Общим местом стало отмечать, что любая работа по истории (в том числе и Средневековья) в известной мере является результатом соавторства. Это справедливо и для моего случая. Я признаю определенную зависимость от взглядов своих предшественников, имена которых будут названы в тексте работы, и отношусь к ним с глубочайшим уважением, сколь бы критично подчас ни звучали мои конкретные замечания по поводу выдвинутых ими концепций. Особенно признателен я своим учителям — Сергею Дмитриевичу Червонову (1955–1988) и Ольге Игоревне Варьяш (1946–2003), а также Владимиру Ивановичу Мажуге, влияние которого на формирование моих собственных представлений о сущности ремесла историка стало решающим.
Я также искренне благодарен всем тем российским и иностранным коллегам, под влиянием конструктивных критических замечаний которых я во многом по-новому взглянул на свой материал и на свои выводы. Назову лишь некоторые имена из многих, несомненно заслуживающих упоминания: доктор исторических наук, профессор И.С. Филиппов (МГУ), кандидат исторических наук, доцент Ю.П. Малинин, к сожалению, ныне уже покойный (СПбГУ), профессора Х.-А. Эскудеро, X. Альварадо Планас и Х.-К. Домингес-Нафрия (УНЭД, г. Мадрид), профессора X. Санчес-Арсилья Берналь и Ф. Мартинес-Мартинес (ун-т «Комплутенсе», г. Мадрид), профессор Я. Бак (ЦЕУ, г. Будапешт) и официальный хронист Сепульведы А. Линахе-Конде. Особую благодарность адресую профессору о. Гонсало Мартинесу-Диэсу (S.I.), выдающемуся медиевисту и блестящему знатоку кастильского Средневековья.
Хочу также принести благодарность властям Сепульведы и всем организаторам II Симпозиума по изучению истории Сепульведы (сентябрь 2006 г.), давшим мне возможность посетить город и принять участие в крайне полезных и плодотворных научных дискуссиях.
И разумеется, я благодарен своим коллегам и ученикам: без их безграничного терпения, помощи и сочувствия эта книга никогда не была бы написана.
Раздел I.Испанский средневековый город как объект исследования: люди, концепции, методологии
Глава 1.Пиренейские контексты
Мечта историка — остаться один на один с источниками. Однако для медиевиста этой мечте ныне уже не суждено осуществиться. XIX век, великое столетие, когда были заложены основы нашей дисциплины, остался далеко позади. Тогда историки, свободные от груза сложившихся научных теорий, сами создавали теории, исследуя тексты, лишь малая часть которых была к тому времени опубликована. Свободный поиск в архивах, переезды из города в город, из страны в страну в поисках новых, еще не известных коллегам рукописей остались в прошлом. Ныне любое исследование начинается с более или менее развернутого обзора литературы вопроса, с обоснования права на существование еще одной работы, посвященной проблеме, к которой ранее уже неоднократно обращались предшественники.
Для многих историков составление подобного обзора превращается в нудную и вынужденную необходимость, бюрократическое раскладывание по полкам более или менее устаревших концепций. Но возможен и другой подход — живой диалог с предшественниками. Диалог, в котором последние предстают не только авторами энного количества книг, но и живыми людьми, яркими личностями, чувствовавшими дыхание своей эпохи в той же мере, в которой его ощущал великий Анри Пиренн, с гордостью заявлявший «Будь я антикваром, я смотрел бы только старину. Но я историк. Потому я люблю жизнь»[16].
Истории средневекового пиренейского города повезло с яркими личностями. Люди, создававшие основы современных историографических концепций, были не только (и не столько) кабинетными учеными, но и оригинальными мыслителями, выдающимися политиками, для которых исторические труды являлись неотъемлемой частью жизни, а порой и оружием, средством для защиты своих политических и общемировоззренческих позиций. В этом смысле, с одной стороны, несомненный интерес представляют даже явные ошибки, логические неувязки и натяжки, содержащиеся в их работах. С другой стороны, адекватное понимание существа их исследовательских построений может быть достигнуто лишь при учете самого широкого контекста, того духа эпох, вне которого не существует ни этих людей, ни созданных ими текстов.
1. Романтизм, либерализм, медиевализм и образ свободного средневекового города
Первыми средневековый пиренейский город как особый объект исследования выделили историки первой половины XIX в. То было время подъема интереса к истории, обусловленного умонастроениями позднего романтизма (Б.Г. Реизов удачно назвал историографию этого времени романтической)[17]. Влияние этого течения испытали на себе и интеллектуалы пиренейских стран. Их романтизм менее всего был «избыточным продуктом чувственности и фантазии» или «исключительно эстетическим феноменом»[18]. В его основе лежало глубокое и всеобъемлющее влияние французской культуры, в свою очередь, восходящее к немецким истокам[19]. В противовес французскому Просвещению со свойственной ему ориентацией на образы классической (греко-римской) культуры романтизм поставил во главу угла образную систему Средневековья. Так, уже для членов Гейдельбергского кружка (Б. фон Арним, К. Брентано, Э.Т.А. Гофман, Й.Й. фон Геррес, А. Мюллер, Г. фон Клейст, позднее — Я. и В. Гримм и др.), в рамках которого в 1810-х годах сформировались основные направления позднего немецкого романтизма, «Средние века открывали историческое и национальное прошлое немецкого народа»[20]. Далее же, через посредство Я. Гримма, свойственное романтикам восприятие Средневековья начало завоевывать позиции и в области историографии[21].
Во Франции одним из первых идею возврата к традиционным ценностям выдвинул Ф.Р. де Шатобриан (1768–1848). Подобно своим немецким современникам, он дал высокую оценку «феодальному духу Средневековья» и средневековой (главным образом житийной) литературе, этому «полю чудес средневекового воображения»[22]. За этим следовала реабилитация христианства, в том числе и средневекового; более того, оно воспринималось как одна из значимых черт национального своеобразия и как основополагающий элемент национальной идеи[23]. Эти взгляды повлияли и на формирование взглядов интеллектуалов за Пиренеями. Традиционно тесные культурные связи пиренейских стран с Францией способствовали быстрому распространению романтических идей в Испании и Португалии[24].
В частности, сочинения Ф.Р. де Шатобриана стали переводиться на португальский язык уже с 1814 г., а среди многочисленных последователей писателя в этой стране современники выделяли А. Эркулану-де-Карвалью (1810–1877) (подробный разговор о нем пойдет ниже), который даже получил почетное прозвище «Португальский Шатобриан»[25]. Несколько позднее (не ранее 1820-х годов) произведения французского писателя и философа стали доступны и испанскому читателю, который мог ознакомиться с ними в переводах одного из основоположников испанского романтизма, писателя и переводчика Р. Лопеса-Солера. В Испании влияние Шатобриана испытали выдающиеся религиозные философы X. Бальмес и X. Доносо Сортес, ревностные защитники традиций испанского католицизма, вдевшие в нем основу национальной специфики Испании[26]. В конечном итоге подобное восприятие христианства стало одной из ключевых особенностей пиренейского романтизма (наряду с патриотизмом и особым пиететом по отношению к средневековому прошлому (medievalismo)[27].
2. Долгая пиренейская жизнь «свободного римского муниципия»(Ф. Мартинес-Марина и А. Эркулану)
Распространение идей романтизма было тесно связано и составлением нового типа интеллектуала — не абстрактного мечтателя и завсегдатая аристократических салонов, а активного деятеля, занимающего ответственные государственные должности (таким был и Шатобриан[28]). На Пиренейском полуострове этот тип стал утверждаться еще до середины 1830-х годов, принимаемых обычно за отправную точку истории местной школы романтизма. В Испании воротной вехой стали Освободительная война против французских захватчиков (1808–1813), а также деятельность Кадисских кортесов 1810–1812), депутатами которых были будущий основоположник шпанского романтизма А. Алькала-Гальяно, а также известный историк Ф. Мартинес-Марина.
С Кадисскими кортесами связывается зарождение испанского либерализма как политического течения и направления общественной мысли. И с самого начала испанский (как, впрочем, и португальский) либерализм носил четко выраженный национальный оттенок: в условиях патриотического подъема, вызванного Освободительной войной 1808–1813 гг. с наполеоновской Францией, политическая полиция «афрансесадо» (офранцуженные), которые мыслили в универсалистском духе, воспринятом из сочинений просветителей[29], рассматривалась как проявление коллаборационизма. На первый план выступили национальные интересы и связанная с ними защита наци-шальных особенностей. Характерно уже то, что победившие либералы сохранили в Конституции 19 марта 1812 г. королевскую власть, а также в значительной мере реставрировали права и влияние Церкви: не была восстановлена лишь инквизиция. Эти меры полностью соответствовали представлению о роли этих институтов как важнейших черт национальной специфики[30].
