Город и псы — страница 22 из 65

– Какое-то голубое признание в любви, – сказал Альберто.

Раб улыбнулся.

– Дурак ты, – сказал он, – но человек хороший.

Альберто вышел. В дверях он обернулся и сказал:

– Если раздобуду курева, принесу тебе штуку.

Во дворе было сыро. Пока они разговаривали в казарме, прошел дождь, а Альберто и не заметил. Вдали на траве сидел кадет. Интересно, это тот же самый, что стоял на стреме в прошлую субботу? «А сейчас я зайду к Черенку, и мы устроим соревнование, и Удав выиграет, и опять этот запах, и мы выйдем в пустой двор и разбредемся по казармам, и кто-нибудь скажет: «Посоревнуемся?» – а я отвечу: «Мы уже посоревновались у Паулино, и Удав выиграл», и в следующую субботу тоже выиграет Удав, и дадут отбой, и мы уснем, и наступит воскресенье, и понедельник, и кто знает сколько еще недель».

VI

Одиночество и унижения, знакомые ему с детства и ранившие дух, были вполне терпимы – невыносимым оказалось заточение, великое отчуждение от жизни, которого он не выбирал, а просто вдруг оказался в нем, как в смирительной рубашке. Он стоял перед комнатой лейтенанта, но еще не успел поднять руку и постучать. Однако знал, что найдет в себе силы – решение заняло три недели, и теперь ему не было ни страшно, ни тоскливо. Подводила рука: мягко, вяло болталась у брючины, словно дохлая. Не впервой. В Салезианской школе его дразнили «куклой»: он всего стеснялся и робел. «Реви, реви, кукла», – орали одноклассники на перемене и брали его в кольцо. Он отступал, пока не упирался спиной в стенку. Лица приближались, вопли становились оглушительнее, рты разевались, словно пасти, готовые к укусу. Он плакал. И однажды сказал себе: «Надо что-то делать». В середине дня вышел драться против главного задиры класса – он забыл его фамилию и лицо, меткие кулаки и тяжелое дыхание. Стоя перед ним на задворках школы, в кругу возбужденных зрителей, он, как и сейчас, не боялся и даже не волновался – просто был бесконечно подавлен. Его тело не отвечало на удары, не уходило от них, – пришлось ждать, пока противник не устанет его бить. Он постарался хорошо сдать вступительные экзамены в Леонсио Прадо и терпел двадцать четыре долгих месяца как раз для того, чтобы наказать это трусливое тело и одолеть его. Но теперь он уже не надеялся – ему никогда не стать таким, как Ягуар, который берет насилием, и даже таким, как Альберто, способный раздвоиться, притвориться другим, чтобы не стать жертвой. Его раскусили сразу, поняли, какой он на самом деле – беззащитный, слабый, раб. Сейчас он желал одного – свободы, чтобы распоряжаться своим одиночеством, лелеять его, сводить его в кино, запереться где-нибудь с ним наедине. Он поднял руку и трижды постучал.

Лейтенант Уарина, кажется, только проснулся. Опухшие глаза напоминали два больших волдыря на круглом лице. Волосы всклокочены, взгляд затуманен.

– Я хотел поговорить с вами, господин лейтенант.

Ремихио Уарина среди лейтенантов занимал то же положение, что Раб среди кадетов: человек не на своем месте. Он был мелкий, хилый, его команды всех смешили, приступы гнева никого не пугали, сержанты сдавали ему донесения, не вытягиваясь по стойке смирно, смотрели с презрением: его рота вечно оказывалась хуже всех, капитан Гарридо отчитывал его на людях, кадеты рисовали его на стенках – со спущенными штанами, за рукоблудием. Поговаривали, что в Верхнем Городе у него есть лавочка, где его жена торгует печеньем и конфетами. Зачем он пошел в военные?

– В чем дело?

– Можно войти? Дело серьезное, господин лейтенант.

– Хотите записаться на прием? Тогда следуйте процедуре.

Не одни кадеты подражали лейтенанту Гамбоа: упомянув правила, Уарина постарался встать точно так же, как он. Но кого обманешь, если у тебя маленькие ладошки, нелепые усы, а на носу болтается какая-то черная крошка?

– О том, что я собираюсь сообщить, никто не должен знать, господин лейтенант. Это очень важно.

Лейтенант отодвинулся от двери, Раб зашел. Постель была смята. Рабу на ум пришли монастырские кельи: они, наверное, похожи на эту комнату – голые, темные, немного зловещие. На полу стояла полная пепельница, один окурок дымился.

– Так в чем дело? – нетерпеливо повторил Уарина.

– Это насчет стекла.

– Фамилия, взвод, – быстро проговорил лейтенант.

– Кадет Рикардо Арана, пятый курс, первый взвод.

– Что насчет стекла?

Теперь струсил язык: он отказывался шевелиться, высох, стал похож на шершавый камень. Значит, так работает страх? Круг поизмывался над ним вдоволь: хуже всех, если не считать Ягуара, был Кава – отбирал сигареты, однажды помочился на него, пока он спал. В каком-то смысле он имел право на донос: в училище все уважали месть. И все же на душе скребли кошки. «Я предам не Круг, – подумалось ему, – а весь курс, всех кадетов».

– Ну, так что? – раздраженно сказал Уарина. – Вы пришли пялиться на меня? Давно не видели?

– Это был Кава, – выпалил Раб и опустил глаза: – Можно мне будет в увольнение в субботу?

