Город и псы — страница 11 из 65

то сам хотел лучше видеть. Я нагнулся и зажигал спичку, а когда пятый начал возмущаться, сигарета у меня выпала, я сполз под скамейку, а тут и все зашевелились. «Эй, кадет, кирпичи убери с сиденья, фильм хочется посмотреть». «Это вы мне?» – спросил я. «Нет, ему». «Мне?» – спросил Ягуар. «Кому ж еще?» «Сделайте одолжение, – сказал Ягуар, – заткнитесь и дайте мне спокойно посмотреть на ковбоев». «Не уберешь кирпичи?» «Думаю, нет», – сказал Ягуар. Тогда я сел обратно, плюнул на сигарету, кто ее там найдет. Тут жареным пахнет, лучше быть готовым. «Не слушаешься, значит?» – спросил пятый. «Нет, – сказал Ягуар, – с чего бы?» От души над ним прикалывался. Поэт затянул: «Ох, ох, ох», а за ним и весь взвод. «Совсем страх потерял?» – спросил пятый. «Кажется, да, господин кадет», – сказал Ягуар. Махач в потемках, о таком песни сложат, махач в потемках в актовом зале, виданное ли дело? Ягуар говорит, что ударил первым, но я-то помню. Первым ударил пятый. Или какой-то его дружок пришел на выручку. И еще злобно так. Попер на Ягуара, как бешеный, а уж крик поднялся – у меня аж барабанные перепонки заболели. Все повскакали, надо мной какие-то тени, кто-то меня пинал. Фильм вообще не помню, он только начался. А Поэта, интересно, вправду месили или он понарошку орал? И еще слышно было, как вопит лейтенант Уарина: «Свет, сержант, свет! Оглохли вы, что ли?» И псы тоже давай вопить: «Свет, свет!», они не врубались, что происходит; я боялся, сейчас на нас оба курса набросятся под шумок-то. Весь пол засыпали сигаретами, каждый хотел от них избавиться – еще не хватало, чтобы за куревом застукали, чудом пожара не случилось. Вот это драка была, люди! Ни одного неподбитого не осталось, взяли мы реванш. Не знаю, блин, как Ягуар выжил. Тени все на меня наваливались и наваливались, у меня уже руки и ноги заболели, так я отбивался – наверняка и кого-то из четвертых приложил, кто там разберет в этой темнотище. «Включите уже долбаный свет, сержант Варуа! – орал Уарина. – Они же друг друга поубивают, скоты!» Отовсюду сыпалось, что правда, то правда, хорошо еще, никого не попортили. Свет зажгли, засвистели, как полоумные. Уарины было не видать, а лейтенанты пятого и третьего и сержанты все оказались на месте. «Разойтись, чтоб вас, разойтись!» – никто и не думал расходиться. Ну, тогда они тоже разъярились и давай колошматить всех подряд, никогда не забуду, как Крыса мне навалял прямым в грудь, я аж задохнулся. Я все искал его глазами, думал, если его покалечили, заплатите, уроды, но вот он, бодрее всех, обеими работает, а сам ржет, жизней у него больше, чем у кошки. А потом все – рот на замок, это мы умеем, если надо лейтенантов с сержантами побесить, ничего не случилось, все друзья, я вообще ни слова не слышал, и пятые – так же, надо отдать им должное. Потом вывели псов, которые так ничего и не поняли, потом – пятых. Мы одни остались в актовом зале и затянули: «Ох, ох, ох». «Я ему в глотку запихал эти кирпичи», – сказал Ягуар. И все заладили: «Пятые злятся, мы их выставили на посмешище перед псами, ночью точно явятся к нам в казармы». Офицеры шныряли вокруг, как мыши, и гундели: «Кто все начал?», «Отвечайте, а то на гауптвахту». Мы их даже на слушали. Они придут, они придут, нельзя, чтобы они застали нас в казармах, выйдем им навстречу, на пустырь. Ягуар стоял у шкафчика, и все его слушали, как когда были псами, и Круг собирался в уборной строить планы мести. Надо защищаться, береженого бог бережет, дежурные пусть идут на плац и смотрят в оба. Как только те появятся, кричите, чтобы мы вышли. Готовьте снаряды, отмотайте туалетной бумаги, сверните и зажмите в кулак, если так бьешь – это будто осел лягает, на носки ботинок приладьте бритвенные лезвия, как шпоры у боевых петухов, в карманы камней наложите, и ракушки не забудьте смастерить, мужчина должен беречь яйца пуще души. Все слушались, а Кучерявый от радости прыгал по койкам, это все равно что Круг, только теперь весь курс замешан, в других казармах тоже готовятся к великой битве. «Блин, камней не хватит, – говорил Поэт, – надо плиток из пола наковырять». И все угощали друг друга сигаретами и обнимались. Легли в форме, некоторые даже в ботинках. Что, идут, идут? Тихо, Недокормленная, не кусайся, зараза ты этакая. Даже собака нервничала, лаяла, скакала, а обычно она такая спокойная, придется тебе, Недокормленная, идти спать к викунье сегодня, мне надо этих охранять, чтобы пятые нас не порвали.