Но еще более характерно другое явление, отмеченное в отечественной литературе уже первым русским испанистом В.К. Пискорским: даже установление конституционного строя, меры, непосредственно продиктованной примером Великой французской революции, либерально настроенные политики пытались осмыслить как «дело вполне национальное»[31]. Разумеется, этот тезис требовал соответствующего исторического обоснования. Так возникли знаменитые труды одного из наиболее выдающихся испанских историков рубежа XVIII–XIX вв. Франсиско Мартинеса-Марины (1754–1833)[32]. Его историографическая концепция по своему содержанию соединяет традиции века Просвещения с его апологией свободы как естественного состояния человека и то последовательное внимание к национальному чувству и национальному началу, которое стало одним из основных принципов исторических представлений эпохи романтизма.
Уже в «Историко-критическом размышлении…»[33], написанном как введение к академическому изданию текста «Семи Партид» — выдающегося памятника испанского и европейского права, первого западного кодекса эпохи ins commune[34], созданного на разговорном языке, но позднее изданного отдельной книгой, автор обращает первостепенное внимание на роль свободы и свободного начала в испанском «национальном» праве. Рисуя Альфонсо X Мудрого (1252–1284) — инициатора создания Партид — как первого просвещенного монарха в истории Испании, Ф. Мартинес-Марина возводит «свободные начала» политического строя средневекового королевства Кастилия и Леон к законодательству римского времени, принципы которого были восприняты «первым национальным кодексом» вестготской эпохи — «Forum judicum», а вслед за ним — и правом эпохи Реконкисты, и, главное, таким оплотом средневековой свободы, как средневековые кастильские и леонские кортесы. Позднее эти идеи были развиты в знаменитой «Теории кортесов…» — выдающемся памятнике испанской политической и историко-правовой мысли, который вобрал в себя дух эпохи антинаполеоновской Освободительной войны и Кадисских кортесов[35]. При этом автор уделял немалое внимание и городской истории пиренейского Средневековья, рассматривая города как главный оплот свободомыслия. Следуя традиции правовой терминологии своего времени, он уверенно характеризовал эти институты как «муниципальные»[36].
Представления Ф. Мартинеса-Марины были развиты в португальской историографии, где они были восприняты упоминавшимся А. Эркулану-де-Карвалью, которого нередко называют единственным настоящим учеником знаменитого испанца. Однако последний являлся не только талантливым интерпретатором идей своего старшего испанского современника, но и оригинальным мыслителем. Если Ф. Мартинес-Марина был еще неразрывно связан с традициями Просвещения, то А. Эркулану, наряду с поэтами и публицистами А. Гарретом и А. Фелисиану (последний выступал также как прозаик), заслуженно считается одним из отцов-основателей течения португальского (а шире и пиренейского) романтизма. Вместе с тем отцы-основатели романтизма в Португалии были активными действующими политиками либерального направления. Не случайно в португальском (как и в испанском) литературоведении традиционно преобладает характеристика романтизма как идейного течения[37], и лишь во вторую очередь принимаются во внимание связанные с ним литературные и художественные аспекты, которые рассматриваются как производные первого[38].
Либерал, как и его собратья по перу, «португальский Шатобриан» с оружием в руках отстаивал свои взгляды в период Мигелистских войн (1823–1838). После их завершения А. Эркулану — королевский библиотекарь, инициатор создания и директор (до 1836 г.) библиотеки в г. Порту (ныне Муниципальная библиотека), известный публицист либерального направления. Вынужденный отказаться от политической деятельности после сентябрьской революции 1836 г., которую считал чрезмерно радикальной, он целиком посвятил себя литературным и научным трудам. Его важнейшей заслугой перед португальской наукой стали подготовка и осуществление издания «Portugaliae Monumenta Historica», основанной на принципах, близких к ее знаменитому немецкому прототипу (1856–1873).
Свои исторические изыскания А. Эркулану рассматривал как логичное продолжение политической деятельности. Объяснить этот факт несложно. Сама эпоха выдвигала политические дискуссии в центр интеллектуальной жизни: не случайно создание и выход в свет главного исторического труда А. Эркулану — четырехтомной «Истории Португалии» (1846–1853) — совпали по времени с эпохой великих европейских революций 1848–1849 гг., а также португальской революции 1852 г. Для Португалии, как и для Испании, XIX век стал поворотной эпохой, временем утраты статуса великой державы. Связанные с этим переживания и порожденный ими огромный жизненный и политический опыт[39] не повлияли на взгляды интеллектуалов поколения А. Эркулану[40].
Он искал и находил в национальной истории ответы на беспокоившие его больные вопросы современности. Как и его кумир О. Тьерри[41], А. Эркулану осознанно подходил к материалу источников с заранее заданных позиций: следовало найти лишь исторические факты, способные привести соотечественников к соответствующим выводам. Цель же, поставленная перед собой португальским историком, была непростой. Вслед за Ф. Мартинесом-Мариной он должен был доказать, что либеральные идеи не принесены на полуостров на французских штыках, что они являются продуктом естественного исторического развития и, следовательно, что прошлое его страны дает основания для исторического оптимизма относительно перспектив либерального движения по эту сторону Пиренейских гор.
Утверждая тезис о национальных корнях португальского (а также испанского) либерализма, А. Эркулану видел идеал государственного устройства в средневековой португальской монархии XIV–XV вв. По его мнению, эта монархия, пусть и в рудиментарной форме, давала удачный пример разумного сочетания «авторитарного» и «демократического» начал, ограждавшего общество от крайностей неограниченной реакции, с одной стороны, и абсолютного равенства («тирании народа») — с другой. Олицетворением «авторитаризма» он считал средневековую королевскую власть, выступавшую гарантом стабильности и порядка. Носителем же начал «демократии», по его мнению, были муниципии (concelhos), которым он давал восторженную характеристику[42].
Отметим, что образ свободного муниципия вообще занимал центральное место в идеологии раннего португальского либерализма, одним из лозунгов которого являлось ограничение всевластия центральной власти, характерное для эпохи абсолютизма, и создание федерации свободных муниципальных образований: на этот факт указывал уже один из первых историков португальского либерализма Теофило Брага (1843–1924)[43]. Он же отмечал факт прямого влияния на соответствующие построения А. Эркулану известной концепции О. Тьерри, едва ли не первым выступившего против чрезмерной централизации управления[44].
С последним А. Эркулану связывало многое — и общность политических пристрастий, и последовательный романизм (воспринятый из наследия Ф. Мартинеса-Марины), и внимание к городской истории Средневековья. Как и О. Тьерри[45], А. Эркулану связывал истоки свободного муниципального устройства Средневековья с историческими судьбами сословия испано-римских куриалов. По его мнению, оно не ушло в прошлое с падением Рима и сохраняло свое влияние в городах Толедского королевства и в VII в. Более того, королевская власть стала привлекать куриалов — людей весьма состоятельных и, следовательно, способных приобрести боевого коня и необходимое вооружение для несения военной службы в коннице.
Противопоставленное городскому плебсу, с одной стороны, и германской знати и испано-римскому епископату — с другой, сословие пиренейских куриалов стало главным носителем начал гражданской свободы, унаследованных от античности. По мнению А. Эркулану, считавшего феодализм явлением чисто германским, это сословие не было затронуто протофеодальными тенденциями, захватившими лишь испано-готскую аристократию и подчиненную ей военную клиентелу. Более того, эти тенденции проявлялись совсем недолго: арабское завоевание не только нанесло смертельный удар по готской наследственной знати, но и уничтожило зачатки феодализма, возникшие к началу VIII в. (именно поэтому пиренейское общество эпохи высокого Средневековья характеризовалось как нефеодальное)[46].