– Что? – лейтенант не понял. Еще оставалось время наплести чего-нибудь и сбежать.

– Кава разбил стекло, – сказал Раб, – и выкрал вопросы по химии. Я видел, как он бежал к учебному корпусу. Нас отпустят в увольнение?

– Нет, – сказал лейтенант. – Посмотрим. Сперва повторите.

Лицо Уарины сильнее округлилось, на щеках, у уголков губ, возникли подрагивающие складки. Выглядел он довольным. Раб успокоился. Училище, увольнение, будущее перестали его волновать. Он мысленно отметил, что благодарности Уарина не выказывает. Но этого и следовало ожидать – в конце концов, они из разных миров, и лейтенант его, скорее, презирает.

– Пишите, – сказал Уарина. – Прямо сейчас. Вот вам бумага и карандаш.

– Что писать, господин лейтенант?

– Я продиктую. «Я видел, как кадет – как его, говорите? – Кава из такого-то взвода в такой-то день в такой-то час проник в учебный корпус, чтобы неправомерно завладеть заданиями по химии». Понятно пишите. «Делаю настоящее заявление по просьбе лейтенанта Ремихио Уарины, который раскрыл преступление и факт моего участия…»

– Господин лейтенант, я не…

– «…моего невольного участия в нем в качестве свидетеля». Напишите свою фамилию печатными буквами. Крупно.

– Я не видел кражи, господин лейтенант, – сказал Раб, – я только видел, как он бежит к классам. Я четыре недели не был в увольнении, господин лейтенант.

– Не переживайте. Я всем займусь. Не бойтесь.

– Я не боюсь, – выкрикнул Раб. Лейтенант изумленно вскинулся: – Я четыре недели не был в городе, господин лейтенант. В субботу будет пять.

Уарина кивнул.

– Подпишите. Сегодня даю вам разрешение выйти в город после занятий. До одиннадцати.

Раб подписал. Лейтенант лихорадочно забегал глазами по строчкам, зашевелил губами.

– Что ему за это будет? – спросил Раб. Вопрос был идиотский, он и сам это знал, но нужно было что-то сказать. Лейтенант осторожно держал листок кончиками пальцев, чтобы не смять.

– Вы докладывали об этом лейтенанту Гамбоа? – на миг оживление покинуло его оплывшее лицо с жалкими усиками, – он с тревогой ждал ответа Раба. Одно простое «да» – и радость Уарины погаснет, приосанившийся победитель поникнет. Легче легкого.

– Нет, господин лейтенант. Никому не докладывал.

– Отлично. Никому ни слова. Ждите моих указаний. После занятий подойдите ко мне в выходной форме. Я проведу вас через пост.

– Так точно, господин лейтенант, – Раб поколебался и добавил: – Я бы не хотел, чтобы остальные кадеты узнали…

– Мужчина, – сказал Уарина и стал смирно, – должен нести ответственность за свои поступки. Это первое, чему учит армия.

– Да, господин лейтенант. Но если они узнают, что я его выдал…

– Знаю, – сказал Уарина, в четвертый раз пробегая листок глазами, – в порошок сотрут. Но не переживайте. Совет офицеров всегда – дело конфиденциальное.

«Может, меня тоже исключат», – подумал Раб. Он вышел от Уарины. Вряд ли его кто-нибудь видел на пути сюда – после обеда все валялись на койках или в траве на стадионе. На пустыре он заметил викунью: стройная, неподвижная, она к чему-то принюхивалась. «Печальное животное», – подумалось ему. Он сам себе удивлялся: по идее ему полагалось испытывать возбуждение или ужас, словом, какое-то расстройство чувств после доноса. Он всегда считал, что преступники, совершив убийство, впадают в некое смятение, как будто их гипнотизируют. Он ощущал лишь безразличие. «Я пробуду в городе шесть часов. Поеду к ней, но ей рассказать нельзя». Если бы было с кем поговорить! Если бы нашелся кто-то, кто понял или хотя бы выслушал! Альберто не доверишься. Мало того, что он отказался написать письмо для Тересы, так еще и постоянно подкалывал его в последние дни – правда, всегда наедине, а перед другими защищал, – как будто на что-то обиделся. «Некому открыться, – подумал он. – Почему кругом одни враги?»

Когда он вошел в казарму и увидел Каву, стоящего у шкафчика, у него только слегка задрожали руки. «Если он на меня посмотрит – сразу догадается, что я его слил».

– Что это с тобой? – спросил Альберто.

– Ничего. А что?

– Бледный весь. Дуй в медпункт, может, положат.

– Да я нормально себя чувствую.

– Неважно. Пока штрафной, отлежаться – самое то. Вот бы мне так сбледнуть. Там и кормят хорошо, и в потолок плюй хоть целый день.

– Зато в город не выйти.

– Какой город? Нам тут еще куковать и куковать. Хотя, может, в воскресенье всех и отпустят. У полковника день рождения. По крайней мере, слухи ходят. Чего ржешь?

– Ничего.

И как только Альберто может так спокойно говорить об их заточении? Как он свыкся с мыслью, что заперт?

– Если только самоходом, – сказал Альберто. – Из изолятора даже легче. Ночью там никто не дежурит. Но лезть придется со стороны набережной. Еще насадишься на решетку, как шашлычок.

– Теперь редко кто в самоволку ходит, – сказал Раб. – С тех пор, как патрули завели.

– Раньше было проще. Но и сейчас бывает. Индеец Уриосте ходил в понедельник, вернулся в четыре утра.