Город и псы — страница 18 из 62

о его срезала, отбривала. Как-то раз он сказал ей, что пришел в церковь, когда уже прочитали Евангелие. «Не стоило ходить, – холодно ответила она. – Если сегодня умрешь, попадешь в ад». Другой раз она смотрела с балкона на футбол. Он спросил ее позже: «Как, ничего?» А она ответила: «Ты очень плохо играл». А все-таки, когда неделю назад они гуляли с ребятами в парке Мирафлорес, у памятника Рикардо Пальме, он шел с ней, и она не сердилась, а все смотрели на них и шептались: «Хорошая парочка».

Они прошли набережную и по улице Хуана Фаннинга подходили к Элениному дому. Альберто уже не слышал шагов Эмилио и Аны. «В кино увидимся?» – спросил он. «А ты тоже идешь?» – с неподражаемой наивностью сказала она «Да, – сказал он, – иду». – «Ну, тогда, может, увидимся». На углу, у дома, она протянула руку. Здесь, в самом сердце их квартала, на перекрестке Колумба и Ферре, никого не было – ребята остались на пляже или в клубном бассейне. «А ты обязательно пойдешь в кино?» – спросил Альберто. «Да, – ответила она, – если ничего не случится». – «Что же такое может случиться?» – «Не знаю, – серьезно сказала она, – ну простужусь, например». – «Я тебе там кое-что скажу», – сказал Альберто. Он посмотрел ей в глаза, она удивленно заморгала. «Скажешь? А что?» – «В кино узнаешь». – «А почему не сейчас? – сказала она. – Никогда не надо откладывать». Он изо всех сил старался не покраснеть. «Ты и сама знаешь, что я хочу сказать», – выговорил он. «Нет, – все так же удивленно отвечала она. – Не представляю». – «Хочешь, могу прямо сейчас», – сказал Альберто. «Давай, – сказала она. – Говори».


«А сейчас мы выйдем, и потом будет свисток, и мы построимся, и пойдем в столовую, ать-два, ать-два, и поедим среди пустых столов, и выйдем в пустой двор, и войдем в пустую казарму, и я скажу, мы были у Гибрида, и просигналят отбой, и мы заснем, и наступит воскресенье, и ребята вернутся из города, и продадут нам сигарет, и я расплачусь письмами или рассказиками». Альберто и Холуй лежали в пустом бараке на соседних койках. Питон и другие штрафники ушли в «Жемчужину». Альберто курил окурок.

– Может, и до конца года, – сказал Холуй.

– Что?

– Продержат нас тут.

– И кто тебя тянет за язык? Спи. Или заткнись. Не ты один без увольнительной.

– Я знаю; только, может быть, нас тут продержат до конца года.

– Да, – сказал Альберто. – Если не пронюхают про Каву. Нет, куда им!

– Это несправедливо, – сказал Холуй. – Он ходит каждую субботу. А мы тут сидим по его вине.

– Эх, жизнь! – сказал Альберто. – Нет на свете справедливости.

– Сегодня месяц, как я не выходил, – сказал Холуй. – Никогда так долго не был без увольнительной.

– Мог бы привыкнуть.

– Тереса не отвечает, – сказал Холуй. – Я ей написал два письма.

– Плюнь, – сказал Альберто. – Баб много.

– Какое мне дело до других? Мне она нравится, понимаешь?

– Что ж тут не понять. Втрескался.

– Знаешь, как мы познакомились?

– Нет. Откуда мне знать?

– Она каждый день проходила мимо нашего дома. А я на нее смотрел. Иногда здоровался.

– Небось представлял ее ночью в постели, а?

– Нет. Мне просто нравилось на нее смотреть.

– Ишь ты, какой романтик!

– А один раз я вышел раньше и подождал ее внизу.

– И ущипнул?

– Я подошел и поздоровался.

– А что ты сказал?

– Сказал, как меня зовут. И спросил, как ее зовут. И еще я сказал: «Рад с тобой познакомиться».

– Вот кретин! А она что?

– Она тоже сказала, как ее зовут.

– Ты с ней целовался?

– Нет. Я с ней даже не гулял.

– Врешь, как свинья. А ну, дай честное слово, что не целовался.

– Что с тобой?

– Ничего. Не люблю, когда врут.

– Зачем я буду врать? Думаешь, я не хотел с ней целоваться? Я же с ней мало виделся, раза три или четыре, на улице. Все из-за этого училища. Наверное, у нее кто-нибудь есть.

– Кто?

– Не знаю. Кто-нибудь. Она такая красивая.

– Ничего особенного. Скорей уродина.

– Для меня красивая.

– Сопляк ты! Я предпочитаю бабу, с которой можно переспать.

– Понимаешь, я, кажется, ее люблю.

– Ах, сейчас заплачу!

– Если б она согласилась ждать, пока я кончу образование, я бы на ней женился.

– Рога наставит. Хотя какое мое дело. Хочешь, пойду к тебе в шаферы?

– Почему ты так говоришь?

– Лицо у тебя такое, рога пойдут.

– Наверное, она не получила мои письма.

– Наверное.

– Почему ты не хотел написать? Ты на этой неделе всем писал.

– Не хотел, и все.

– Что я тебе сделал? Чего ты сердишься?

– Надоело тут торчать. Думаешь, тебе одному на волю хочется?

– Почему ты поступил в училище?

Альберто засмеялся:

– Чтоб спасти честь семьи.

– Ты не можешь говорить серьезно?

– А я серьезно, Холуй. Папаша сказал, я втаптываю в грязь честь семьи. И сунул меня сюда, чтоб я исправился.

