– И в моей семье тоже, – встряла мама. – Что ты думаешь? Мой папа дважды был министром.
– Но с этим покончено, – сказал отец, не обращая на маму внимания. – Это стыд и позор. Я не позволю втаптывать в грязь мою фамилию. Завтра же начнешь заниматься с репетитором, готовиться к поступлению.
– Поступлению куда? – спросил Альберто.
– В училище Леонсио Прадо. Интернат пойдет тебе на пользу.
– Интернат? – изумился Альберто.
– У меня душа как-то неспокойна насчет этого училища, – сказала мама. – Он там разболеется. В Ла-Перле очень сырой климат.
– А тебе не претит, что я буду в училище для чоло? – спросил Альберто.
– Не претит, потому что иначе тебя не привести в чувство, – сказал отец. – Это с монахами ты можешь шутки шутить, а с военными не получится. К тому же в моей семье все всегда были очень демократичны. Да и приличный человек везде останется приличным человеком. Теперь марш спать, а с завтрашнего дня – за учебники. Спокойной ночи.
– А ты куда собрался? – вскрикнула мама.
– У меня срочное дело. Не волнуйся. Я скоро вернусь.
– Бедная я, несчастная, – вздохнула мама и понурилась.
Но, когда нас распустили, я притворился. Иди сюда, Недокормленная, иди, собаченька, ах ты моя озорница, иди, шавочка. Она и подошла. Сама виновата, слишком доверчивая, если бы она тогда сиганула от меня, потом было бы уже другое дело. Жалко мне ее. А тогда, по пути в столовку, мне было надристать, что Недокормленная валяется в траве с поджатой лапой. Точно охромеет, я почти уверен. Лучше бы у нее кровь пошла, такие раны лечатся, кожей затягиваются, и остается только шрам. Но кровь не пошла, и она даже не лаяла. Ну, вообще-то, я одной рукой ей пасть зажал, а второй выворачивал лапу, как шею – той курице, которую индеец Кава трахнул. Больно ей было, я по глазам видел, что больно, получи, сучка, будешь знать, как меня доставать, когда я в строю, будешь знать, дружба дружбой, а себя блюсти надо, будешь знать, как кусаться при офицерах. Она молча дрожала, и только когда я ее отпустил, понял – сильно покалечил, она не могла встать, падала, лапа вся сморщилась, встанет – упадет, встанет – упадет, заскулила тихонько, и мне снова захотелось ей наподдать. Но днем мне стало ее жалко – после уроков я ее нашел на том самом месте в траве, где утром оставил. Я ей сказал: «Пожалуйте сюда, тварь невоспитанная, пожалуйте прощения просить». Она поднялась и упала и так два или три раза, потом приноровилась, но только на трех лапах, и скулила так жалобно, надо думать, умирала от боли. Попортил я ее, навсегда теперь хромой останется. Я сжалился, взял ее на руки, хотел лапу потереть, а она как взвоет, ну, думаю, у нее точно что-то сломано, лучше не буду ее трогать. Недокормленная зла не помнит, и руку мне лизала, и на руки шла, а я начал ей почесывать загривок и пузо. Но только спущу на пол, чтобы попробовала идти, падает или подскочит разок – и ей уже трудно равновесие держать на трех лапах, воет, чувствуется, что любое усилие у нее в той лапе, что я вывернул, отзывается. Индеец Кава Недокормленную не любил, терпеть не мог. Я его много раз застукивал, когда он в нее камнями швырялся или пинал – думал, я не вижу. Эти, с гор, – лицемерные, а Кава – типичный индеец с гор. Мой брат всегда говорит: хочешь проверить, с гор кто или нет, посмотри ему в глаза: кто с гор – не выдержит, отведет взгляд. Брат с ними хорошо знаком, недаром дальнобойщиком был. В детстве я тоже хотел стать дальнобойщиком. Он дважды в неделю