Город и псы — страница 3 из 65

– Я вам, на хрен, священник, что ли? За нравственными советами отправляйтесь к папаше с мамашей!

– Я не хотел вас беспокоить, господин лейтенант, – лепечет Альберто.

– Так, а повязка? – лейтенант вытягивает шею вперед, округляет глаза: – Вы на дежурстве?

– Так точно, господин лейтенант.

– Вы разве не знаете, что пост покидает только павший в бою?

– Знаю, господин лейтенант.

– Нравственные советы! Да вы идиот. – Альберто перестает дышать: гримаса сползла с лица лейтенанта Уарины, рот раскрылся, глаза вылупились, на лбу собрались складки. Он смеется: – Вы идиот, на хрен. Марш на пост в свою казарму. И будьте благодарны, что штрафных баллов не выписываю.

– Слушаюсь, господин лейтенант.

Альберто отдает честь, разворачивается, краем глаза замечает солдат, сгорбившихся на скамейке у гауптвахты. Слышит за спиной: «Исповедников себе нашли, на хрен». Перед ним, слева, высятся три здания: пятый курс, четвертый, дальше третий – казармы псов. Еще дальше – запустелый стадион: футбольное поле, поросшее высокой травой, беговые дорожки в выбоинах и ямах, траченные сыростью деревянные трибуны. По ту сторону стадиона, за хилым строением – солдатским бараком – серая стена, там кончается вселенная Военного училища имени Леонсио Прадо и начинаются необозримые пустыри Ла-Перлы. «А что, если бы Уарина посмотрел вниз и увидел мои ботинки, а что, если Ягуар не достал вопросы по химии, а что, если достал, но без денег не даст, а что, если прийти к Златоножке и сказать, я из Леонсио Прадо, я в первый раз, удачу тебе принесу, что, если в квартале найти кого-нибудь из наших и занять двадцать солей, оставить ему часы в залог, что, если не достану вопросы по химии, а если завтра на смотре заметят, что я без шнурков, мне каюк, это уж как пить дать». Альберто идет медленно, немного подволакивая ноги: на каждом шагу ботинки, вот уже неделю как оставшиеся без шнурков, норовят соскользнуть. Он прошел половину расстояния от статуи героя до казарм пятого курса. Два года назад казармы распределялись по-другому: пятый курс жил у стадиона, а псы – у гауптвахты; четвертый всегда был посередине, в гуще врагов. Новый начальник училища, полковник, ввел нынешнее распределение и произнес пояснительную речь: «Ночлег возле героя, давшего имя нашему училищу, надо еще заслужить. Теперь кадеты третьего курса будут жить в дальней казарме. И с годами приближаться к памятнику Леонсио Прадо. Надеюсь, завершив обучение, они станут хоть немного походить на него: он боролся за свободу – и не только своей страны! В армии, кадеты, нужно уважать символы, чтоб вас».

«А что, если спереть шнурки у Арроспиде; какой же сукой надо быть, чтобы подставить своего же, из Мирафлореса, когда во взводе столько индейцев, которые на улицу и носа не кажут, боятся, что ли, и, может, у них шнурки есть, поищем кого-нибудь другого. А что, если у кого-то из Круга, у Кучерявого или у Удава этого тупого, а как же экзамен, нельзя мне опять химию завалить, нельзя. А если у Раба, ха-ха, я же сам Вальяно говорил, тоже мне смелость – бить лежачего, разве только совсем отчаешься. По глазам видно, что он трус, как все негры, какие глаза, какой страх, какие ужимки, да я бы убил, если бы у меня увели пижаму, убил бы, вон идет лейтенант, вон сержанты, верните мне пижаму, мне в увольнение на этой неделе, и не то что там лезть на рожон, не то что послать его, обругать, но хоть сказать, эй, ты чо, но чтоб вот так прямо на смотре из рук вырвали пижаму, а ты и не пикнул, вот уж нет. Из Раба страх надо выбивать, сопру-ка я шнурки у Вальяно».

Он добрался до прохода во двор пятого курса. В сырой ночи, волнуемой рокотом моря, Альберто словно видит сквозь толщу бетона густой сумрак в казармах, фигуры, съежившиеся под одеялами. «Он, наверное, в казарме, он, наверное, в уборной, в траве или вообще умер, куда ты девался, Ягуарище?» Пустынный двор, слабо освещаемый фонарями с плаца, похож на деревенскую площадь. Ни одного дежурного не видно. «Наверное, играют где-то, мне бы хоть полтинник, один драный полтинник, и я бы выиграл двадцать солей, а то и больше. Он тоже, наверное, играет, может, в долг мне даст, а я ему рассказики и письма, он же за три года мне ни разу ничего не заказывал, да ну блин, завалю химию, чувствую». Проходит по галерее. Никого. Заглядывает в казармы первого и второго взводов, в уборных пусто, в одной воняет. Ищет дальше, нарочито шумно идет по дортуарам, но дыхание кадетов – у кого мирное, у кого тяжелое – нигде не сбивается. В пятом взводе, у самой двери уборной, он замирает. Кто-то разговаривает во сне: в потоке неясных слов слышится женское имя. «Лидия. Лидия? Вроде так зовут девушку этого, из Арекипы, он еще мне письма от нее и фотографии показывал и плакался, мол, напиши красиво, я ее сильно люблю, что я вам, священник, на хрен, да вы идиот. Лидия?» В седьмом взводе, возле писсуаров, несколько человек сидят кружком: все как один сгорбились под зелеными куртками. Восемь винтовок валяются на полу, одна прислонена к стене. Дверь в уборную открыта, и Альберто видит компанию издалека, с порога казармы. Делает шаг, наперерез ему выскальзывает тень.