Дом на углу улиц Диего Ферре и Очаран обнесен белой стеной, где-то метр в высоту и по десять в длину в обе стороны от угла. Там, где улицы сходятся, на краю тротуара стоит электрический столб. Пространство между стеной и столбом считалось воротами той команды, которая выигрывала по жребию; проигравшая сама делала себе ворота в пятидесяти метрах по улице Очаран, обозначая камнями или кучей курток и свитеров. Ворота занимали только тротуар, но полем служила вся улица. Играли в футбол. В баскетбольных кроссовках, как на поле в клубе «Террасас», и мяч старались не надувать туго, чтобы не слишком отскакивал. Играли обычно понизу, пасы передавали короткие, по воротам били несильно и не издалека. Поле расчерчивали мелом, но через пару минут после начала матча линии от постоянного соприкосновения с кроссовками и мячом стирались, что порождало горячие споры о законности того или иного гола. Матчи проходили в атмосфере осторожности и опасений. Иногда, несмотря на все ухищрения, не удавалось избежать неприятностей: Плуто или кто-нибудь другой в порыве эйфории влеплял ногой или головой так, что мяч перелетал через ограду чьего-то дома, падал в сад, сминал герань, а если удар был сокрушительный, то с грохотом врезался в дверь или в окно, и в самом пиковом случае разбивал стекло вдребезги. Тогда игроки прощались с мячом и, громко вопя, спасались бегством. Они неслись по улице, а Плуто на бегу кричал: «Погоня! За нами гонятся!» И никто не оборачивался проверить, гонятся ли в самом деле, но все припускали быстрее и повторяли: «Бежим! За нами гонятся, полицию вызвали!» – и в эту минуту Альберто, бежавший во главе, задыхаясь от напряжения, выкрикивал: «К спуску! Все к спуску!» И все устремлялись за ним и тоже вопили: «К спуску, к спуску!» – и он слышал громкое дыхание товарищей: жадное, животное – у Плуто, короткое, размеренное – у Тико, удаляющееся – у Бебе, потому что тот быстро отставал, спокойное, как и положено атлету, который трезво рассчитывает усилие, вдыхает правильно, носом, а выдыхает ртом, – у Эмилио, рядом с ним – дыхание Пако, Племяша, всех остальных, глухой, полный жизни шум – он окутывал Альберто и придавал сил быстрее и быстрее лететь по Диего Ферре до угла Колумба и свернуть направо, у самой кромки стены, чтобы выиграть на повороте время. А дальше было легче, потому что улица Колумба идет под уклон и, когда выбежишь на нее, совсем близко оказывается кирпичный парапет набережной, а над ним сливается с горизонтом серое море – скоро они доберутся до берега. Местные ребята смеялись над Альберто: всякий раз, как они, растянувшись на прямоугольном газончике у Плуто, строили планы, он первым делом предлагал: «А пойдемте к морю спустимся». Спуск всегда получался долгим и трудным. Они перепрыгивали кирпичный парапет у улицы Колумба и на маленькой грунтовой площадке обсуждали тактику, цепкими опытными глазами изучали крутой зубчатый утес, выбирали путь, подмечали сверху препятствия, отделявшие их от каменистого берега. Альберто увлеченнее всех разрабатывал маршрут. Не отрывая взгляда от бездны, он отрывисто давал указания, подражая жестам киногероев: «Вон та скала, где перья торчат, – надежная, оттуда прыгнуть всего на метр, видите, потом по черным камням, они гладкие, так будет легче, с другой стороны мох, поскользнемся, а таким путем попадем вон на тот пляжик, мы там раньше не были. Усекли?» Если кто-то возражал (например, Эмилио, обладавший задатками лидера), Альберто горячо отстаивал