ездил в горы, в Аякучо, а на следующий день обратно, и так годами, и я не помню ни раза, чтобы он вернулся и не ругал индейцев на чем свет стоит. Как выпьет – сразу начинает индейца искать, чтобы избить. Говорит, по пьяни-то его и заловили – не врет, наверное: я точно знаю, по трезвяку его бы так не уделали. Как-нибудь поеду в Уанкайо, разыщу этих сволочей, и они еще поплачут. «А скажите, – спросил полицейский, – здесь семья Вальдивьесо живет?» – «Да, – говорю, – если вы про Рикардо Вальдивьесо», и помню, мать меня схватила за космы и утащила внутрь дома, а сама вся на измене вышла и подозрительно так ему говорит: «На свете много разных Рикардо Вальдивьесо, и мы ни за чьи грехи расплачиваться не обязаны. Мы люди бедные, но порядочные, сеньор полицейский, а на мальчишечку внимания не обращайте». Мне уже все десять лет было, какой я ей мальчишечка. Тот засмеялся и говорит: «Да нет, сам Рикардо Вальдивьесо ничего дурного не сделал, только он в больничке, весь порезанный, как червяк. Со всех сторон его почикали, он просил семье передать». – «Глянь-ка, сколько денег в бутылке осталось, – сказала мать. – Надо ему апельсинов снести». Зря покупали – их даже засунуть было некуда, весь забинтованный, одни глаза видны. Полицейский еще потом с нами поговорил: мол, вот бугай. «Знаете, где его порезали, сеньора? В Уанкайо. А знаете, где подобрали? У Чосики, вот бугай. Сел за руль и доехал до Лимы как ни в чем не бывало. В кювете нашли, заснул за рулем – скорее, с пьяных глаз, чем от ран. Вы бы видели машину, все в кровище, видно, ручьем текла, вы меня простите, сеньора, но второго такого бугая поискать и не найти. Знаете, что ему доктор сказал? Да ты до сих пор бухой, не надо мне сказки рассказывать, будто ты так из Уанкайо приехал, сдох бы по дороге, у тебя не меньше тридцати ножевых». А мама: «Да, сеньор полицейский, у него и отец такой же был, однажды полумертвого принесли, языком не ворочал, а меня умудрялся за бутылкой посылать, и рук поднять не мог от боли, я ему сама в глотку писко вливала, понимаете, что у нас за семейка? И Рикардо, на мою беду, в отца пошел. В один прекрасный день сгинет, как его отец, и больше не узнаем – где он, что он. А вот его отец (тут она меня пихнула), наоборот, – мужчина спокойный, домашний, полная противоположность первому. С работы сразу домой, в субботу – мне конверт с получкой, я ему на сигареты и на проезд отсыплю, остальное на хозяйство. Совсем другой человек, сеньор полицейский, и не пил почти что. Но мой старший, вот этот, забинтованный, его страсть как невзлюбил. И чего ему только не устраивал. Придет, бывало, Рикардо, – он тогда еще мальчишка был, – позже обычного, так мой аж трястись начинает, знает, что он пьяный явится и начнет орать: «Где этот хрен, который якобы мой отчим? Ну-ка, я с ним парой слов перекинусь». Мой, бедолага, в кухне схоронится, а тот его найдет и давай гонять по всему дому. И так его загонял, что тот от меня ушел. Но я в него камня не брошу за это». Полицейский ржал-заливался, а Рикардо извивался на койке, бесился, что не может рот раскрыть и велеть матери заткнуться, не выставлять его в дурном свете. Один апельсин мама подарила полицейскому, а остальные мы унесли домой. Когда Рикардо поправился, сказал мне: «Всегда остерегайся индейцев с гор, все они предатели хуже некуда. Нипочем по-честному драться не станут, вечно исподтишка, подло. Напоили меня писко, а уж потом накинулись всем скопом. А теперь у