Город и псы — страница 42 из 65

Но нет, не пустой. Они окончательно поняли это, когда лейтенант Питалуга, скрипя ботинками поверх шепотка и привлекая всеобщее внимание, вошел в часовню. Они чувствовали его приближение, постепенно он появлялся в поле зрения очередных двух кадетов, стоящих друг против друга, и уходил дальше. Их изумило, что он направился прямиком к гробу. Впившись глазами в его затылок, они увидели, как он почти завис над одним из венков, немного наклонил голову, чтобы лучше разглядеть, ссутулился и так постоял, а потом, к их мимолетному смятению, поднял руку, поднес к голове, снял пилотку, быстро перекрестился, выпрямился – одутловатое лицо, невыразительные глаза, – развернулся и пошел обратно. Они, по двое, потеряли его из виду, и жалостливый шепоток невидимой женщины перекрыл затихающие шаги.

Минуту спустя лейтенант Питалуга подошел к крайним в ряду и на ухо сказал, что можно опустить оружие и стать вольно. Так они и сделали: началось легкое шевеление – кадеты потирали плечи и медленно, едва заметно, сбивались поближе друг к другу. С мягким почтительным гулом, не нарушавшим, а подчеркивавшим строгость обстановки, шеренги сокращались. Потом раздался голос лейтенанта Питалуги. Они сразу же поняли, что он обращается к женщине. Лейтенант явно старался говорить тихо и как будто страдал от того, что тихо не получалось. Он был хрипатый и вдобавок пребывал в тисках предубеждения, связывавшего мужественность с силой голоса, поэтому слова вырывались резко, с перепадами, и до кадетов долетали только неразборчивые куски, в которых проскальзывала фамилия Арана – ее они расслышали несколько раз и узнали с трудом, потому что для них умерший был Рабом. Женщина, казалось, не обращала на лейтенанта Питалугу внимания и продолжала причитать, чем, вероятно, сбивала его с толку, – временами он умолкал и возобновлял монолог лишь после долгой паузы.

«Что Питалуга говорит?» – сквозь зубы процедил Арроспиде, почти не двигая губами. Он стоял во главе одной из шеренг. Вальяно, второй за взводным, повторил, а за ним – Удав, и так вопрос пронесся до самого хвоста шеренги. Последний кадет, стоявший ближе всего к скамьям, где Питалуга разговаривал с женщиной, произнес: «Про Раба рассказывает». И принялся повторять, что слышал, не прибавляя, не убавляя, передавая все до последнего звука. Воспроизвести речь лейтенанта оказалось легко: «Блестящий воспитанник, любимец офицеров и сержантов, образцовый товарищ, примерный ученик, предмет гордости всех преподавателей; все оплакивают его кончину; в казармах царят пустота и скорбь; всегда был одним из первых на построении; дисциплинированный, бравый, статный, из него вышел бы превосходный офицер; преданный делу, отважный; не боялся опасностей во время полевых занятий, ему поручали сложные миссии, и он брался за дело без сомнений, не ворча; в жизни случаются несчастья, надо перетерпеть боль; офицеры, преподаватели и кадеты разделяют горе вашей семьи; полковник лично подойдет выразить соболезнования; похоронят с почестями; однокурсники будут присутствовать в парадной форме и при оружии, первый взвод в перевязях; все равно что сама Родина потеряла сына; терпение, смирение; память о нем останется в истории училища; он будет жить в сердцах следующих выпусков; семье не о чем беспокоиться, администрация училища берет на себя все похоронные расходы; как только стало известно о трагедии, заказали венки, самый большой – это от полковника, главы училища». По цепочке кадеты узнавали, что говорил Питалуга. Поверх его слов по-прежнему неслось нескончаемое бормотание женщины. Время от времени Питалугу прерывали и мужские голоса.

Потом появился полковник. Они узнали его чаячьи шаги, быстрые и очень мелкие; Питалуга и остальные замолчали, причитания стали нежнее, отдалились. Кадеты без всякого приказа подобрались. Винтовки не поднимали, но сдвинули пятки, напрягли мышцы, руки прижали к телу вдоль черных лампасов. И вслушались в пронзительный голосок полковника. Он говорил тише, чем Питалуга, и испорченный телефон испортился окончательно: только те, кто стоял с краю, разбирали слова. Они не видели его, но представляли без труда – таким, как обычно на выступлениях: нависает над микрофоном, взгляд высокомерный, самодовольный, руки подняты – показывает, что не читает по бумажке. Сейчас он тоже, наверное, заливает про священные ценности духа, про армейскую жизнь, которая оздоровляет и укрепляет мужчин, и про дисциплину, без которой нет порядка. Не видели, но представляли его церемонную физиономию, маленькие пухлые ручки – они порхают перед покрасневшими глазами женщины и иногда на миг опускаются на пряжку ремня, подпоясывающего выдающийся живот, – ноги, чуть расставленные, чтобы лучше держали вес тела. Представляли и фигуры речи, примеры с моралью, перечисление национальных героев, целый парад мучеников, павших в боях за независимость и на войне с Чили, неувядаемые имена щедро проливших кровь за отчизну в опасности. Когда полковник умолк, оказалось, что женщины тоже больше не слышно. Странное мгновение: часовня разом изменилась. Некоторые кадеты неловко переглянулись. Но тишину вскоре нарушили. Полковник и с ним лейтенант Питалуга и какой-то штатский в темном костюме прошагали к гробу и уставились на него. Полковник сложил руки на животе, выступающая нижняя губа налезает на верхнюю, веки прикрыты – такой вид бывал у него во время всех важных событий. Лейтенант и штатский стояли рядом, последний держал в руке белый платок. Полковник повернулся к Питалуге, что-то сказал на ухо, и оба подошли вплотную к штатскому – тот два или три раза кивнул. Потом вернулись к задним рядам скамей. Женщина опять зашептала. Даже после того, как лейтенант дал команду идти во двор, где второй взвод ждал, чтобы их сменить, они все еще слышали ее.

Вышли один за другим. Разворачивались на месте и на цыпочках направлялись к дверям. Пробегали глазами скамьи в надежде углядеть женщину, но ее скрывала кучка понуро стоявших мужчин – троих, не считая полковника и Питалуги. На плацу, против часовни, топтался второй взвод, тоже в форме и при оружии. Первый построился чуть дальше, у пустыря. Взводный, всунувшись между двумя передними в шеренге, проверил ровность. Потом двинулся влево, пересчитывая личный состав. Они стояли, ждали и тихо переговаривались – про женщину, про полковника, про похороны. Через несколько минут задались вопросом, а не забыл ли про них лейтенант Питалуга. Арроспиде так и бродил вдоль строя.

Наконец лейтенант возник на пороге часовни, Арроспиде шикнул на своих и пошел ему навстречу. Лейтенант велел вести взвод в казарму, и Арроспиде уже повернулся, чтобы скомандовать «Шагом марш!», как вдруг из хвоста шеренги долетело: «Одного не хватает». Лейтенант, взводный и некоторые кадеты стали переглядываться; теперь уже много голосов вторило: «Да, одного нет». Лейтенант подошел к строю. Арроспиде снова стремительно пробежался вдоль шеренги, считая для пущей уверенности на пальцах. «Так точно, господин лейтенант, – сказал он наконец. – Нас было двадцать девять, а сейчас двадцать восемь». И тогда кто-то выкрикнул: «Поэта нет!» «Отсутствует кадет Фернандес, господин лейтенант», – сказал Арроспиде. «А в часовню он заходил?» – спросил Питалуга. «Да, господин лейтенант. Шел за мной». «Не хватало, чтобы еще и этот умер», – буркнул Питалуга и сделал взводному знак следовать за ним.

Едва войдя, они увидели его. Он стоял в центре нефа – заслоняя гроб, но не венки, – винтовка отведена немного в сторону, голова опущена. Лейтенант и взводный остановились на пороге. «Чего он там припух? – сказал Питалуга. – Выведите немедленно». Арроспиде двинулся вперед и, проходя мимо группы штатских, встретился взглядом с полковником. Отдал честь, но не заметил, ответил ли полковник, потому что сразу же отвернулся. Альберто не пошевелился, когда Арроспиде взял его под локоть. На секунду взводный забыл о поручении и всмотрелся в гроб: крышка из гладкого черного дерева, в верхней части – мутное стекло, за которым неясно различались лицо и фуражка. Лицо Раба, с белым бинтом на лбу, опухшее и побагровевшее. Арроспиде потряс Альберто. «Все уже построились. Лейтенант тебя ждет. Хочешь увольнения лишиться?» Альберто не ответил и, как лунатик, побрел за Арроспиде. На плацу к нему подошел лейтенант Питалуга. «Вот поганец, – сказал он Альберто. – Что, любим на покойников пялиться?» Альберто и ему не ответил, дошел до строя и покорно стал на свое место под взглядами товарищей. Его спросили, что случилось. Он снова промолчал и, казалось, даже не заметил, когда пару минут спустя Вальяно, маршировавший рядом, громко, чтобы слышал весь взвод, сказал: «Поэт плачет».

