огда не найти дорогу домой, по улицам бродили незнакомые люди. В Чиклайо он везде ходил сам, прохожие гладили его по голове, называли по имени, а он в ответ улыбался – он видел их много раз: у себя в гостях, на Гербовой площади во время гуляний, по воскресеньям на мессе, на пляже в Этене.
Потом он спускался до конца проспекта Бразилии и садился на скамейке в маленьком полукруглом парке у самых утесов, над пепельным морем района Магдалена. Парки в Чиклайо – их было немного, он помнил все наперечет, – тоже сплошь старые, походили на этот, только без ржавчины на скамейках, без мха, без печали, навеваемой одиночеством, пасмурным небом, меланхоличным гулом океана. Иногда, сидя спиной к морю и смотря на проспект Бразилии, – расстилающийся перед ним, как шоссе c севера, когда он ехал в Лиму, – он ощущал такую тоску, что готов был зареветь в голос. Вспоминал, как тетя Адела возвращалась из магазина, с улыбкой подходила к нему и говорила: «Ну-ка, угадай, кого я встретила на улице?» – а потом доставала из сумки кулек конфет или шоколадку, а он вырывал их у нее из рук. Вспоминал солнце, белый свет, в котором улицы купались круглый год и оттого становились теплыми, уютными, волнующие воскресенья, походы на пляж в Этен, горяченный желтый песок, чистое-пречистое синее небо. Поднимал голову: одни тучи, никакого просвета. Медленно, волоча ноги, как старик, возвращался домой. И думал: «Когда вырасту, вернусь в Чиклайо. И больше никогда не приеду в Лиму».
VIII
Лейтенант Гамбоа проснулся: в окно проникало только смутное мерцание далеких фонарей на плацу, небо было черно. Через пару секунд прозвенел будильник. Он встал, потер глаза, на ощупь нашел полотенце, мыло, бритву и зубную щетку. В коридоре и уборной стояли потемки. Из соседних комнат не долетало ни звука – как обычно, он поднялся раньше всех. Пятнадцать минут спустя, возвращаясь причесанным и выбритым к себе, услышал, как начинают надрываться другие будильники. Светало: вдали, за желтоватым сиянием фонарей росла тоненькая голубая полоска. Он неспешно оделся в полевую форму. Вышел на улицу. Направился не к казармам, а к зданию гауптвахты. Было прохладно, а он не надел куртку. Солдаты у порога отдали ему честь, он ответил. Дежурный лейтенант Педро Питалуга, сгорбившись и опустив голову на руки, сидел на стуле.
– Внимание! – гаркнул Гамбоа.
Питалуга подпрыгнул, даже не успев открыть глаза. Гамбоа рассмеялся.
– Катись ты, – сказал Питалуга, снова сел и почесал голову. – Я думал, это Пиранья. С ног валюсь. Который час?
– Скоро пять. Тебе всего сорок минут осталось. Немного. Зачем ты спать прикладываешься? Это хуже некуда.
– Знаю, – зевнул Питалуга. – Нарушил я устав.
– Нарушил, – усмехнулся Гамбоа. – Но я не о том. Если спать сидя, все тело затекает. Лучше что-нибудь делать, так время незаметно идет.
– Что делать? С солдатами балакать? Так точно, господин лейтенант, никак нет, господин лейтенант. Очень интересно. Еще и в увольнение проситься начинают, только слово им скажешь.
– Я, когда дежурю, над книгами сижу, – сказал Гамбоа. – Ночью лучше всего заниматься. Днем не могу.
– Конечно, – сказал Питалуга, – ты же у нас образцовый офицер. Чего тебе, кстати, не спится?
– Сегодня суббота, забыл?
– Полевые, – сказал Питалуга. Предложил Гамбоа закурить, тот отказался: – Ладно хоть это дежурство меня от полевых избавило.
Гамбоа вспомнилось, как они учились в военной академии. Питалуга был с ним в одном взводе – прилежанием не отличался, зато стрелял очень метко. Однажды, во время ежегодных маневров, ринулся верхом в реку. По плечи ушел в воду, конь испуганно ржал, курсанты кричали, чтобы вернулся назад, но Питалуга преодолел быстрый поток и, вымокший и счастливый, выехал на другой берег. Капитан курса поздравил его на общем построении и сказал: «Вы настоящий мужчина». А теперь Питалуга жалуется на службу, норовит улизнуть с полевых занятий. Как солдаты с кадетами – только и думает, что об увольнении. Но у солдат с кадетами есть оправдание – они в армии временно: одних насильно забрали из их деревень, вторых сбагрили сюда родители. Питалуга же сам выбрал себе профессию. И он такой не один: Уарина каждые две недели сочиняет, будто у него жена больна, чтобы смыться. Мартинес пьет на работе – всем известно, что в термосе для кофе у него писко. Почему тогда не уйти в отставку? Питалуга разжирел, книги в руки не берет, возвращается поддатый. «Много лет лейтенантом будет мыкаться», – подумал Гамбоа. И поправил себя: «Если только у него нет нужных знакомств». Сам он любил в армейской жизни именно то, что другие ненавидели: дисциплину, иерархию, полевые занятия.
– Пойду позвоню.
– В такое время?
– Да, – сказал Гамбоа, – жена, наверное, уже встала. Ей в шесть выезжать.
Питалуга сделал неопределенный жест. Как черепаха, прячущаяся в панцирь, снова закрыл лицо руками. Голос Гамбоа, говорившего по телефону, звучал тихо и мягко, – он задавал вопросы, упоминал таблетки от тошноты, холод, просил отправить откуда-нибудь телеграмму, повторял: «Ты хорошо себя чувствуешь?» – потом коротко, быстро попрощался. Питалуга машинально развел руки, голова осталась висеть, как колокол. Поморгал, открыл глаза. Вяло улыбнулся. Сказал:
– У тебя прямо как медовый месяц. С женой говоришь, будто только что женился.
– Три месяца назад.
– Я год назад. И веришь ли – хоть бы вообще с ней не разговаривал. Жуткая баба, как ее мамаша. Если бы я в пять утра ей позвонил, наорала бы и обозвала сраным солдафоном.
Гамбоа улыбнулся.
– Моя совсем молоденькая. Ей всего восемнадцать. У нас будет ребенок.
– Сочувствую, – сказал Питалуга, – не знал. Надо предохраняться.
– Да нет, я хочу ребенка.
– А, конечно. Я понял. Чтобы из него военного сделать.
Гамбоа как будто удивился.
– Не уверен, что хочу делать из него военного, – пробормотал он. И смерил Питалугу взглядом: – По крайней мере, такого военного, как ты, – точно не хочу.
Питалуга встрепенулся.
– Это что еще за шуточки? – кисло проговорил он.
– Брось, – сказал Гамбоа, – забудь.
Развернулся и вышел. Часовые у порога снова отдали ему честь. У одного пилотка сползла на ухо, и Гамбоа едва сдержался, чтобы не указать на это, но передумал – не хватало склоки с Питалугой. Тот снова зарылся нечесаной головой в руки, но спать расхотелось. Он выругался и крикнул солдату, чтобы принес ему чашку кофе.
Когда Гамбоа дошел до двора пятого курса, горнист уже успел протрубить побудку третьему и четвертому и стал перед казармами пятого. При виде лейтенанта он отнял горн ото рта, вытянулся смирно и отдал честь. Все солдаты и кадеты знали, что Гамбоа – единственный офицер в Леонсио Прадо, который по уставу отвечает младшим по званию: остальные в лучшем случае кивали. Гамбоа скрестил руки на груди и дождался, пока солдат закончит трубить. Проверил время. В дверях казармы стояли дежурные. Он внимательно осмотрел их по очереди: под его взглядом они подбирались, нахлобучивали пилотки, поправляли брюки и галстуки, прежде чем поднести руку к виску. Потом разворачивались и исчезали в казарме. Начался обычный гул. Через минуту появился сержант Песоа – прибежал бегом.
– Доброе утро, господин лейтенант.
– Доброе утро. Что случилось?
– Ничего, господин лейтенант. А почему вы спрашиваете, господин лейтенант?
– Вы должны присутствовать во дворе во время побудки. Ваша обязанность – обходить казармы и подгонять кадетов. Или вы этого не знали?
– Знал, господин лейтенант.
– Тогда чего вы ждете? Дуйте в казарму. Если через семь минут курс не будет построен, ответственность возложу на вас.
– Есть, господин лейтенант.
Песоа бросился в казарму первого взвода. Гамбоа стоял посреди двора, посматривал на часы и слушал, как плотный жизнеутверждающий гомон нарастает и стекается к нему – так опоры циркового шатра сходятся к центральному столбу. Ему не требовалось заглядывать в казармы, чтобы чувствовать, как кадеты злятся от недосыпа, бесятся, что не успевают заправить постели и одеться, как в предвкушении волнуются любители пострелять и поиграть в войнушку, как неохотно собираются лентяи, которые участвуют в полевых занятиях без радости, из-под палки, как затаенно радуются те, кто после вылазки сиганет за стадион вымыться в общих душевых, быстро натянет синюю выходную форму и отправится в город.
В пять ноль семь Гамбоа дал долгий свисток. Тут же послышались возмущенные возгласы и ругательства, но почти одновременно двери казарм распахнулись, и из темных проемов хлынула зеленоватая масса кадетов: они толкались, на бегу заканчивали одеваться – пользуясь одной рукой, потому что другая, выставленная вверх, держала винтовку, – и вся матерящаяся, пихающаяся масса образовывала вокруг него шумные шеренги, пока на небе робко занималась заря второй субботы октября, похожая до поры до времени на обычную зарю любой обычной субботы, когда предстоят обычные полевые занятия. Внезапно он услышал громкий звон металла и крепкое слово.
– Кто уронил винтовку – ко мне! – прокричал он.
Гомон моментально смолк. Все уставились перед собой, судорожно сжимая винтовки. Сержант Песоа на цыпочках подошел к лейтенанту и стал рядом.
– Я сказал: кадет, который уронил винтовку, – подойти ко мне! – повторил Гамбоа.
Тишину нарушил топот ботинок. Взгляды всего батальона устремились на Гамбоа. Он смотрел кадету в глаза.
– Фамилия.
Кадет, запинаясь, назвал фамилию, роту, взвод.
– Осмотрите винтовку, Песоа, – сказал Гамбоа.
Сержант подскочил к кадету и церемонно обследовал винтовку: медленно поднес к глазам, повертел, поднял на вытянутых руках, как будто хотел оценить на просвет, проверил магазин, положение прицела, подвигал курок.
– Приклад поцарапан, господин лейтенант. И смазана плохо.
– Сколько вы уже в военном училище, кадет?
– Три года, господин лейтенант.
– И до сих пор не научились держать винтовку? Оружие не должно касаться земли. Лучше шею себе сломать, чем отпустить винтовку. Для солдата оружие не менее важно, чем яйца. Вы за яйцами следите, кадет?