меня права отобрали, я даже не могу вернуться в Уанкайо и счеты с ними свести». Наверное, поэтому я на них с тех пор косо и смотрю. В школе-то их мало было, двое или трое. И они были пообтесанные. А здесь я прямо обалдел, когда поступил – сколько их. Больше, чем народу с побережья. Прямо будто вся пуна[13] понаехала – из Аякучо, Пуно, Анкаша, Куско, Уанкайо, и все чистой воды индейцы, как несчастный Кава. У нас во взводе их несколько, но по Каве заметнее всего. Ну и волосы! Не понимаю, как вообще на человеке может расти такая щетина, всегда торчком. Он стеснялся, я точно знаю. Все хотел их зализать, покупал всякий там брильянтин и бутылками на себя лил, чтобы волосы дыбом не вставали, наверное, мозоль заработал от расчески и снадобий. И вот вроде они улягутся, а потом бац! – поднялся один, второй, пятидесятый, тысячный, особенно на баках, там у всех индейцев волосы иголками топорщатся, а еще на затылке. Он чуть с ума не спрыгнул – так его чмырили из-за волос и брильянтина, аж дымился весь, бывало. Никогда не забуду: только он появится, башка блестит, а все его окружают и давай считать, громко, в голос: раз, два, три, четыре… – и до десяти еще на досчитали, а уже волосы начали вставать, он стоит, его корежит, а волосы распрямляются, и все тут – до пятидесяти не дошли, а башка будто в шлеме из шипов. Вот что им больше всего жизнь отравляет – волосы. А Каве и подавно – это ж надо, такую гриву иметь, лба почти что не видно, растут до бровей, неудобно, наверное, без лба жить, от этого ему тоже несладко приходилось. Однажды застукали, как он лоб себе бреет, негр Вальяно вроде бы застукал. Влетает в казарму и говорит: «Бегите смотреть, как индеец Кава волосы со лба убирает, такое не каждый день увидишь». Мы рванули в толчок учебного корпуса – вон куда забрался, чтобы не застали, – и точно, стоит, мылит лоб, все равно как подбородок, и осторожно лезвием водит, чтобы не порезаться, и как же мы на нем душу отвели. Он чуть не окосел от ярости и подрался – единственный раз – с Вальяно, прямо там, в толчке. Знатный был махач, но негр его одолел, отбуцкал будь здоров. А Ягуар сказал: «Слушайте, ну, хочет пацан от волос избавиться, чего бы ему не помочь?» С его стороны это неправильно было, индеец все же из Круга, но он не теряет возможности кого угодно опустить. И негр Вальяно, бодрый, даром что махался, первый на него набросился, а потом я, и мы его хорошенько скрутили, и тогда Ягуар намылил его его же кисточкой, лоб и полбашки, и начал брить. Не дергайся, индеец, а то лезвие в черепе застрянет. Тот напрягал мышцы у меня под руками, но пошевелиться не мог и злобно зыркал на Ягуара. А Ягуар знай себе старается, выбрей ему полкумпола, говорю же, отвели душу. А потом индеец вроде поутих, и Ягуар собрал у него со лба пену с волосами и вдруг как влепит ему в лицо: «Кушай, индеец, не брезгуй, вкусная пенка, жри». Как мы уссывались, когда он вскочил и побежал в зеркало смотреться! Мне кажется, я никогда так не ржал, как в тот раз: Кава шел впереди нас по плацу, половина башки лысая, половина встопорщенная, а Поэт прыгал вокруг и кричал: «Последний из могикан идет, сообщите на вахту!», – и все подходили, и скоро вокруг индейца собралась толпа кадетов, пальцами тыкали, а во дворе его увидели двое сержантов и тоже посмеялись, и тогда ему тоже ничего не осталось, кроме как посмеяться. Потом уже, на построении, Уарина спросил: «Что с вами такое, мерзавцы, чего ржете, как помешанные?