Становление общества астуро-леонской эпохи (VIII–XI вв.) происходило в принципиально новых условиях. Во-первых, старая государственность была сломана, а потому государственность новая не испытала прямого влияния предшествующей эпохи. Во-вторых, в районах, примыкавших к горам Астурии, Кантабрии и Галисии, сложилось обширное незаселенное пространство. Следовательно, как полагал А. Эркулану, в течение длительного времени колонисты, переселявшиеся (а иногда и бежавшие) сюда с севера, могли свободно обращать освоенные ими участки земли в собственность в результате свободной оккупации, так называемой пресуры (presura). В итоге число свободных крестьян-землевладельцев неуклонно возрастало, а отношения социальной зависимости смягчались. В этих условиях возрождение феодальных принципов землевладения, организации общества и власти, по мнению португальского историка, было невозможно.
Органичной частью астуро-леонского нефеодального, свободного общества стали средневековые муниципии («concelhos»). Особая роль в их формировании отводилась потомкам испано-римских куриалов — переселявшимся в христианские районы из аль-Андалуса колонистам-мосарабам. Уже самим своим присутствием, а также непосредственной хозяйственной и административной деятельностью они привнесли в новые поселения традиции свободной городской жизни римских времен, и прежде всего идею гражданства. Так постепенно возрождался муниципий — не как конкретный римский институт, но как воплощение древнего «духа свободы». Вокруг колонистов-мосарабов постепенно группировались представители разных категорий свободного населения. В противовес знати они именовались вилланами и свободными — в противовес разным категориям зависимых людей. Верхушка вилланов (потомки римских куриалов), продолжая традиции вестготского времени, составили слой конников-вилланов (cavaleiros viläos) — главных хранителей муниципальных свобод, впервые закрепленных в фуэро (местной хартии) кастильского местечка Кастрохерис (974 г.).
3. Германские свободы и муниципий в Испании(Э. де Инохоса)
Концепция А. Эркулану целиком принадлежит своему времени. В этом смысле она давно должна была бы стать достоянием истории исторической науки, как это произошло с концептуальными представлениями Ф. Мартинеса-Марины и О. Тьерри, на идеи которых ориентировался португальский историк. Почему же этого не произошло?
Вопрос представляется тем более сложным, что во второй половине XIX в. романистское направление в испанской и португальской историографии, ярчайшим представителем которого был А. Эркулану, сменилось германизмом. В немалой степени это было предопределено более близким знакомством жителей пиренейских стран с немецкой культурой: ведь романизм ранней историографии в пиренейских странах сложился в условиях крайней слабости культурных связей со странами немецкого языка[47]. Начиная же с 1860-х годов в пиренейской (в том числе испанской) культуре все более значительное место стали занимать интеллектуалы, получившие образование в Германии. Вместе с ними за Пиренеи проникали германская философия[48], литература и исторические концепции.
Проникновение в Испанию идей немецкой «исторической школы права» связано с именами П.-Х. Пидаля (1779–1865) и Х.-М. де Монтальбана (1806–1889)[49], а также видного исследователя истории средневекового местного права, автора знаменитого издания текстов пиренейских фуэро Т. Муньоса-и-Ромеро (1814–1867)[50]. Кроме того, следует назвать также X. Косту-и-Мартинеса (1846–1911)[51] и редактора фундаментальной «Истории социальных учреждений Готской Испании» Э. Переса-Пужоля (1830–1894), интерес которых к германистической проблематике стал прямым следствием их увлечения философией «краузизма»[52].
Однако подлинным «немецким выучеником», заложившим прочные основы испанской германистики, стал все же Эдуардо де Инохоса-и-Наверос (1852–1919), который выдвинул целостную концепцию средневековой пиренейской городской истории, основанную на германистских принципах и оттеснившую построения А. Эркулану[53]. В 1878 г., уже будучи доктором права Гранадского университета (1872) и сотрудником Национального исторического музея в Мадриде, он выехал в Германию для изучения немецкого языка и принципов немецкой исторической и историко-правовой науки. Именно там он обрел тот вкус к изучению и изданию оригинальных текстов, который был столь свойственен немецкой исторической школе эпохи ее расцвета, связанного с именами Г. Нибура, Л. фон Ранке, Т. Моммзена, Г. Вайца, видного специалиста по испанской эпиграфике Э. Хюбнера, Ф. Данна и некоторых других (многих из них Э. де Инохоса знал лично и испытал прямое влияние их идей). На родине свидетельством признания научных заслуг горячего патриота немецких научных методов стало занятие кафедры исторической географии Высшей школы дипломатики (1882), испанского аналога французской Школы хартий. В 1884 г. Э. де Инохоса перешел на основанную им кафедру истории средневековых испанских учреждений в той же Высшей школе, позднее был избран членом Королевской академии истории, а также престижнейшей Королевской академии моральных и политических наук. Все занимавшиеся им почетные должности в испанских и иностранных академиях перечислить непросто. Кроме того, на протяжении длительного времени он преподавал на факультете философии и изящной словесности Мадридского университета, где зарекомендовал себя талантливым преподавателем и стал кумиром студенческой молодежи[54].
Однако главным делом его жизни стало, пожалуй, основание в 1910 г. Центра исторических исследований при Совете по научным исследованиям (Junta de ampliación de Estudios). Именно в этом Центре начинался путь в науку таких в будущем известных историков средневековой Испании и испанского права, как Г. Санчес, Х.-М. Рамос-и-Лоссерталес и других, но прежде всего К. Санчеса-Альборноса. Кстати, именно Э. де Инохоса первым в Испании обратил внимание на работы выдающегося русского медиевиста, основателя российской школы испанистики В.К. Пискорского (1867–1910). (Для ознакомления с его книгой о каталонских «дурных обычаях» он даже начал изучать русский язык.)
Вместе с тем историк никогда не оставался вне активной политической деятельности, что для его времени являлось вполне естественным. Никогда ни ранее, ни позднее второй половины XIX — начала XX в. связи между правительствами и университетской профессурой не были столь прочными. И либералы (exaltados), и умеренные консерваторы (moderados) рассматривали испанские университеты как главный источник политических кадров, а потому формирование «профессорских правительств» и связанная с ним высокая степень политизации университетов стали явлением постоянным. Будучи человеком своего времени, Э. де Инохоса с молодых лет примкнул к консерваторам (умеренным) и являлся активным членом Ассоциации испанских католиков. С приходом к власти в 1884 г. консервативного правительства А. Кановаса-дель-Кастильо[55] он занял пост секретаря министерства народного просвещения, в дальнейшем продвинулся до ранга сенатора, а некоторое время находился даже на постах гражданского губернатора провинций Аликанте, Валенсия и Барселона, возглавлял Управление народного просвещения и т. д.
Последнее представляется особенно важным. Будучи правым либералом по убеждениям, последовательным сторонником идеи сочетания свободы, традиции и порядка, Э. де Инохоса в не меньшей степени, чем его главный оппонент А. Эркулану, нуждался в концепте свободного средневекового учреждения, к которому можно было бы возвести генеалогию национальной традиции свободомыслия: ведь при отсутствии последней идея свободы оказывалась оторванной от национальной почвы. Но на рубеже XIX–XX вв. предположить подобное было просто невозможно: это время стало для Испании периодом жесточайшего национального кризиса, вызванного поражением в испано-американской войне и утратой последней колонии — Кубы (1898). Вызвавшие глубочайший шок в испанском обществе, эти события оставили неизгладимый след в мировоззрении «поколения 1898 года» (именно тогда М. де Унамуно произнес свои знаменитые слова: «У меня болит Испания»)[56]. Разумеется, Э. де Инохоса по возрасту и взглядам не принадлежал к «поколению 1898 года». Однако он в полной мере разделял то стремление к национальному возрождению, которое охватило все испанское общество[57].
Выстраивая собственный вариант восприятия традиции испанской свободы[58], Э. де Инохоса, как и его единомышленники-германисты, связывал возникновение этой традиции не с испано-римскими куриалами, а с воинами-германцами (заметим, что еще Ш. де Монтескье утверждал, что они «пользовались неограниченной свободой»[59]). Соответственно, с одной стороны, Э. де Инохоса решительно опроверг тезис о преемственности традиций римского муниципия, а, с другой стороны, подобно своим оппонентам, активно использовал понятие «муниципий» для характеристики консехо. При этом римско-правовой термин употреблялся в обобщенном смысле, т. е. как образ свободного института местной власти вообще. Вместе с ним подспудно были заимствованы и другие элементы концепции А. Эркулану, прежде всего представление о конниках-вилланах как городской верхушке.
Тем самым именно Э. де Инохоса способствовал окончательному утверждению тезиса о муниципальном характере консехо. Его истоки он видел в местных собраниях вестготского времени, так называемых conventus publicus vicinorum, которые рассматривались как судебный институт германских народов, объединявший всех свободных людей города или сельского округа. Римский муниципий не пережил арабского завоевания, а германский институт будто бы сохранился и повлиял на формирование нового типа судебных собраний, с X в. обозначавшихся латинским понятием «concilium». Под ним понималось собрание свободных людей, в котором председательствовал местный граф или его представители.
Первоначально это собрание существовало параллельно с «conventus publicus vicinorum», но затем слилось с ним: ведь состав участников, место и время проведения обоих собраний, как правило, совпадали. Так произошло «приложение к территории виллы или города, отделенного от графства или сеньориального владения, судебных и административных институтов, в рамках которых эта вилла или этот город существовали и ранее», результатом чего стало возникновение собственно консехо. Его члены, сходясь на общие собрания (высший орган власти в консехо), стали избирать должностных лиц, ранее назначавшихся королем, — судей, присяжных, а затем и членов коллегии алькальдов. В итоге город обретал автономию в судебной сфере, а следовательно, по мнению Э. де Инохосы, и муниципальное устройство.
XI–XIII века рассматривались как период расцвета консехо-муниципия. С началом издания собственных фуэро, основанных на нормах обычного права и зафиксированных в виде договора с сеньором, члены консехо (как города, так и прилегающей сельской округи) все теснее сплачивались в единый класс. Кроме того, развитие ремесла и торговли сделало консехо регулятором экономической жизни. Муниципии превратились в важный фактор государственной политики: обеспечивая материальную и политическую поддержку короны, они стали посылать своих представителей в кортесы. Но в конце XIII в. подъем сменился упадком: с усложнением организации консехо и формированием узких по составу городских советов (в середине XIV в.), власть в городах оказалась сосредоточенной в руках городской верхушки — привилегированных «конников-вилланов». Они противопоставили себя основной массе сограждан, служившей в пехоте и не имевшей льгот. Ослабленные этим противостоянием, города были подчинены королевской власти, а муниципальная автономия аннулирована.
4. Свободный муниципий и особое общество эпохи Реконкисты(К. Санчес-Альборнос)
С появлением работ Э. де Инохосы историографический образ средневекового пиренейского города приобрел признаки четко выраженного историографического мифа, романтическая основа которого явно пережила свое время. Однако, претерпев определенную внешнюю «модернизацию», она тесно сплелась с элементами позитивизма: не случайно с ним принято связывать историографические принципы Э. де Инохосы[60].
Тем не менее основную роль в сохранении основ романтических представлений и их привнесении в современные теории сыграли труды наиболее известного из учеников Э. де Инохосы — Клаудио Санчеса-Альборноса-и-Мендуиньи (1893–1984). «Патриарх испанской историографии», он стал основателем ряда научных учреждений и периодических изданий в Испании, а также в Аргентине, где находился в эмиграции с 1942 г. Кроме того, его имя было хорошо известно в Европе (преимущественно во Франции и Италии)[61]. Блестящий знаток средневековых источников[62] (на основе собранных им более 20 тыс. актов К. Санчес-Альборнос планировал осуществить издание с красноречивым названием «Monumenta Hispaniae Historica»[63]), он прекрасно разбирался в научной литературе, отдавая предпочтение концепциям своих старших современников — Н.-Д. Фюстеля де Куланжа, А. Допша, Л. Альфена, Г. Бруннера, великого Т. Моммзена, а наряду с ними — первого русского испаниста В.К. Пискорского, которому, по собственному признанию, был обязан возникновением интереса к истории средневекового города[64].
К. Санчес-Альборнос, «сын и внук политиков»[65], значительную часть своей долгой жизни посвятил политической деятельности, продолжая традиции своего знатного авильского рода[66]. В большую политику он вошел в эпоху диктатуры генерала Примо де Ривера и занял в ней значимое место сразу после падения монархии. В разное время занимал посты депутата и заместителя председателя кортесов, ректора Мадридского университета, министра иностранных дел, посла Испании в Португалии. В эмиграции К. Санчес-Альборнос продолжал активную политическую деятельность, вершиной которой стало занятие поста председателя правительства (1962–1970), а затем президента Республики в изгнании. На родину он вернулся лишь незадолго до смерти, на восемь лет пережив своего главного врага — каудильо Ф. Франко.
Признавая значительное место политики в своей жизни, К. Санчес-Альборнос видел в себе прежде всего историка[67]. Вместе с тем он был уверен, что историческое прошлое непосредственно влияет на формирование национального сознания, т. е. является фактором реальной политики[68]. Кроме того, взгляды К. Санчеса-Альборноса как ученого нередко предопределяли его позицию как политика (в частности, по аграрному вопросу)[69]. Очевидно, должно было существовать и обратное влияние — политического мировоззрения на исторические взгляды. Подобное влияние констатирует, в частности, Х.-Л. Абельян, считающий, что концептуальные представления К. Санчеса-Альборноса сформировались под воздействием католицизма как определяющего элемента мировоззрения. Среди прочего, это предопределило негативное отношение историка к другим религиям, в разное время исповедовавшимся на полуострове (прежде всего к иудаизму и исламу)[70].
Мы не можем принять позицию Х.-Л. Абельяна, поскольку она прямо противоречит известным нам характеристикам роли религиозных взглядов в мировоззрении К. Санчеса-Альборноса. Так, по свидетельству его ученицы Р. Пастор, ее учитель «сам… определял себя как либерала, демократа и республиканца. <…> Он также был и католиком, но понимал католицизм как явление глубоко личное и интимное…Он исповедовал католицизм как средство размежевания с левыми, для того, чтобы с ними ни в коей мере не связывалось его имя, прежде всего в политической жизни эмиграции». В этом же смысле говорил о себе как о католике и сам К. Санчес-Альборнос[71].
Действительно, в центре внимания медиевиста оказывался отнюдь не католицизм, а своеобразие национального характера испанцев, проявления которого обобщались им в образе абстрактного испанского типа — «homo hispanus», присутствовавшего, по его мнению, уже в доримской Испании. При этом историка отнюдь не смущал тот факт, что населявшие полуостров иберы и кельтиберы были язычниками. В той же мере его восхищали выдающиеся испано-римляне (Л. Корнелий Бальб, Сенека, Лукан и др.), также не бывшие христианами. Наконец, он преклонялся и перед исповедовавшими ислам выдающимися представителями культуры и политики аль-Андалуса, если их происхождение было автохтонным[72].
Что же касается подчеркнутого неприятия иудаизма, действительно свойственного К. Санчесу-Альборносу, то оно объясняется отнюдь не религиозными, а идеологическими причинами. Взглядам историка был свойствен четко выраженный антисемитизм, причем антисемитизм умозрительный, возникший в стране, которая после изгнания евреев католическими королями, столетий унизительных проверок на «чистоту крови» и зверств инквизиционных трибуналов, не имела сколь-нибудь значительного автохтонного еврейского населения. Поэтому образ иудея приобретал у дона Клаудио черты абсолютной абстрактности и становился лишь элементом некой выработанной историком системы идеальных категорий, в центре которой находился совершенный «homo hispanus». В этом смысле абстрактный еврей уже самим фактом своего существования создавал препятствия на пути достижения национального единства, стремление к которому становилось одной из главных черт «homo hispanus»[73].
В конечном итоге и сам католицизм в Альборносовой концепции становится элементом все той же системы идеальных (если не сказать виртуальных) категорий, выступая в качестве реально присутствующей, но отнюдь не главной черты национальной специфики испанцев. Наиболее очевидно эта закономерность прослеживается в работах, посвященных истории Реконкисты. Христианство испанцев предстает здесь как важнейшая характеристика, отличающая их от мусульман-мавров и предопределяющая форму противостояния двух сил — религиозную войну. Но целью этой войны становится отнюдь не торжество Христа над Магометом, а борьба за свободу и возрождение утраченного единства родины, которую ведет народ христианской Испании[74]. Поэтому совсем не католицизм, а народность и неразрывно связанное с ней свободолюбие выступают как основополагающие черты испанской истории[75]. Отдельными вехами этой борьбы за свободу историк считал возглавляемые народными вождями движения кельтибера Вириата против римского господства, Умара-ибн-Хафсуна против произвола кордовских эмиров, миссию легендарного Сида (Родриго Диаса де Вивара). В XIX же столетии эту традицию продолжила геррилья против французских захватчиков[76].
Эта генеалогия испанского свободолюбия явно перекликается с созданной историками-романтиками. Добавим, что встречаются и другие важные параллели. Во-первых, нельзя не заметить идентичности ключевых элементов двух систем представлений, важнейшими из которых являются «нация» и «свобода», а остальные, прежде всего «католицизм» и «народность», призваны отразить специфику нации и эпохи. Во-вторых, нельзя не признать обоснованности вывода упоминавшегося Х.-Л. Абельяна, возводящего свойственное медиевисту представление о неизменности важнейших черт национального характера, воплощенного в образе «homo hispanus», к концепции «народного духа» (Volksgeist) как явления, имманентно присущего любой нации[77].
К этому следует добавить еще и значительную степень совпадения проблем и хронологических периодов истории средневековой Испании, избиравшихся К. Санчесом-Альборносом в качестве объектов исследования, с одной стороны, и сюжетов, интерес к которым сформировался под влиянием романтизма как феномена культурной и политической жизни — с другой. Так, по наблюдениям историка литературы Р. Наваса-Руиса, среди таких сюжетов наряду с биографиями королей были представлены прежде всего последний период истории Испано-готского королевства и начальный период Реконкисты, а также период расцвета аль-Андалуса и упадок Гранадского эмирата[78]. Первый из перечисленных сюжетов стал для К. Санчеса-Альборноса центральным: события этого времени он считал решающими для национальной истории. История же мусульманской Испании привлекала его внимание на протяжении всей жизни. Не имея специальной подготовки, необходимой ориенталисту, он уже в зрелом возрасте в Аргентине занялся изучением арабского языка[79]. Нам трудно судить о его успехах в этом предприятии, однако его результатом стало появление ряда объемных исследований по истории аль-Андалуса[80].
Сказанное позволяет выявить в концептуальных представлениях К. Санчеса-Альборноса два основных пласта. Первый — это так называемый диахронический позитивизм, существование которого констатирует Х.-Л. Абельян[81]. Наиболее заметный, он на деле играет второстепенную роль и представлен по преимуществу разнообразным инструментарием, накопленным и отточенным позитивистской историографией. Решающую же функцию в концептуальном смысле выполняет второй слой, т. е. наследие романтизма. Несомненно, его проявление следует связать с общим направлением, утвердившимся на рубеже веков в испанской истории и филологии (в том числе и под прямым влиянием немецкой научной традиции рубежа веков, проникнутой пафосом консервативного романтизма и национализма)[82]. Известно, что наиболее ярким его представителем был выдающийся филолог Р. Менендес Пидаль, трудам которого К. Санчес-Альборнос давал неизменно высокую оценку[83]. Однако совпадение их позиций отнюдь не было полным и однозначным. Уже в силу этого влияние школы Менендеса Пидаля не могло быть решающим; во всяком случае, оно не было единственным и не подлежащим сомнению и переоценке.
Прочность комплекса романтических представлений, содержание которых не претерпело сколь-нибудь существенных изменений в течение всей долгой и драматической жизни историка, заставляет констатировать их фундаментальный, мировоззренческий характер. В этом смысле их основы должны были сформироваться еще до начала активных занятий историей. Между тем применительно к годам юношества сам К. Санчес-Альборнос указывает лишь на одно влияние из числа тех, которые определили его дальнейшую жизнь: он отмечает свое воспитание на «либерально-демократических идеях своего отца»[84]. В свое время, напутствуя историка, получившего депутатский мандат в том округе, в котором ранее баллотировался он сам, отец с пафосом произнес: «Я был и остаюсь либералом и верю, что ты не забудешь моего примера бескорыстия и благородства»[85]. Не подлежит сомнению, что К. Санчес-Альборнос в полной мере следовал этому завещанию[86].
Если учесть изначальную генетическую связь либеральной идеологии и романтизма, можно уверенно констатировать усвоение начал последнего вместе с этой идеологией. По всей видимости, подсознательно для К. Санчеса-Альборноса занятия наукой исполняли все же прежде всего функцию инструмента: он сочетал их с активной деятельностью в сфере журналистики и публицистики, крайне эмоционально отстаивая свои взгляды на настоящее и будущее страны и активно привлекая в качестве аргументов примеры из ее прошлого. Вершиной его деятельности в этой области стала бурная полемика с философом А. Кастро и опубликованное в ее рамках фундаментальное историко-философское эссе «Историческая тайна Испании»[87].
Таким образом, мы можем уверенно поставить К. Санчеса-Альборноса в один ряд с его предшественниками — А. Эркулану и Э. де Инохосой. В данном случае преемственность концептуальных представлений стала лишь следствием иной, более глубокой, преемственности, касавшейся политических взглядов и определяемого ими образа жизни. Главным ее отражением стал основополагающий интерес к истокам и эволюции концепции индивидуальной свободы. Отличия состояли лишь в том, что К. Санчес-Альборнос возводил традицию испанской свободы не к свободе куриалов римского времени, как это делал А. Эркулану, и не к свободе воинов-германцев Э. де Инохоса, а к свободе мелких земельных собственников первых веков Реконкисты, с которой связывалось и возникновение свободного муниципия-консехо[88].
Следуя за Т. Моммзеном, К. Санчес-Альборнос прежде всего полностью отказался от тезиса о преемственности римской муниципальной традиции и датировал отмирание муниципального устройства началом VII в. Это явление он рассматривал как логичное следствие постепенного упадка муниципия, черты которого проявились уже в III в. и усилились в эпоху Поздней Империи в связи с перерождением римского государства в централизованную бюрократизированную монархию. По его мнению, императорские (позднее — королевские) чиновники (комиты, судьи-юдексы и др.), вставшие во главе городского управления в V в., к началу VII в. постепенно приняли на себя функции (прежде всего фискальные) отмирающих муниципальных курий. Даже епископы уже в первой трети VII в. превратились в королевских должностных лиц[89].
В итоге именно комиты (графы) и юдексы, а также подчиненные им чиновники оказывались подлинными преемниками традиции римских муниципиев. Эти категории королевских должностных лиц, а также весь круг выполняемых ими функций сохранились и после падения толедской монархии, в Астуро-Леонском королевстве, возникшем в ходе Реконкисты. Соответственно, система власти и социальных отношений в астурийской монархии описывалась римско-правовыми понятиями. Таким образом, отрицая тезис А. Эркулану о сохранении основ муниципального строя в первые века Реконкисты и считая себя вслед за своим учителем убежденным германистом, К. Санчес-Альборнос продолжал романистическую традицию в более широком смысле.
Власть астурийских королей представлялась ему «высшей магистратурой». Подобно позднеримским императорам, монархи были будто бы наделены почти неограниченными полномочиями и еще в X в. продолжали взимать налоги публичного характера. Сохранение «Вестготской правдой» роли действующего законодательства означало преемственность в сфере права. Влияние позднеримских норм усматривалось учеными даже в протофеодальных тенденциях, истоки которых связывались с институтом германской дружины. При этом, как и А. Эркулану, К. Санчес-Альборнос полагал, что узы протофеодальных отношений распространялись лишь на незначительную часть общества и не определяли характер социальной структуры и системы власти[90].
Последнее объяснялось наличием в Астуро-Леонском королевстве большой массы мелких свободных собственников, ставших прочной опорой королевской власти. Доказывая этот факт, К. Санчес-Альборнос приводил дополнительные свидетельства в пользу выводов португальского историка, повторяя прежде всего тезис о запустении долины р. Дуэро в VIII в. Новую жизнь получила и концепция «пресуры», т. е. свободной оккупации пустующих земель этого района вчерашними рабами и колонами с севера, которые превращались здесь в свободных крестьян-собственников, обязанных нести военную службу королю подобно воинам-ополченцам вестготской Испании.
Получалось, что в то время, когда за Пиренеями ужесточались нормы личной зависимости, а слой свободного крестьянства стремительно сокращался, короли Астурии и Леона, опираясь на вооруженную силу крестьян-ополченцев, успешно противостояли притязаниям магнатов. В итоге последние не смогли добиться влияния, сопоставимого с влиянием запиренейской знати. Бенефициальные пожалования, которые предоставлялись магнатам за военную и административную службу короне, оставались под жестким контролем центральной власти[91].
Эти условия, по мнению К. Санчеса-Альборноса, оказали самое непосредственное влияние на становление системы местного самоуправления. Расселяясь на пустующих территориях, свободные крестьяне-собственники основывали небольшие поселения (villae), более напоминавшие деревни (vici) римского времени. Они превратились в подлинные очаги свободы, а их жители (вилланы) для совместной защиты своих интересов с раннего времени организовывались в сельские общины — консехо. Наиболее обеспеченные вилланы, способные приобрести коня, вооружение и снаряжение, которые были необходимы для несения военной службы в коннице, составили основу слоя конников-вилланов. Наличие собственной пехоты и конницы стало весомым фактором сохранения и воспроизводства очагов свободного мелкого землевладения.
В X в. в свободных местечках началось формирование первичных элементов муниципального устройства, которые к концу столетия развились в полноценные сельские муниципии. Таким образом, представление о неразрывной связи муниципальной системы с городом полностью игнорировалось[92], а возникновение атрибутов городской жизни, и прежде всего торгово-ремесленного сектора экономики, связывалось преимущественно с влиянием иммигрантов-мосарабов. Считалось, что именно поэтому торговля и ремесло не получили значительного развития в городах долины Дуэро, и даже в XII–XIII вв. основой их хозяйства оставались земледелие и скотоводство. Лишь развитая система городских укреплений напоминала в них города запиренейской Европы.
В описании основных черт становления муниципальных учреждений К. Санчес-Альборнос в целом следовал представлениям Э. де Инохосы. Отличия прослеживаются преимущественно в трактовке роли и функций фуэро. Их непосредственным предшественником стали поселенные хартии (cartas-pueblas), письменные фиксации устных контрактов, определявших взаимные обязательства короля или магната, руководившего завоеванием территории, с одной стороны, и простых поселенцев-колонистов — с другой, в процессе колонизации. Местные фуэро, пришедшие на смену ранним хартиям, вобрали в себя их основное содержание, дополненное некоторыми важными нормами местного обычного права, а также комплексом особых льгот и привилегий. В итоге акт предоставления поселению собственного фуэро предопределял формирование основ муниципальных структур.
Некоторые значимые новации отличали также трактовку К. Санчесом-Альборносом особой роли Кастилии в становлении сельских муниципальных общин. По его мнению, именно здесь, и в первую очередь в Эстремадуре (область, примыкавшая с юга к реке Дуэро), муниципализация развивалась наиболее активно. Во-первых, в Кастилии менее всего сохранились следы концепции жесткой зависимости, свойственной предшествующему периоду. Во-вторых, отдаленность графства от центра королевства стимулировала сепаратистские устремления его графов. В-третьих, вынужденные защищаться не только от мавров, но и от властолюбия леонских королей, графы Кастилии были в наибольшей степени заинтересованы в отрядах вилланов-конников и наделяли их особенно широким комплексом привилегий, закрепленных в местных фуэро (первое такое фуэро в 974 г. получил Кастрохерис). Поэтому кастильские консехо отличала особенно значительная степень муниципальной автономии[93].
5. Нефеодальное общество, свободный муниципий и народное рыцарство средневековой Испании(Л.Г. де Вальдеавельяно, К. Пескадор, М. дель Кармен-Карле, И. Грассотти)
Созданная К. Санчесом-Альборносом картина генезиса института консехо стала, по нашему мнению, высшим последним этапом в складывании своеобразного историографического мифа о городских свободах пиренейского Средневековья. Почти безукоризненная с формальной точки зрения, она во многом предопределяла дальнейшее развитие исследований эволюции института. Это объяснялось продолжительностью активной творческой жизни патриарха испанской медиевистики[94]. В Испании, а затем в Аргентине он создал свои научные школы и положил начало целым направлениям исследований. Его многочисленные ученики, развивавшие в своих работах отдельные положения концепции учителя, не подвергали сомнению его научный авторитет. Более того, они принципиально не касались периода, изучавшегося их учителем, не вторгались, как сам он говаривал, в его «coto de caza» (охотничьи угодья)[95]. Принимая как должное его выводы, они шаг за шагом выстроили целостную концепцию испанской истории XI–XIV вв., ключевые принципы которой не подвергались сомнению до рубежа 70–80-х годов XX в.
Не ставя своей целью дать полную и исчерпывающую характеристику научного наследия всех ученых историко-институциональной школы, остановлюсь лишь на тех именах, которые представляются наиболее значимыми в контексте настоящей работы. На первое место стоит поставить несомненно Луиса Гарсия де Вальдеавельяно (1904–1985)[96]. Выдающийся историк права, он, как и его учитель, в полной мере воспринял методологию немецкой школы медиевистики. Неоднократно бывал в Германии, учился у таких видных немецких историков, как П. Шрам и О. фон Хинце. Вместе с тем нельзя не отметить влияния на его взгляды и бельгийской школы медиевистики, в первой половине XX в. находившейся в стадии расцвета. В работах «Сдержанного» (el Discreto), как называли его близкие, встречаются многочисленные ссылки на работы А. Пиренна[97] и Ф.-Л. Гансхофа. Еще одним неоспоримым авторитетом для Л. Гарсия де Вальдеавельяно в вопросах городской истории Средневековья являлся выдающийся русский медиевист Н.П. Оттокар, творчество которого было открыто фактически заново за пределами Италии лишь в 50-х годах XX в. На западных историков середины прошлого столетия оказали и работы М. Блока, прежде всего «Феодальное общество». Кроме того, Л.Г. де Вальдеавельяно, в отличие от своего учителя не покинувший родину после окончания гражданской войны (1936–1939), учитывал результаты ряда локальных исследований, созданных современными ему испанскими историками[98].
Разумеется, выводы предшественников и современников воспринимались творчески, воздействовали главным образом на исследовательские ракурсы, избиравшиеся Л. Гарсия де Вальдеавельяно. Неутомимый труженик, он ни в коей мере не являлся пассивным апологетом, не преклонялся перед чужими идеями. Однако авторитет учителя оставался для него неоспоримым. Пусть и с определенными оговорками, касавшимися проявления отдельных феодальных черт (или «феодального климата»), историк в основных чертах разделял концепцию «особого», т. е. «нефеодального», «свободного» средневекового испанского общества. Исключение делалось лишь для земель бывшей «Испанской марки» — «Каталонии», применительно к которым констатировалось наличие «классических» феодальных институтов — оммажа, бенефиция, вассалитета и феода[99]. (При этом под классическими образцами подразумевались модели, описанные в знаменитой работе Ф.-Л. Гансхофа[100].)
Преемственность прослеживается и в трактовках истоков и характера консехо-муниципия. Здесь Л. Гарсия де Вальдеавельяно создал стройную теорию «муниципального» строя в X–XIV вв., а в конце 60-х годов XX в. предложил оригинальную классификацию типов и форм городского устройства средневековой Испании, в рамках которой органично сочетались классические представления пиренейских историков XIX — середины XX в., с одной стороны, и новейшие для того времени достижения европейской медиевистики — с другой. Историк выделил несколько основных этапов в истории института (замечу, что идея построения такой периодизации возникла под влиянием типологии средневековых городских учреждений, разработанной в начале 1930-х годов Н.П. Оттокаром[101]).
A. X–XI вв. — время возникновения и существования так называемых рудиментарных муниципиев. Собственно говоря, они еще не были муниципиями, хотя обладали некоторыми близкими к ним чертами. К их числу относились собственное фуэро и закрепленные в нем права на отдельные элементы территориальной юрисдикции, а также избрание узкого круга собственных должностных лиц, выполнявших второстепенные властные функции. Однако в целом консехо еще оставалось под властью короля или сеньора и не превратилось в «самостоятельный элемент системы государственного управления»[102].
Б. XII — середина XIV в. — время муниципия в собственном смысле слова. В отличие от рудиментарных, такие муниципии обладали всеми ключевыми признаками муниципального устройства. К ним относились: (1) наличие у общины статуса самостоятельной политико-административной единицы, обладавшей более или менее широкой степенью автономии в пределах своей юрисдикции; (2) существование категории местного гражданства, объединявшего всех полноправных жителей территории муниципия, принадлежавших к числу «весино» (дословно «соседей»); (3) наличие собственных органов управления и должностных лиц («магистратов». — О. А.), а также комплекса правовых норм, обеспечивавших функционирование механизма местного самоуправления; (4) отсутствие иных ограничений юрисдикции органов местной власти, кроме тех, которые налагались государством[103]. В качестве же отправной точки истории зрелых муниципальных учреждений рассматривалось предоставление городу «пространного фуэро» (fuero extenso).