– Почему ты не провалился на вступительных?

– Из-за одной девчонки. Разочаровался во всем, ясно? И в наше заведение так поступил – с горя и ради чести семьи.

– Ты был влюблен?

– Она мне нравилась.

– А она красивая была?

– Да.

– Как ее звали? И что у вас было?

– Элена. Ничего не было. И вообще не люблю про себя рассказывать.

– Я вот тебе рассказываю.

– Твое дело. Не хочешь – не говори.

– Сигареты есть?

– Нет, сейчас достанем.

– Я без гроша.

– У меня есть два соля. Вставай, пошли к Паулино.

– Не могу, надоело. Меня прямо тошнит от Питона и от этого Гибрида.

– Тогда спи. А я пойду.

Альберто встал. Холуй смотрел, как он надевает берет и поправляет галстук.

– Хочешь, я тебе кое-что скажу? – проговорил Холуй. – Я знаю, ты будешь смеяться. А мне все равно.

– Говори.

– Ты мой единственный друг. Раньше у меня были только знакомые. Да и тех не было – так, здоровался. Мне только с тобой хорошо.

– Наверное, так дамочки в любви объясняются, – сказал Альберто.

Холуй улыбнулся.

– Грубый ты, – сказал он. – А добрый.

Альберто пошел к выходу. В дверях он обернулся.

– Достану сигарет – принесу.

Во дворе было мокро. Пока они говорили в казарме, пошел дождь, а он и не заметил. По ту сторону луга сидел на траве кадет. Тот, что в прошлую субботу, или другой? «А теперь я туда войду, а потом мы выйдем на пустой двор, и войдем в казарму, и я скажу, мы были у Гибрида, и мы заснем, и будет воскресенье, и понедельник, и много недель».

VI

Он вынес бы и позор и одиночество – к ним он привык, они только ранили душу, но этой пытки заключением он вынести не мог, он ее не выбирал, его скрутили насильно, словно надели на него смирительную рубаху. Он стоял у дверей лейтенанта и не решался поднять руку. Он знал, что постучится, – он тянул три недели и теперь не боялся и не тосковал. Просто рука не слушалась, вяло болталась, висела, не отклеивалась от брюк. Так бывало и раньше. В школе св. Франциска Сальского [15] его дразнили куколкой, потому что он всегда трусил. «Куколка, а ну поплачь, поплачь!» – кричали ребята на переменах. Он отступал спиной к стене. Лица надвигались, голоса крепчали, детские рты хищно скалились – вот-вот укусят. Он плакал. Наконец он сказал себе: «Надо что-то сделать». При всем классе он вызвал самого сильного – сейчас он уже не помнил ни его имени, ни лица, ни грозных кулаков, ни сопенья. Когда он стоял перед ним – на свалке, в кругу кровожадных зрителей, – он не боялся, даже не волновался, он просто пал духом. Его тело не отвечало на удары и не уклонялось от них – оно ждало, пока тот, другой, устанет. Он хотел наказать, переделать свое трусливое тело, потому и заставил себя обрадоваться, когда отец заговорил об училище, потому и вытерпел здесь двадцать четыре долгих месяца. Теперь надежда ушла; он никогда не станет сильным, как Ягуар, или хитрым притворой, как Альберто. Его раскусили сразу – никак не скроешь, что ты беззащитный, трус, холуй. Теперь он хотел одного – свободы; делать что хочешь со своим одиночеством, вести его в кино, запираться с ним наедине. Он поднял руку и трижды постучал в дверь.

Может быть, Уарина спал? Его припухшие глаза багровели на круглом лице, как две язвы; волосы были всклокочены, взгляд мутный.

– Мне надо с вами поговорить, сеньор лейтенант. Лейтенант Ремихио Уарина был среди офицеров таким же изгоем, каким Холуй среди кадетов: он не отличался ни ростом, ни силой, его команды вызывали смех, его никто не боялся, сержанты отдавали ему рапорт, не вытягиваясь, и презрительно смотрели на него; его рота была хуже всех, капитан Гарридо распекал его на людях, кадеты рисовали его в непристойных позах. По слухам, он держал лавочку в Верхних Кварталах, его жена торговала там сластями и печеньем. Почему он пошел в военное училище?

– Что там у вас?

– Разрешите войти? Я по важному делу, сеньор лейтенант.

– Вы хотите побеседовать со мной? Обратитесь к своему непосредственному начальнику.

Не одни кадеты подражали лейтенанту Гамбоа. Уарина перенял у него привычку стоять навытяжку, цитируя устав. Но в отличие от Гамбоа у него были хилые ручки и дурацкие усики – черное пятнышко под носом. Кто такого испугается?

– Это тайна, сеньор лейтенант. Дело очень важное.

Лейтенант посторонился, он вошел. Постель была в беспорядке, и Холуй сразу подумал, что, наверное, вот так – голо, печально, мрачно – в монастырской келье. На полу стояла пепельница, полная окурков; один еще дымился.

– Что у вас? – повторил Уарина.

– Я по поводу того стекла.

– Имя, фамилия, взвод, – быстро сказал лейтенант.

– Кадет Рикардо Арана, пятый курс, первый взвод.

– Что там еще со стеклом?

Теперь трусил язык – не шевелился, высох, царапал, как шершавый камень. Что это, страх? Кружок изводил его; а после Ягуара Кава был хуже всех, он крал у него сигареты и деньги и как-то раз, ночью, помочился на него. В определенном смысле он, Холуй, действовал по праву – в училище уважали месть. И все же в глубине души он чувствовал себя виноватым. «Я не Кружок выдаю, – думал он, – а всех ребят, весь курс».