III

Она уже поправилась, но охромела, по ходу, на всю жизнь. Там, наверное, в самом нутре что-то сместилось, косточка или хрящ, или мышца, я хотел вправить, но не тут-то было, затвердела, как железный крюк, и сколько я ни тянул, ничего сдвинуть не получилось. Да к тому же Недокормленная заскулила и стала вырываться, так что я оставил ее в покое. Она уже немножко попривыкла. Ходит криво, припадает на правую и бегать не может, скакнет пару раз и останавливается. Устает, само собой, быстро – ее всего три лапы теперь держат, она калека. Лапа опять же передняя, на которую она башкой ложилась – никогда уже прежней собакой ей не бывать. Во взводе ее переименовали, теперь зовут Недолеченная. Негр Вальяно, наверное, придумал, он вечно всем кликухи раздает. Вообще все меняется, не только Недокормленная; с тех пор, как я здесь, впервые вижу такую движуху. Сначала индейца Каву взяли за жопу, когда он вопросы по химии воровал, учинили над ним Совет офицеров и погоны сорвали. Сейчас поди в горах уже, со своими гуанако[15]. Раньше из нашего взвода никого не отчисляли, а теперь у нас черная полоса началась, а если уж началась, еще долго не кончится, так мать у меня говорит, и теперь я понимаю, как она права. Потом Раб. Это ж надо так огрести – не просто пулю в голову, а еще и незнамо сколько операций, и все равно помереть, по мне так – это верх несчастья. Все, конечно, хорохорятся, но видно, что последние события их изменили – я такие вещи секу. Может, через какое-то время поуляжется, но сейчас взвод сам не свой, даже лица у парней другие. Поэт, к примеру, – считай, что новый человек, и никто к нему не пристает, ничего не говорит, как будто так и надо, что он в таком состоянии. Он и сам не говорит. Уже четыре дня как его приятеля схоронили, мог бы оттаять, но ему только хуже становится. В тот день, когда он стоял у гроба как приросший, я подумал: «Этого горе сломало». Что и говорить, они ведь корешами были. Он, наверное, единственным корешем у Раба, в смысле, у Араны был во всем училище. Да и то только в последнее время, раньше тоже его чмырил, как все, не упускал случая. С чего они вдруг стали не разлей вода, везде вместе ходили? Насчет этого тоже только ленивый не прошелся. Кучерявый Рабу говорил: «Вот и нашел ты себе муженька». Оно так и выглядело. Раб ходил следом за Поэтом как приклеенный, заглядывал в глаза, что-то ему заливал, тихо, чтоб никто больше не слышал. Они на пустыре любили поболтать, в тишине и спокойствии. И Поэт начал Раба защищать, когда до него докапывались. Не напрямую, потому что он тоже не дурак. Если кто-то норовил Раба опустить, Поэт давай его самого опускать и почти всегда выходил победителем – он это здорово умеет, точнее, умел. Теперь ни с кем не трется, никогда не обсмеивает, бродит один и какой-то сонный. Это сильно заметно: раньше он только и ждал, как бы всех вокруг обложить. Прямо приятно посмотреть было, как он отбривал всякого. «Поэт, а Поэт, напиши-ка стихи вот про это», – сказал негр Вальяно и схватился за ширинку. «Обожди, – отвечает, – Сейчас вдохновение придет». И нате вам, уже декламирует: «Письку Вальяно зажал в кулачок, как обезьяна – фасоли стручок». Умел, подлец, людей смешить, меня часто донимал, а я из него часто хотел дурь вышибить. Про Недокормленную хорошие стихи писал, у меня один даже записан в тетрадке: «О минетчица-сука, не дано мне понять, как удава Удава ты способна глотать?» Я его чуть не убил в тот раз, когда он перебудил весь взвод, прибежал в толчок и завопил: «Гляньте, чем Удав с Недокормленной на дежурстве занимается!» Дерзкий, гаденыш. Только драться ни хрена не умел; когда махался с Гальо,