его по стенке размазали. Примажоренный он слегка, как все на побережье, и тощенький – я аж за мозги его боюсь, когда башкой стукается. Белых в училище мало, и Поэт еще довольно сносный. Других зашугивают напрочь: смотри у нас, сраный бледнолицый, чоло враз тебя обратают. У нас во взводе всего двое, и Арроспиде тоже неплохой пацан, зубрила каких мало, и три года подряд взводный, голова варит, что и сказать. Я однажды Арроспиде в городе видел, в охренительной красной тачке да в желтой рубашечке, у меня челюсть отпала – такой он был причепуренный, блин, денег, должно быть, у него как грязи, в Мирафлоресе, поди, живет. Странно, что они друг с дружкой даже не разговаривают, никогда не корешились Арроспиде с Поэтом, каждый сам по себе. Боятся, что ли, что один другого заложит, разболтает, какие у них там белые дела бывают? Мне бы такие бабки да красную тачку – только б меня и видели в военном училище. На кой хрен сдалось это богатство, если они тут мыкаются, как все остальные? Кучерявый один раз Поэту сказал: «Чего ты тут забыл? Тебе прямая дорога в католическую школу!» Кучерявый всегда за него беспокоится – может, завидует, самому охота стать таким же Поэтом. Сегодня сказал мне: «Ты заметил, что Поэт наш совсем отупел?» Так оно и есть. Не то чтобы он какие-то тупые штуки делал – он вообще ничего не делает, это-то и странно. Весь день валяется, притворяется, будто спит, или вправду спит. Кучерявый, чтоб проверить, подошел и попросил рассказик, а он ему: «Я больше рассказиков не пишу, отвянь». И писем вроде тоже больше не пишет, а раньше все время рыскал в поисках клиентов. Может, при деньгах теперь. Утром мы еще просыпаемся – а он уже в строю. Во вторник, в среду, в четверг, сегодня – первый во дворе, лицо вытянутое, пялится куда-то, как будто спит с открытыми глазами и сны видит. А те, кто в столовке с ним сидят, говорят, он и есть перестал. «Поэт совсем повредился с горя, – это Вальяно Мендосе рассказывал: – Половину не доедает, но и не продает, любой может забирать – ему плевать. И молчит все время». Подкосила его смерть товарища. Белые, они такие, только с виду крепкие, а в душе как бабы, закалки им не хватает: этот вон весь больной сделался, ближе всех к сердцу принял смерть Ра…, то есть Араны.
Интересно, придет он сегодня? Военное училище – это, конечно, замечательно, форма и все такое, но как же ужасно всегда пребывать в неведении – отпустят, не отпустят? Тереса шла по галерее на площади Сан-Мартин: в кафе и барах кишмя кишел народ, воздух звенел от тостов, смеха, пивного духа, над столиками на улице взвивались облачка дыма. «Сказал, что военным быть не хочет, – вспоминала Тереса. – А если передумает и поступит в академию в Чоррильосе?» Что хорошего быть замужем за военным? Они вечно в казармах, а случись война – первыми погибают. К тому же их все время переводят, жить в провинции, должно быть, кошмарно, а вдруг пошлют в сельву, к кровососам и дикарям?! У террасы бара «Сэла» ее осыпали сомнительными комплиментами: компания мужчин средних лет сдвинула в ее сторону полдюжины бокалов, словно подняли шпаги, молодой человек за другим столиком помахал, и одновременно пришлось увернуться от лап какого-то пьяницы. «Да нет же, – думала Тереса, – он станет не военным, а инженером. Придется всего пять лет его ждать. Но все равно это уйма времени. И если потом он расхочет на мне жениться, я буду уже старуха, а в старух никто не влюбляется». В другие дни недели в галереях бывало почти пусто. Проходя в полдень мимо одиноких столиков и журнальных киосков, она видела только чистильщиков обуви на углах и шустрых мальчишек-газетчиков. Она спешила на трамвай, чтобы быстренько пообедать и вовремя вернуться в контору. Но по субботам старалась замедлить шаг в переполненной шумной галерее, смотрела прямо перед собой и в глубине души чувствовала себя польщенной: ей были приятны мужские знаки внимания, и она радовалась, что после обеда не нужно возвращаться на работу. А ведь всего несколько лет назад она боялась суббот. Мать ругалась и ныла больше, чем в остальные дни, потому что отец возвращался поздно ночью. Он врывался, как ураган, в угаре и ярости. Глаза сверкали, голос гремел, огромные ручищи сжимались в кулаки; он метался по дому, словно зверь по клетке, шатался, клял нищету, сшибал стулья, хлопал дверьми, а потом падал на пол, выдохшийся, измотанный. Тогда они с матерью его раздевали и укрывали одеялом – поднять на кровать было не под силу. Иногда он заявлялся не один. Мать, как бешеная, набрасывалась на непрошеную гостью, стараясь худыми руками разодрать ей лицо. Отец сажал Тересу на колени и в приступе зловещего веселья говорил: «Смотри, смотри, это лучше боев без правил». Пока одна такая не рассекла матери бровь бутылкой и не пришлось бежать в больницу. С тех пор мать превратилась в поникшее забитое существо. Когда отец приходил с другой женщиной, она пожимала плечами, хватала Тересу за руку и утягивала из дома. Они отправлялись в Бельявисту, к тетке, и возвращались в понедельник. Дом вонял и был сплошь усеян бутылками, а отец дрых в луже блевотины, во сне понося богачей и жизненную несправедливость. «Он был хороший, – думала Тереса. – Всю неделю пахал, как вол. А пил, чтобы забыть, какой он бедный. Но он меня любил и никогда бы не бросил». Трамвай линии Лима – Чоррильос шел мимо красноватого фасада исправительной школы, белесой громады Дворца правосудия и вдруг въезжал в прохладный пейзаж: высокие деревья с волнующимися кронами, пруды, не тронутые рябью, извилистые тропинки, отороченные цветами, и в центре круглой лужайки – зачарованный дом с белеными стенами, горельефами, жалюзи и множеством дверей с бронзовыми дверными молотками в виде человеческих голов – парк Лос-Гарифос. «Но и мать тоже была хорошая, – подумала Тереса, – просто настрадалась». Когда отец после долгой агонии в богадельне умер, мать под вечер отвела Тересу к теткиному дому, обняла и сказала: «Не стучись, пока я не уйду. Хватит с меня этой собачьей жизни. Я теперь буду жить для себя, и да простит меня Господь. Тетя о тебе позаботится». От трамвая было ближе до дома, чем от экспресса. Но путь от трамвайной остановки лежал мимо нехороших бараков, набитых нечесаными оборванными типами, которые говорили ей сальности и иногда пытались ухватить. На сей раз никто не приставал. По дороге встретились только две женщины и пес: все трое увлеченно рылись в мусорных баках, над которыми роились мухи. В бараках будто все вымерло. «Постараюсь прибраться до обеда», – подумала Тереса. Она уже шла по Линсе, между приземистыми обветшалыми домами. «Чтобы освободить вечер».
Повернув к своему дому, Тереса увидела силуэт в темной форме и белой фуражке; на краю тротуара – кожаный портфель. Ее поразило, что Альберто стоит совсем неподвижно, как манекен. На ум пришли часовые у решетки Дворца правительства. Только те были осанистые, выпячивали грудь и вытягивали шею, щеголяли длинными сапогами и шлемами с плюмажем, а Альберто стоял ссутулившись, свесив голову, и даже как будто уменьшился в росте. Тереса помахала, но он ее не увидел. «Ему идет форма, – подумала она. – А пуговицы как сверкают! Вылитый курсант военно-морской школы». Альберто вскинулся, только когда она подошла совсем близко. Тереса улыбнулась, он поднял в приветствии руку. «Что с ним такое?» – удивилась Тереса. Альберто было не узнать, он словно постарел. Меж бровей залегла глубокая складка, веки напоминали два черных полумесяца, а кости скул едва не прорывали бледную кожу. Взгляд блуждающий, губы бескровные.
– Тебя только что отпустили? – спросила Тереса, вглядываясь в его лицо, – Я думала, ты ближе к вечеру придешь.
Альберто не ответил. Смотрел на нее пустыми, отчаянными глазами.
– Тебе идет форма, – тихо сказала Тереса, помолчав.
– Мне не нравится форма, – сказал он с кривой усмешкой. – Дома я ее сразу снимаю. Но сегодня я еще не был в Мирафлоресе.
Он говорил, почти не шевеля губами, бесцветным, глухим голосом.
– Что случилось? – спросила Тереса. – Почему ты сегодня такой? Тебе плохо? Скажи мне, Альберто.
– Нет, – сказал Альберто и отвел взгляд, – я не болен. Но домой ехать сейчас не хочу. Я хотел тебя увидеть, – он провел рукой по лбу, и складка стерлась, но всего на миг. – У меня неприятности.
Тереса, немного наклонившись к нему, ждала, смотрела с нежностью, как бы подбадривая его говорить дальше, но Альберто поджал губы и стоял, медленно потирая руки. Тересе вдруг стало не по себе. Что сказать, что сделать, чтобы он доверился ей, как успокоить его, и что он подумает о ней потом? Сердце бешено забилось. После мимолетного колебания она шагнула к Альберто и взяла за руку.
– Пойдем ко мне, – сказала она, – пообедаешь с нами.
– Пообедаю? – растерянно сказал Альберто и снова провел рукой по лбу. – Не надо, не беспокой тетю. Я где-нибудь поем и потом за тобой зайду.
– Пойдем, пойдем, – настойчиво повторила она и подхватила портфель, – не глупи. Никакое это не беспокойство. Давай, пошли.
Альберто поплелся за ней. У двери Тереса отпустила его руку, прикусила губу и шепотом сказала: «Мне не нравится, когда ты такой грустный». В его взгляде промелькнуло оживление. Альберто благодарно улыбнулся и нагнулся к ней. Они очень быстро поцеловались в губы. Тереса постучала. Тетка не узнала Альберто: недоверчиво смерила глазами, с любопытством изучила форму и просияла, увидев знакомое лицо. По толстой физиономии расплылась широкая улыбка. Она вытерла руку об юбку и протянула Альберто, сыпля словами:
– Как поживаете, как поживаете, сеньор Альберто? Какой приятный сюрприз! Проходите, проходите. Рада вас видеть. Не признала в этой шикарной форме. Думаю: кто же это? Сообразить не могу. Слепну я от кухонного чада, знаете ли, да и от старости. Проходите, сеньор Альберто, рада вам.
Тереса вставила, обращаясь к тетке:
– Альберто останется у нас на обед.
– А? – спросила тетка, будто громом пораженная. – Что?
– Альберто пообедает у нас, – повторила Тереса.
Она умоляюще смотрела на тетку, пытаясь дать понять, чтобы та не выказывала такого явного изумления, а просто кивнула. Но тетка не могла прийти в себя: глаза широко распахнуты, нижняя губа отвисла, лоб сморщился – она словно впала в транс. Наконец она отмерла и с кислой миной велела Тересе: