Город грешных желаний — страница 41 из 60

* * *

Свежий, пахнущий солью и дождем ветер вернул ей сознание. Это был запах жизни, обретенной жизни, и Троянда почувствовала, как слезы щиплют ей глаза. И все таки ей достало хладнокровия сообразить, что это внезапное возвращение к жизни может обернуться для нее мгновенной смертью.

Невероятным усилием она подавила внутреннюю дрожь и заставила себя лежать неподвижно, покуда чей-то голос словно бы шепнул ей: «Пора!»

Она заставила свое запеленутое тело скатиться по ступенькам — о, как больно били они по ребрам! — и сумела задержать дыхание, когда студеная морская бездна приняла ее. Мгновенно освободила голову, руки, наклонилась, принялась распутывать узлы, стягивающие ноги. Лука в отличие от своего напарника потрудился на славу! Хорошо хоть, что почти сразу ощутила под ногами отмель и перестала погружаться. Узлы почти поддались ее неистовым пальцам, когда что-то вдруг тяжело ухнуло рядом с нею, взметнув ил и песок. Потом болью пронзило плечо. Покрывало, свободно реявшее где-то рядом, внезапно отяжелело и наползло на Троянду, вновь опутывая ее точно саваном. Опять удар в плечо. Палачи забрасывали ее камнями! В приливе отчаянного страха Троянда рванула последний узел и ринулась вверх в то самое мгновение, когда уже не оставалось сил сдерживать дыхание. Грудь разрывалась, голова, чудилось, вот-вот лопнет… Вдруг она поняла, что если высунется из воды, то ее увидят и прикончат… Но это означало умереть от удушья, и Троянда вынырнула, с хрипом втянула в себя воздух, мимолетно изумившись, почему вокруг все какое-то белесое… успела еще сообразить, что вокруг надувшееся куполом покрывало, а потом острый огненный палец чиркнул по виску — и ее, почти лишившуюся сознания от боли, вновь потянула в себя глубина.

Но она все еще боролась… отчаянно боролась с этой вязкой и плотной тьмою.

Помогло, как ни странно, то, что должно было погубить: быстрое течение. Стоило ей освободиться, как вода тотчас же подхватила вялое тело и повлекла за собою так стремительно, что Троянда не успела сообразить, что с ней происходит.

А поток между тем принялся вертеть и подбрасывать Троянду, как игрушечного паяца, до тех пор, пока не вытолкнул ее голову на поверхность. Наконец-то ей удалось немного отдышаться, и когда течение снова решило поиграть с утопающей и повлекло в глубину, у нее достало силенок удержаться на воде, слабо шевеля руками и ногами. Если бы она могла чему-то удивляться, то удивилась бы, поняв, что плывет. Оказывается, она умела плавать! Каким образом?.. И вдруг вспыхнуло воспоминание: женщина в белой рубахе, облепившей мокрое пышное тело, держит на ладонях девочку и ласково приговаривает:

— Ручонками загребай, а ножонками молоти — вот и поплывешь, дитятко!

Голос ее журчит, и смех журчит, и журчит светлая вода, обтекая детские растопыренные пальчики, и звенит-заливается в высоте незримый жаворонок, и солнце печет мокрую голову, а мама все учит Дашеньку:

— Одной ручкой, а потом другой, попеременке, вот, вот. Да не вместе, не вместе — так только собачонки плавают! — И она все смеется, и журчит ее смех, и журчит вода…

Троянда тихо засмеялась, и волна захлестнула ей рот, тело вновь сделалось тяжелым, непослушным…

Она открыла глаза, цепляясь взглядом за мутное небо в увалах серо-желтых, болезненных, озябших туч. Лик луны глянул сквозь расщелину тьмы — Троянда протянула к ней руки. Луна, ее подруга и сообщница… Но когда это было — серебряная ночь, серебряное тело в ее объятиях? Когда? И было ли? Она не помнит… но вспомнит потом, если останется в живых.

Голова болела невыносимо, и горло жгло, и соленые брызги разъедали глаза, но Троянда всем телом вырвалась из объятий ревнивого течения, которое так и норовило унести ее в открытое море, чтобы там закружить в смертельном водовороте.

Нет, нет, этого не будет! Вон луна высветила зубчатую оконечность мыса, и сквозь соленую влагу моря прорвался запах земли. Ветер прилетел оттуда, коснулся лица Троянды ароматами роз, жасмина, розмарина. Пахли сады… Сады Мурано? Значит, земля совсем близко!

Она простерла руки к суше, но море тянуло, тянуло за собой! Троянда била его растопыренными ладонями, отталкивала локтями, расшвыривала коленями, пинала, выплевывала, море выливалось из ее глаз вместе со слезами.

Вдруг что-то с силой заскребло по животу, потом сердито заворчало, набилось в пальцы… вытекло, исчезло — и снова приникло к Троянде.

Она лежала на прибрежной гальке, и волна, отчаявшись увлечь ее с собой, теперь прощально лизала измученное тело. Затем, небрежно простившись, она отхлынула, и Троянда осталась одна. Тело без движения, без чувств.

* * *

Тот, кому доводилось бывать в садах Мурано, согласится с поэтом, сказавшим, что это место достойно нимф и полубогов.

Таинственные уголки благоуханных чащ, где лавро-розы перерастали магнолии, где кипарис едва мог вырваться из ароматных объятий померанцевых рощ, где яркий пурпур гранатовых цветов смешивался с белыми рододендронами, а пышные азалии сплетались в густые своды… Громкое пение птиц и веселый шум прозрачных вод, падавших с уступа на уступ, бивших фонтанами и журчавших в мраморных бассейнах… Величавые кедры, перевезенные сюда из Ливана, принялись как нельзя лучше; в самые знойные дни, когда солнце жгло утомленную землю, в тени этих великанов Востока царила поистине райская прохлада; белые платаны, обвитые повсюду зелеными сетями винограда, простирали к голубому небу свои ветви; цепкая поросль вздымалась все выше и выше, перебрасываясь на их соседей, сползая вниз и опять взбегая до самых вершин…

Внизу, на набережных, — адский шум самых дешевых кабачков. А в какой-нибудь сотне шагов — райская тишина, нарушаемая только трепетом ветвей да шуршанием моря, ласкающего песок.

* * *

— Ну и за каким чертом мы сюда пошли? — проворчал мужской голос. — Я оставил не меньше десяти дукатов в этой зловонной траттории, чтобы как следует напиться, а ты меня приволок сюда. Да от одного запаха этих роз я перестаю быть бутылкой кьянти, а превращаюсь в медовый сот!

Рядом засмеялся высокий юношеский голос.

— Впрочем, разве можно как подобает напиться этим их кьянти? — уныло продолжал первый. — Разбухаешь, как бурдюк, а толку — тьфу. Эх, то ли дело — нашего бы зелена вина! Как думаешь, на корабле еще осталось?

— А как же — два бочонка. И столько же старой медовухи, — отозвался юноша. — Но это не про тебя, голубчик Васятка. Не про тебя, рук не тяни, губ не раскатывай!

Тот, кого назвали Васяткою, хоть он и был на две головы выше и в два раза шире сотоварища, обиженно, по-детски засопел и пробормотал:

— Одному я диву даюсь, Прошка. Отчего это братуха тебе такую волю дает? Он ведь старший, так? Старший, храбрый, как сто чертей… Отчего же ты всеми делами заправляешь? И деньгам счет ведешь, и все такое?

— А я умный! — без тени самодовольства отозвался Прошка. — Знаешь, как говорят? «Ищи храброго в тюрьме, а умного в лавке». Братухе моему волю дай — он ого-го чего натворит! На плахе голову сложит, не то что за решетку попадет. Должен же его кто-то на ум наставлять, покуда батюшка домой не воротится! Мне тятенька так и говорил: «Остерегай, Прокопий, брата и давай ему око-рот».

— Про-ко-пий… — издевательски протянул Васятка. — Фу-ты ну-ты! Прокопий в землю вкопан! Не, мне боле нравится Прошка. Прошка, лезь в лукошко!

— А вот скажу братухе, каков ты со мной, — будешь знать! — уже совсем другим, мальчишеским, обиженным голосом огрызнулся юноша. — Да, Прокопий! И не смей меня больше Прошкою звать!

— А ну тихо! — вдруг насторожился Васятка. — Слышишь?

— И не командуй! Ишь, раскомандовался тут! — продолжал нюнить Прокопий. — Сам знаю, когда тихо, когда громко говорить.

— Да умолкни, замятия! — цыкнул Васятка. — Дай послушать! Зовет кто-то, плачет, или мерещится?

— А хоть бы и не мерещилось — тебе что? — не унимался Прокопий. — Мы здесь люди пришлые, наше дело сторона.

— Баба никак плачет? — пробормотал Васятка, безуспешно вглядываясь в благоуханную тьму. — Ей-богу, причитает! Или поет?

— Не наслушался еще здешних соловушек? — зевнул Прокопий. — Пошли-ка в лодку, я спать хочу. Да и Григорий беспокоиться станет, коли замешкаемся.

— Да она ведь по-русски говорит, нешто ты оглох? — на пределе возмущения воззвал Васятка. — Наша песня-то… русская!

Прокопий, готовый разразиться новой отповедью, осекся, замер, и в тишине, наступившей после того, как утихли его назидательные речения, вполне отчетливо послышался слабый женский голос, отрывисто, бессмысленно выпевавший:


Баю-баюшки-баю,

Баю Дашеньку мою!

Ходит Сон под окон,

Да Дрема — возле дома!


Приятели переглянулись. Чудилось, оба смотрелись в некое двустороннее зеркало: у обоих глаза вылуплены, брови взлетели, рты разинуты. Вот уж чего никак нельзя было ожидать! Русская колыбельная в самой середке какой-то там богом забытой Венеции… Да мыслимо ли? Не морок ли морочит? Не леший ли тутошний балует, выводя задыхающимся, прерывистым голоском:


Как у Даши колыбель

Во высоком терему,

Во высоком терему

Да на тонком очепу.


Васятка и Прокопий враз сотворили крестное знамение, однако морок не унялся, бормотал:


Кольца-пробойца серебряные,

Положочек золотой камки…


— Вот что, Прошка, — шепнул Васятка. — Ты погоди тут, а я погляжу, что там и как.

— Не надо! — зашипел Прокопий сердито. — Случись что с тобой, я без тебя дорогу к лодке не сыщу!

— Сыщешь, куда денешься! — хмыкнул Васятка. — А нет, стало быть, не такой уж ты умный, как тебе кажется!

И он канул во тьму.

Прокопий на всякий случай еще раз перекрестился. Он то топтался на месте, то совался в одуряюще пахнущие розовые кусты, намереваясь догнать Васятку, однако тут же шарахался назад — и вновь переминался на месте. не зная, как быть. Никаких голосов он больше не слышал, однако вдруг в зарослях что-то угрожающе затрещало, словно сквозь них ломился матерый медведище. Про копий метнулся было прочь, да ноги засеклись, не послушались. Он стал столбом, готовясь к лютой погибели, и только и смог, что заслонился руками, когда из тьмы на него вдруг вылезло бесформенное чудище о двух головах, бормочущее жалобным голоском: