Первым подбежал Гамбоа. Он окинул кадета изумленным взглядом, пригнулся, чтобы осмотреть тщательнее, но капитан прервал его:
– В медпункт, быстро. На всех парах.
Сержанты Морте и Песоа взяли раненого на руки и рванули через поле, а за ними – капитан, лейтенант и кадеты, в ужасе смотревшие, как на бегу трясется бледное, изможденное, всем знакомое лицо.
– Скорее, – повторял капитан, – скорее.
Внезапно Гамбоа выхватил раненого у сержантов, взвалил на плечи и припустил вперед, покрывая несколько метров за секунду.
– Кадеты! – крикнул капитан. – Остановить первую попавшуюся машину!
Кадеты отделились от сержантов и перекрыли дорогу. Капитан, Морте и Песоа отстали.
– Он из первой роты? – спросил капитан.
– Да, господин капитан, – сказал Песоа, – из первого взвода.
– Как его зовут?
– Рикардо Арана, господин капитан, – он немного помедлил и добавил: – По прозвищу Раб.
Вторая часть
Я никому не позволю утверждать,
будто это самый лучший возраст в жизни.
I
Жалко мне Недокормленную, всю ночь вчера скулила. Я ее заворачивал в одеяло, сверху еще подушку клал, но все равно было слышно, как она протяжно воет. А то и хрипела, будто задыхалась, как повешенная, звучало страшно. От воя вся казарма проснулась. В другой день им было бы плевать. Но сейчас все на нервах, давай материться, мол: «Убери ее, или огребешь», приходилось с койки огрызаться то на одного, то на другого, пока к полуночи она уже и меня не достала. Я спать хотел, а она громче и громче воет. Некоторые поднялись и подошли к моей койке с ботинками в руках. Не биться же со всем взводом, тем более когда мы как в воду опущенные. Я ее вывел во двор, оставил, но развернулся – чувствую, за мной идет, – и грубо так сказал: «А ну, сучка, стоять где стояла. Не хрен было выть», – а она не отстает, хромает за мной, скрюченной лапой земли не касается, разжалобила меня своими стараниями. Так что я взял ее на руки, унес на пустырь, уложил на травку, почесал холку, а потом ушел, и на этот раз она за мной не увязалась. Но спал плохо, точнее, вообще не спал. Только глаза заведу – они бац – и открываются, думал про Недокормленную, да еще расчихался, потому что во двор не обувался, пижама вся дырявая, а вроде ветрено было, может, и дождь шел. Бедная Недокормленная, зябнет там, а она ведь такая мерзлячка. Бывает, по ночам бесится, если я во сне двинусь и с нее одеяло скину. Вся от злости аж трясется, встает, тихонько подрыкивает и зубами обратно на себя одеяло тянет или поглубже на койку пролезает, чтобы от моих ног согреться. Собаки – они верные, не то что родственники, что уж тут поделаешь. Недокормленная – дворняга, помесь всех пород на свете, но душа у нее благородная. Не помню, когда ее занесло в училище. Ее точно никто не привел, сама бежала мимо и заскочила взглянуть – понравилось, осталась. Вроде, когда мы поступили, она уже была. А может, родилась здесь, коренная леонсиопрадовка. Она мелкая была, когда я ее заметил, все время во взводе ошивалась с тех самых пор, как нас крестили, чувствовала себя как дома, а если заходил кто из четвертых, кидалась на него, облаивала, норовила укусить. Не робкого десятка: ее пинают так, что она аж летает, а она опять в атаку, лает, скалится, а зубы у нее мелкие, видно, что молодая совсем. Теперь-то она выросла, больше трех лет ей, надо думать, уже старая для собаки, животные долго не живут, особенно помеси и кто плохо питается. Ни разу не видел, чтобы Недокормленная много ела. Иногда объедки ей отдаю – это у нее пир. Траву она только жует: высасывает сок и выплевывает. Наберет травы в пасть и часами жует, как индеец коку. Она вечно болталась во взводе, и некоторые говорили, мол, она блохастая, и вышвыривали ее, но она всегда возвращалась, тыщу раз ее выгоняли – и снова здорово, дверь скрипит, и из-за нее выглядывает собачья морда, нам смешно становилось от такого упорства, иногда мы ее впускали, играли с ней. Не знаю, кто ей дал кличку Недокормленная. Никогда не известно, откуда клички берутся. Когда меня прозвали Удавом, я сначала ржал, а потом чего-то злость взяла, у всех спрашивал, кто это придумал, и все на других валили, а теперь уже и не знаю, как избавиться, меня и на районе так называют. Скорее всего, это Вальяно. Он всегда несет такое: «Устрой показательное выступление, поссы поверх ремня», «Дай посмотреть, как у тебя до колена висит». Но точно не знаю.
Альберто схватили за локоть. Обернулся: бесцветное лицо, он такого не помнит. Парень, однако, улыбался, будто они знакомы. За спиной у него стоял еще один кадет, поменьше ростом. Видел он их смутно: было всего шесть вечера, но туман уже наполз. Они стояли во дворе пятого курса, недалеко от плаца. Туда-сюда бродили стайки кадетов.
– Обожди, Поэт, – сказал парень. – Вот ты все знаешь: яичник же – все равно как яйцо, только женское?
– Отвали, – сказал Альберто. – Я спешу.
– Да ладно тебе, мужик. Всего минутку. Мы поспорили.
– Про песню, – сказал низенький, подходя поближе, – боливийскую. Он наполовину боливиец и тамошние песни знает. Ох, и чудные у них песни. Спой ему.
– Отвали, сказал. Мне идти надо.
Но парень не отвалил, а сжал его локоть крепче и завел:
У меня яичник ноет и болит,
то моя утроба младенчика родит.
Низенький захихикал.
– Ты меня отпустишь или нет?
– Нет. Сначала скажи, что это одно и то же.
– Не считается, – сказал низенький, – ты его подзуживаешь.
– Да одно и то же это! – завопил Альберто, рывком высвободился и пошел. Спор относительно яичника продолжался у него за спиной. Он быстро добрался до офицерского корпуса и повернул: до медпункта всего метров десять, а стены еле видны – туман стер окна и двери. В коридоре никого не было, в маленьком медкабинете тоже. Он поднялся на второй этаж, перескакивая через две ступеньки. У входа сидел человек в белом халате. В руках он держал газету, но не читал, а мрачно смотрел на стену. При виде Альберто он встрепенулся.
– Выйдите отсюда, кадет, – сказал он. – Здесь запрещено находиться.
– Я хочу видеть кадета Арану.
– Нет, – кисло сказал человек, – уходите. Никому нельзя видеть кадета Арану. Он изолирован.
– У меня срочное дело, – сказал Альберто. – Пожалуйста. Дайте мне поговорить с дежурным врачом.
– Я дежурный врач.
– Неправда. Вы фельдшер. Я хочу поговорить с врачом.
– Не нравится мне ваше поведение, – ответил человек. Газету он уронил на пол.
– Если не позовете врача, я сам за ним пойду. Хотите вы того или нет.
– Что с вами, кадет? Вы чокнутый?
– Позовите врача, мать вашу! – заорал Альберто. – Позовите мне долбаного врача!
– В этом училище все бешеные какие-то, – пробормотал человек, поднялся со стула и ушел по коридору. Выкрашенные – возможно, совсем недавно – в белое стены были покрыты серыми пятнами от сырости. Вскоре фельдшер вернулся в сопровождении высокого мужчины в очках.
– Что вам угодно, кадет?
– Я хотел бы видеть кадета Арану, доктор.
– Никак нельзя, – сказал врач и беспомощно развел руками. – Вам разве солдат не сказал, что сюда запрещено подниматься? Вас могут наказать, молодой человек.
– Я вчера три раза приходил, – сказал Альберто, – и солдат меня не пускал. Но сейчас его нет на посту. Пожалуйста, доктор, мне очень нужно его видеть, хотя бы минутку.
– Мне очень жаль. Это не от меня зависит. Сами знаете, устав. Кадет Арана изолирован. К нему никого не пускают. Вы его родственник?
– Нет. Но мне нужно с ним поговорить. Очень срочно.
Врач положил ему руку на плечо и сочувственно сказал:
– Кадет Арана не в состоянии ни с кем говорить. Он без сознания. Но скоро выздоровеет. А теперь идите. Не вынуждайте меня звать офицера.
– А если у меня будет разрешение от майора, меня пустят?
– Нет, – сказал врач, – только по распоряжению полковника.
Я ходил к ее школе два-три раза в неделю, но показывался ей не всегда. Мать привыкла обедать одна, уж не знаю – верила она, будто я к товарищу хожу на обед, или не верила. Так или иначе ей это было только на руку, меньше на еду тратиться. Иногда я приходил в полдень, а она раздраженно спрашивала: «Что, сегодня не идешь в Чукуито?» Моя бы воля, я бы каждый день Тересу встречал, но меня не всегда отпускали из школы. По понедельникам было легко, потому что последним уроком была физкультура, и на перемене я прятался за колоннами, пока физрук Сапата не уведет класс на улицу, а потом смывался через главный вход. Сапата когда-то был чемпионом по боксу, но к нам пришел уже совсем старым и работать не особенно стремился – перекличек никогда не устраивал. Он нас выводил и говорил: «Играйте в футбол – это ногам полезно. Только далеко не убегайте». Садился на траву и читал газету. Во вторник сбежать не получалось – математик знал весь класс по именам. А по средам получалось – учитель рисования и музыки, доктор Сигуэнья, был немного блаженный: после перемены в одиннадцать я уходил гаражами и садился на трамвай у самой школы.
Тощий Игерас по-прежнему давал мне деньги. Он всегда меня поджидал на площади Бельявиста, угощал выпивкой, сигареткой, толковал про моего брата, про женщин, много про что. «Ты уже мужчина, – говорил он, – самый настоящий». Иногда предлагал деньги, даже если я не просил. Много не давал – пятьдесят сентаво или соль зараз, но на проезд мне хватало. Я шел до площади Второго мая, потом по проспекту Альфонсо Угарте до ее школы и всегда становился у лавки на углу. Иногда подходил к ней, и она говорила: «Привет! И сегодня пораньше освободился?», – а потом мы начинали разговаривать про всякое. «Она очень умная, – думал я. – Меняет тему, чтобы мне не было неловко». Мы шли до дома ее дяди с тетей, кварталов десять, и я старался, чтобы продвигались мы медленно-премедленно – делал маленькие шажки или останавливался у витрин, – но все равно больше получаса дорога у нас никогда не занимала. Разговоры вели про одно и то же, она рассказывала, как у нее дела в школе, я – как у меня, обсуждали, что будем учить вечером, когда будут годовые экзамены и сдадим ли мы их. Я знал, как зовут всех ее одноклассниц, а она знала прозвища всех моих одноклассников из школы имени Саенса Пеньи