– Кто идет? Что надо?

– Полковник. Разрешение на игру получили? Или вы не знаете, что пост покидает только павший в бою?

Альберто входит в уборную. На него воззряется дюжина усталых лиц: Дым, как шатер, висит над головами дежурных. Одинаковые, темные, грубые лица – ни одного знакомого.

– Ягуара не видели?

– Он не приходил.

– Во что играете?

– В покер. Хочешь тоже? Сначала на стреме постоишь минут пятнадцать.

– Я с индейцами не играю, – говорит Альберто, подносит руку к ширинке и делает вид, будто целится в игроков. – Я их только натягиваю.

– Иди отсюда, Поэт, – отвечают ему, – и не капай на мозг.

– Я на вас капитану донесу, – говорит Альберто, уходя. – Скажу, индейцы на дежурстве в покер на вшей режутся.

Вслед ему несутся ругательства. Он снова во дворике. Некоторое время думает, потом бредет к пустырю. «Может, дрыхнет в траве, а может, ворует вопросы, в мою-то смену, ублюдок, а если в самоволку, а если». Переходит пустырь к задней стене училища. В самоволку раньше лазали через нее, потому что с той стороны земля ровная и ног не переломаешь. Ночами то и дело тени сигали через стену и возвращались на рассвете. Но новый начальник училища отчислил четверых с четвертого курса, которых застукали, и теперь двое солдат патрулируют стену с внешней стороны всю ночь. Самоволок стало меньше, и ходят теперь другим путем. Альберто разворачивается: перед ним пустой и темный двор пятого курса. А рядом, в проходе, мерцает синеватый огонек. Альберто направляется туда.

– Ягуар?

Никто не отвечает. Альберто достает фонарик – дежурным, помимо винтовки, полагаются фонарик и фиолетовая нарукавная повязка, – зажигает. В снопе света возникает грустное лицо, нежная безволосая кожа, чуть прикрытые глаза смотрят робко.

– Ты что тут делаешь?

Раб поднимает руку, закрывается от луча. Альберто гасит фонарик.

– Я дежурю.

Альберто вроде бы смеется. В темноте раздается звук, похожий, скорее, на долгую отрыжку, на пару секунд стихает, а потом снова разливается невеселой струей чистого, настырного презрения.

– За Ягуара стоишь, – говорит Альберто, – мне за тебя прям стыдно.

– А ты его смеху подражаешь, – мягко отвечает Раб, – это постыднее будет.

– Твоей маме я подражаю, – говорит Альберто. Он снимает винтовку с плеча, кладет на траву, поднимает воротник куртки, потирает руки и садится рядом с Рабом. – Курить есть?

Потная рука касается его руки и тут же отдергивается, оставив мятую папиросу, с повылезшим с концов табаком. Альберто зажигает спичку. «Осторожно, – шепчет Раб, – патруль увидит». «Блин, – говорит Альберто, – обжегся». Перед ними простирается плац, ярко освещенный, словно большой проспект в сердце города, скрытого туманом.

– Как это у тебя так долго курево держится? – спрашивает Альберто. – Мне в лучшем случае до среды хватает.

– Я мало курю.

– И чего ты такой пришибленный? Тебе вот не стыдно за Ягуара дежурить?

– Я делаю что хочу, – отвечает Раб. – Тебе-то что?

– Он с тобой, как с рабом, обращается, – говорит Альберто. – Да все с тобой, как с рабом, обращаются. Чего ты боишься всех?

– Тебя не боюсь.

Альберто смеется. Вдруг резко замолкает.

– Правда, – говорит он, – я смеюсь как Ягуар. Почему все за ним повторяют?

– Я не повторяю.

– Ты все равно что его пес. Тебя он нагнул.

Альберто отшвыривает окурок. Умирающий огонек поблескивает в траве у его ног, потом гаснет. Во дворе пятого курса по-прежнему пусто.

– Да, – повторяет Альберто, – тебя он нагнул.

Открывает рот, закрывает. Двумя пальцами снимает с языка крошку табака, ногтями рвет надвое, кладет обе частички обратно в рот, сплевывает.

– Ты, поди, никогда не дрался?

– Только раз, – отвечает Раб.

– Здесь?

– Нет. Давно еще.

– Поэтому тебя и нагибают, – говорит Альберто. – Знают, что ссышь. Время от времени надо махаться, чтоб тебя уважали. Иначе вся жизнь псу под хвост.

– Я не буду военным.

– Я тоже. Но здесь ты военный, хочешь не хочешь. А в армии надо быть мужиком, со стальными яйцами, понимаешь? Или ты жрешь, или тебя жрут, третьего не дано. Мне вот не нравится, когда меня жрут.

– Я не люблю драться, – говорит Раб. – Точнее, не умею.

– Этому нельзя научиться. Это вопрос смелости.

– Лейтенант Гамбоа тоже так говорил.

– Ну так это правда. Я не хочу быть военным, но тут становишься мужчиной. Учишься защищаться, жизни учишься.

– Ты ведь нечасто дерешься, – говорит Раб, – но к тебе не лезут.

– Я под чокнутого кошу, типа под дурачка. Это тоже помогает, чтобы тебя не прижучили. Если не отбиваться изо всех сил, не успеешь оглянуться – на шею сядут.

– Ты хочешь стать поэтом? – спрашивает Раб.

– Ты дурной, что ли? Я буду инженером. Отец отправит меня в Штаты учиться. Письма и рассказики я пишу, чтоб на курево заработать. Но это ничего не значит. А ты кем хочешь быть?