свои доводы; компания делилась на две партии. Жаркие споры оживляли сырое утро в Мирафлоресе. За спинами мальчишек нескончаемой рекой текли по набережной машины, иногда кто-то высовывался из окошка и вглядывался в их сборище; если это тоже был мальчишка, глаза его вспыхивали завистью. Точка зрения Альберто обычно побеждала, потому что спорил он с искренним убеждением, утомлявшим остальных. Спускались очень медленно, напрочь позабыв о разногласиях, воцарялась атмосфера абсолютного братства, она проскальзывала во взглядах, в улыбках, в ободряющих возгласах, на которые никто не скупился. Когда кто-то преодолевал препятствие или удачно приземлялся после опасного прыжка, остальные аплодировали. Время текло напряженно, еле-еле. По мере приближения к цели они смелели, совсем близко раздавался звук, ночами долетавший гулом до их постелей, а теперь превратившийся в оглушительный рев воды и камней, в нос бил запах соли и чистых-пречистых ракушек, и вот они уже на пляже, крохотном веере между утесом и океаном, сбились в кучку, хохочут, потешаются над трудностями спуска, в шутку толкаются, в общем, веселятся вовсю. Если выдавалось не слишком холодное утро или один из тех дней, когда на пепельном небе проступало робкое солнце, Альберто снимал ботинки и носки, закатывал брюки до колен, входил в холодную воду, чувствовал ступнями отполированную поверхность гальки и, придерживая брюки одной рукой, второй забрызгивал приятелей, которые сначала прятались друг за дружкой, а потом тоже разувались, обрызгивали его, и начиналась битва. Промокнув до костей, они снова собирались кружком, ложились на камни и начинали обдумывать подъем. Он оказывался не легче спуска, отнимал последние силы. Вернувшись, валялись в садике у Плуто и курили «Вайсрой», купленные в лавке на углу вместе с мятными пастилками для маскировки.

Если не играли в футбол, не спускались на берег, не устраивали велосипедные гонки по кварталу – ходили в кино. По субботам – гурьбой на дневные сеансы в «Эксельсиор» или в «Рикардо Пальму», обычно на галерку. Садились в первом ряду, горлопанили, швырялись горящими спичками в партер и во весь голос обсуждали перипетии картины. По воскресеньям все было по-другому. С утра им полагалось идти к мессе в школу Шампанья, тут же, в Мирафлоресе, – только Эмилио и Альберто учились в самой Лиме. Собирались обычно в десять утра в Центральном парке, одетые в школьную форму. Оккупировали скамейку и глазели на людей, входивших в церковь, или ввязывались в словесные баталии с мальчишками из других кварталов. Днем шли в кино, на сей раз в партер – нарядные, причесанные, слегка придушенные жесткими воротничками рубашек и галстуками, навязанными родительской волей. Некоторые сопровождали сестер; прочие следовали за ними по проспекту Ларко на некотором расстоянии и дразнили няньками и гомиками. Девочки квартала, которых было не меньше, чем мальчишек, тоже держались тесной компанией, не на жизнь, а на смерть враждовавшей с последними. Велась неустанная борьба полов. Стоило мальчишкам завидеть девочку, идущую по улице в одиночестве, как они подбегали и дергали ее за косички, пока не расплачется, под громогласные возражения ее брата: «Она же папаше нажалуется, а мне влетит, что я ее не защитил». И наоборот – если один из них появлялся на улице без приятелей, девчонки высовывали языки и обзывались по-всякому, и приходилось терпеть унижения, краснея от стыда, но не меняя шага, – только трусы убегают от женщин.