько не обеспокоило:

– Я как раз эти десять процентов прибавил. Имел в виду – опыт есть…

Но когда Бобров дошел до инцидента с планом будущего городка, архитектор проявил несколько больший интерес.

– Так ведь это не их дело.

– Просили показать – я и показал, – оправдывался Бобров. – А уж и подвели же вы меня с этим планом!

– Кто подвел? Почему? Что они понимают? Разве они специалисты.

– Да неужели вы то не знаете, – рассердился Бобров, – я раскрываю этот ваш замечательный чертеж, а улицы, представьте, – кривые.

– Что же из того? Ну, кривые. Я же вам объяснял почему.

– А то, что надо составить новый план. Перемудрили вы с вашими улицами. Не думайте, что я не защищал – пришлось, а надо мной только смеялись.

– Ну об этом мы после поговорим – спокойно ответил архитектор – а еще что?

– А еще постановили передвинуть город поближе к фабрике.

– Там? В кабинете? В здравом уме и твердой памяти? Записали в протокол?

– Разумеется.

Боброву было непонятно, почему архитектор говорит об этом таким тоном, словно издевается и над ним, и над комиссией, и над протоколом.

– Будьте добры составить новый проект, – не глядя на собеседника, официальным тоном добавил Бобров.

Архитектор, вместо того, чтобы обидеться, откинулся на спинку стула, сложил руки на груди, бороду поднял вверх и захохотал, сначала тихо, потом все громче и громче. Бобров ничего не мог понять.

– Что тут смешного? Ну?

Смех архитектора был вполне искренним. Он не мог остановиться, а только притягивал Боброва за рукав поближе к себе, усаживая его на кровать.

– Погодите… ха-ха-ха… Погодите… Так они передвинули… И все тут… Землю хотят обмануть… Ведь на моем плане каждый камушек учтен. Ведь иначе на этом месте и построить нельзя. Ну можно немножко улицы выпрямить, если им так нравится – я спорить не буду, А как же они на другое место переносят.

– Я говорил… Надо мной так же смеялись, как вы сейчас…

Архитектор, наконец, успокоился.

– Конечно, мы будем строить так, как прикажут. Ведь главное для нас – строить. Все равно как, – добавил он, с усмешкой глядя на Боброва. Только не видите разве, какая у них чушь получается. Тут овраг – а они улицу проводят, прямо по оврагу. Так ведь вода все дома смоет. Понимают они это или не понимают? Кто-нибудь там у них, ну, хоть на столечко, знаком с делом?

– Какой-то товарищ Ланской больше всех кричал.

– А я вам скажу, что он ни чёрта не понимает, этот ваш товарищ Ланской. А вы, извините, тоже мало понимаете. Так зачем было вам, простите за выражение, не в свое дело соваться.

– Вы бы это им объяснили.

– И объясню… Можете не беспокоиться. А на всякий случай и новый планчик приготовим. Что вы на самом деле – плохой план в сто раз легче сделать, чем хороший. Сделаем…

Он озорно улыбнулся, подмигнул Боброву.

– Денег дадут?

– Дадут.

– Так чего же вы кукситесь-то на самом деле!

* * *

Архитектор, действительно сделал попытку отстоять свой первоначальный проект. Он выступил с подробным докладом, развертывал планы всех мировых городов, всех новостроющихся за границей поселков, призывал на помощь авторитеты, приводил цитаты из русских и иностранных авторов.

Но ни доклад, ни планы мировых городов, ни цитаты и выдержки, ни русские, ни иностранные авторы не помогли.

– Неужели вы все-таки думаете, что кривые улицы лучше прямых?

– Курам на смех.

Бородатый Ерофеев, вероятно, по старой дружбе, пробовал что-то сказать в защиту проекта, но и его реплика разбилась о полное равнодушие слушателей. Больше всех возмущался проектом товарищ Ратцель, логический аппарат которого никак не мог вместить преимущества кривых улиц.

– Все это так, – отвечал он на доводы архитектора, но все-таки…

Даже ссылка на бугры и овраги никого не удовлетворила.

– Ну так засыпьте овраг… Что ж это на самом деле – хотим всех удивить, а построим, чёрт знает, что.

– Оползни будут.

– А на что ж вы и спец, чтобы сделать без оползней, – резонно возразил кто-то.

Архитектор нахмурился, опустив широкую бороду на грудь, и призадумался. Потом встал, разгладил бороду и с видом человека, принявшего важное ответственное решение, спросил:

– Так не хотите?

И сунул руку в карман. Это был тот самый жест, при помощи которого чиновники и всякого рода деятели во все времена подавали и теперь подают прошение об отставке. Бобров испуганно смотрел на архитектора – неужели он из-за такого пустяка… можно ведь уступить.

– Нет? – еще более решительным тоном спросил архитектор.

Никто не ответил.

– А если нет, – как хотите! – торжествующе кончил он.

Маленькая рука его вытащила из бокового кармана большой лист бумаги, лист этот торжественно был развернут перед зрителями:

– Ну так вот вам новый план.

Все облегченно вздохнули. Новый план был испещрен исключительно прямыми линиями, удовлетворяющими даже такого строгого любителя геометрии, как товарищ Ратцель.

– Давно бы так. С этого следовало начать.

– Вот и хорошо. Вот и прекрасно.

Архитектор, ехидно улыбаясь, поглядывал на Боброва и как будто подмигивал ему. Бобров не мог понять – шутил ли архитектор, когда предлагал свой первый нелепый план, или наоборот, шутит теперь.

– А все-таки я настаиваю, – закончил архитектор, – чтобы место не менять. Пусть будет дальше от фабрики, но не там, где имеется совершенно реальная опасность.

Аргументы были настолько убедительны, что совещание постановило запросить центр.

– При чем тут центр, – возмущался архитектор, – Им разве оттуда что видно.

– Так ведь постановление уже зафиксировано в протоколе.

– А что нам протокол?

Но такого явно выраженного презрения к протоколу, подписанному специальной комиссией, да еще присланной из центра, да еще с участием весьма важного лица, никто не мог разделять. Запрос был послан, и скоро получен ответ за подписью товарища Ланского.

– План исполнять в соответствии протокола точка, постройку закончить октябрьской годовщине.

Архитектор не выказал ни малейшего желания настаивать и бороться.

– А чёрт с ними – им же хуже, – ответил он.

Короткий срок тоже ему не пришелся по вкусу.

– Ишь ты, как торопятся. Ишь ты…

Но зато Юрия Степановича радовали – и нежелание архитектора защищать свой проект, на который было истрачено столько труда, и короткий срок для постройки: тут-то только и можно показать себя.

Ассигновки не замедлили прийти в местный банк, и со Слуховщины потянулись по зимней дороге первые подводы со строительным материалом.

Часть третья