В отличие от ранних кратких фуэро (fuero breve), пространные представляли собой уже не лапидарные местные хартии или судные грамоты, а обширные кодексы, вбиравшие в свой состав широкую гамму местных правовых обычаев. Такие фуэро вырабатывались при непосредственном участии консехо и нередко были результатом прямого соглашения (пакта) между членами консехо, с одной стороны, и королевской властью или ее представителями — с другой. Они существенно ограничивали вмешательство королевской власти во внутреннюю жизнь консехо. Эту власть в рамках общины представляло лишь назначаемое королем должностное лицо — сеньор города (dominus ville, sennor de la villa (cibdat)). В эпоху расцвета муниципального строя его функции были весьма узкими и конкретными и включали отдельные обязанности военного (охрана городских крепостей) и фискального (организация сбора некоторых платежей) характера.
Основная же власть находилась в руках муниципия. К сфере его автономной юрисдикции Л. Гарсия де Вальдеавельяно относил функции, связанные с поддержанием внутреннего мира, судопроизводством, обеспечением потребностей военной организации на местном уровне, регламентацией поземельных отношений в пределах сельской округи и режимом пользования общими угодьями. К этой же области принадлежали распоряжение общественными средствами, экономическое регулирование (контроль за уровнем рыночных цен, ввозом и вывозом некоторых товаров, соблюдением единой системы мер и весов), содержание общественных бань, рынков и некоторых других объектов, благотворительность. Исполнявшее весь этот широкий спектр функций консехо имело знаки собственной власти, к которым относились собственные печать и знамя.
Л. Гарсия де Вальдеавельяно вслед за А. Эркулану, Э. де Инохосой и К. Санчесом-Альборносом считал главным органом власти консехо общее собрание его полноправных членов — весино. К их числу относились мужчины, родившиеся на территории консехо, обладавшие недвижимостью в его пределах и получившие статус местного гражданства с одобрения общего собрания. Любой весино имел право на защиту нормами местного фуэро, на пользование общим имуществом в соответствии с установленным порядком, а также на участие в управлении. Лица, временно проживавшие на территории консехо либо не удовлетворявшие названным критериям, в число весино не входили.
Наряду с общим собранием членов консехо существовал и другой тип собрания для более узкого круга лиц, принадлежавших к городской верхушке, — «добрых людей» (boni homines, omes bonos). Но основная исполнительная власть находилась в руках городских магистратов во главе с судьей консехо и подчиненной ему коллегией алькальдов. Их распоряжения выполняла более или менее значительная группа нижестоящих магистратов — апортельядо (aportellados). Консехо контролировало их деятельность посредством ежегодных перевыборов.
С конца XII — начала XIII в. право быть избранным на важнейшие должности — городского судьи и алькальдов — резервировалось лишь за слоем наиболее состоятельных людей, обладавших значительной недвижимостью и боевым конем, т. е. за конниками-вилланами. Их положение в основных чертах соответствовало положению городского патрициата запиренейской Европы. Это явление стало началом конца свободного консехо, историю которого, вслед за Э. де Инохосой, Л. Гарсия де Вальдеавельяно заканчивал серединой XIV в., временем издания «Постановления Алькалы» («Ordenamiento de Alcalá»), утвержденного кортесами в Алькала-де-Энарес (1348) и установившего в городах власть назначаемых королем муниципальных советов.
В объяснение причин исчезновения «органа непосредственной демократии» Л. Гарсия де Вальдеавельяно внес немало оригинальных предположений. Так, вслед за Э. де Инохосой он указывал на объективное усложнение функций местного самоуправления, несовместимое с деятельностью широкого по составу собрания. Однако совершенно по-иному он трактовал значение внутренних противоречий в системе общины: он видел в них не противостояние простого народа и городской верхушки, а борьбу за власть между группировками, возникшими в среде городского патрициата — конников-вил-ланов. Соответственно, вмешательство королевской власти в дела консехо было вынужденным и имело целью лишь поддержание внутреннего мира. Наконец, совершенно новым было указание на влияние политико-правовых концепций, связанных с рецепцией jus commune в XIII–XIV вв. Последние стимулировали централизаторскую политику монархов и наложили видимый отпечаток на политический курс Альфонсо XI (1312–1350), инициатора принятия «Постановлений Алькалы».
Не менее важной новацией, внесенной Л. Гарсия де Вальдеавельяно в представления об истории пиренейских городских учреждений, была предложенная им типология городских поселений, сформировавшаяся под видимым влиянием концептуальных представлений великого бельгийского историка А. Пиренна. Соответственно специфике процессов возникновения и эволюции средневековых городов он выделил три основных исторических региона Испании:
1) северная Испания — район знаменитой «дороги Сантьяго», — пути паломничества в Сантьяго-де-Компостела, от Каталонии до Галисии. Города этого региона с середины XI в. испытали значительное влияние общеевропейской тенденции развития ремесла и торговли, ставшей началом возрождения городов и городской жизни. Такое развитие стало возможным под влиянием запиренейского («франкского») купечества, проникшего в эти области вслед за паломниками. Позднее на смену временным купеческим поселениям пришла интенсивная «франкская» колонизация. Вблизи замков и укреплений стали возникать постоянные кварталы, населенные купцами и ремесленниками-«франками», а вслед за этим началось формирование основ муниципального строя запиренейского образца[104];
2) южная Испания, где находились захваченные христианами в XIII в. большие города, такие как Кордова, Севилья, Валенсия, Хаэн и др. Активная торговая и ремесленная жизнь в них не прерывалась с мусульманских времен и получила продолжение после включения их в состав христианских королевств;
3) районы леонской и кастильской «Эстремадур» — областей, расположенных южнее р. Дуэро. Возрождение торговли, ремесла и городской жизни X–XI вв. не наложило отпечатка на города этого региона: их экономика осталась аграрно-скотоводческой. Однако именно здесь сформировались наиболее развитые муниципальные институты. Это парадоксальное явление имело свое объяснение. Долгое время (Х–XIII вв.) указанная зона была приграничной. Возникавшие здесь города-крепости активно участвовали в Реконкисте, а потому получали от короны значительные привилегии. Еще одной важной их особенностью было наличие обширных сельских округ, приобретенных в результате завоеваний. Вместе с городом-центром они составили «сообщества города и деревень» (Comunidades de la Villa y Tierra), что было нехарактерно для экономически развитых городов севера.
Своеобразен был и состав городской верхушки, монополизировавшей руководство местным самоуправлением в конце XII — начале XIII в. Она состояла не из купцов и состоятельных ремесленников, которых здесь было немного, а из относительно небогатых земледельцев и скотоводов, несших военную службу в коннице — все тех же конников-вилланов, составлявших аграрный патрициат. Наделенная широким спектром льгот и привилегий, эта социальная группа по своему статусу и некоторым чертам образа жизни сближалась с низшим слоем наследственной знати — инфансонами и идальго. Однако она не получала земельных держаний бенефициального типа и не могла автоматически передавать свои права по наследству. В этом смысле представители городской верхушки составляли единое целое с массой весино.
Вклад Л. Гарсия де Вальдеавельяно, внесенный в развитие концептуальных принципов, выдвинутых К. Санчесом-Альборносом, следует, пожалуй, считать наиболее значимым. Однако нельзя не отметить и тех исследований, которые были осуществлены другими учениками выдающегося медиевиста, прежде всего аргентинскими. В числе тех, чье научное формирование происходило в стенах Института истории Испании при Буэнос-Айресском университете, были И льда Грассотти, Кармела Пескадор, Нильда Гуглиельми и Мария дель Кармен-Карле. Под руководством К. Санчеса-Альборноса каждая из них разрабатывала конкретный круг проблем применительно к периоду, непосредственно продолжавшему тот, который был выделен маэсто для себя (те самые «охотничьи угодья»), т. e. XI–XIV вв.
Так, И. Грассотти изучала вопросы, связанные с характеристикой «особого» кастильско-леонского общества как общества «нефеодального». Помимо серии небольших работ частного характера (позднее переизданных в тематических сборниках)[105], она является автором фундаментальной монографии «Феодально-вассальные учреждения Леона и Кастилии» (1969). В последней материал подразделяется на две большие части, первая из которых посвящена характеристике института вассалитета[106], а вторая — форм материального вознаграждения вассала со стороны сеньора[107]. В основе работы лежит огромный фактический материал, как почерпнутый из эрудитских изданий XVII–XVIII вв. и коллекции фотокопий, сделанных К. Санчесом-Альборносом в период, предшествовавший его эмиграции, так и самостоятельно собранный автором в период ее командировки в Испанию в 1962–1963 гг.
Уже на первых страницах книги, декларируя сугубую приверженность методологическим принципам Ф.-Л. Гансхофа в противовес социальной истории М. Блока[108], И. Грассотти тщательно анализирует правовую терминологию, определявшую сеньориально-вассальные отношения («fidelis», «vassallus», «miles», «hominium», «juramentum», «honor», ««feudum», «praestimonium» и др.), и на этом уровне отмечает те принципиальные черты, которые, по ее мнению, отличают скрывающиеся за этими терминами испанские реалии от реалий за-пиренейских. В развернутом описании соответствующих институтов историк обосновывает свою основную идею: феодально-вассальные учреждения Леона и Кастилии не являлись феодальными по своей сути. Они лишь воспроизводили внешние признаки, заимствованные от аналогичных по названию (но не по характеру!) запиренейских учреждений.
Уверенно фиксируя факт присутствия в Кастилии и Леоне сеньориального режима, И. Грассотти тем не менее отказывает в праве на таковое режиму феодальному. Оказывается, что настоящие феодальные отношения на Пиренейском полуострове (разумеется, за исключением Каталонии) просто «не успели» сложиться, и испанский феодализм так и остался «незрелым». Частноправовые узы феодального типа не охватили весь господствующий класс снизу доверху; власть сохранила публично-правовую природу. Прежде всего эта особенность, считает историк, прослеживается в случае королевской власти. Несмотря на неоднократные кризисы, периоды ослабления и уступок «феодалам», она никогда не обретала того почти чисто формального характера, который был свойствен юрисдикции запиренейских королей феодальной эпохи. Филигранный анализ понятий «naturaleza» и «sennor natural» призван показать особый характер сеньориальной власти короля, которая, как доказывает И. Грассотти, никогда не утрачивала своих публичных основ, лишь укрепленных впоследствии рецепций концептуальных принципов Юстинианова римского права[109]. В середине же XIV в., в правление Альфонсо XI (1312–1350), окончательно возобладали центростремительные тенденции[110].
При всей обширности аргументации и неоспоримой точности ряда наблюдений, сделанных историком, нельзя не обратить внимание и на некоторые другие особенности ее методологии, ставящей под сомнение ряд ключевых выводов работы. Так, бросается в глаза некоторая изначальная заданность авторских рассуждений. Обращу внимание лишь на два момента, представляющиеся мне особенно показательными. Во-первых, собрав, без преувеличения, огромный фактический материал, И. Грассотти, однако, изначально декларирует неоспоримость основных идей своего учителя, и прежде всего представления о «незрелости» кастильско-леонского феодализма. На протяжении всей работы ссылки на работы К. Санчеса-Альборноса по значению оказываются едва ли не равноценными сноскам на источники.
Во-вторых, пожалуй, столь же некритична автор и по отношению к концептуальным представлениям Ф.-Л. Гансхофа. Модель бельгийского историка, выстроенная главным образом на материале Северо-Западной и Центральной Европы (Англия, Северная Франция, германские земли), в качестве эталона прикладывается к испанским, т. е. южноевропейским, институтам. Чем дальше, тем в большей мере ощущается незнание автором территориально и культурно много более близкого итальянского и южнофранцузского материала. Следует признать, что в 60-х годах XX в., когда создавалась ее книга, соответствующие институты еще не были изучены достаточно досконально. Лишь в 70–80-х годах научное сообщество окончательно отойдет от идеи противопоставления «классического» и «неклассического» феодализма. Но И. Грассотти оставалась в плену старых подходов, обернувшихся преувеличением значения формального в ущерб сущностному.
Главный же вывод масштабной работы декларируется на первых же ее страницах: испанское средневековое общество было «особым» (как будто бывали общества неособые?..). Тем самым историк сводила собственные задачи лишь к комментированию заданного постулата. И этот подход был свойствен не только И. Грассотти. Из него исходила и автор другой фундаментальной монографии — К. Пескадор, на протяжении четырех лет (1961–1964) большими частями публиковавшейся на страницах основанного К. Санчесом-Альборносом журнала «Тетради по истории Испании». В этой работе в противовес запиренейскому «феодальному» рыцарству исследовательница создала впечатляющую картину рыцарства «народного» (la caballería popular)[111]. В своем кратком вступлении к работе ученицы историк определял ее как «одно из наиболее важных исследований, которые до этого момента появлялись на… страницах» журнала[112].
Исследовательница ставила целью показать, что существует «множество определенных и интересных данных о …рыцарях, народных по своему характеру, не являвшихся знатными, чье происхождение и эволюция коренятся в самых глубинных проявлениях политической и социальной организации нашего Средневековья, как в том, что касается истоков и развития муниципия, так и в отношении организации государства»[113]. Далее, в ходе пространного анализа научной литературы о европейском рыцарстве, К. Пескадор приходит к выводу о том, что в период раннего Средневековья незнатное рыцарство существовало повсеместно в пределах каролингских земель, от Франции до Италии. Однако в дальнейшем, в ходе развития феодализма и усиления знати, оно исчезло в то время, как Леон и Кастилия стали блестящим исключением из правил[114]. Здесь не только сохранилась, но и усилилась конница, состоявшая из людей (1) незнатных, но лично свободных и (2) обладавших боевым конем и оружием и несших военную службу в коннице. Причем в отличие от А. Эркулану К. Пескадор не связывает происхождение этого слоя с традицией римских куриалов, а в отличие от Э. де Инохосы и Э. Майера — с образом жизни свободных воинов-германцев. Как и ее учитель, исследовательница видит истоки «народного рыцарства» исключительно в специфических условиях начального периода Реконкисты, особенно в обстоятельствах, связанных с колонизацией области р. Дуэро. К концу XI в., в период правления Альфонсо VI, конники-вилланы предстают как гомогенный слой, вполне оформившийся в сословном отношении[115].
Традиция «народного рыцарства» проходит, как считает К. Пескадор, через всю дальнейшую историю Испании, вплоть до раннего Нового времени. Определенные отзвуки этой традиции (институты caballeros de alarde, caballeros de quantía и некоторые другие) встречались и в начале XVII в. Свой статус «народные рыцари» могли получить как в силу приобретения или получения от сеньора или короля коня и оружия, так и в качестве повинности, и по наследству. В ходе военных действий конники-вилланы выполняли, как правило, вспомогательные функции, действуя наряду с тяжелой рыцарской конницей, состоявшей из аристократов или (позднее) наемников. За службу незнатные конники наделялись широким кругом привилегий, как податных, так и судебных; в ряду прочего они получали материальную (в том числе денежную) помощь в виде отчислений от некоторых платежей, собиравшихся по месту их жительства. Кроме того, достаточно рано они добились лидирующей роли в «муниципальной системе» — в консехо; там они заняли наиболее важные позиции — судей, алькальдов и других главных «магистратов».
Ряд наблюдений, сделанных К. Пескадор, несомненно сохраняет свое значение до настоящего времени. Вместе с тем с первых страниц книги обращают на себя внимание и определенные уязвимые аспекты авторской концепции. Не вдаваясь в подробности (поскольку я специально остановлюсь на этих вопросах ниже[116]), замечу лишь, что аргентинская исследовательница игнорировала некоторые важные данные, явно противоречившие ее концепции. Кроме того, общая методология исследования выглядела архаично даже применительно к 50–60-м годам XX в. Общие теоретические представления о средневековом рыцарстве автор почерпывает из работ, появившихся на рубеже XIX–XX вв. (Г. Бруннер, К. Саур, Ф. Лау и др., в лучшем случае Ф.-Л. Гансхоф[117]).
Разумеется, тогда еще не вышла в свет этапная работа Ж. Дюби, заложившая основы современных представлений о характере средневекового рыцарства, в том числе о его незнатных истоках[118]. Однако уже давно была опубликована его же знаменитая книга о Макконэ[119]; уже давно появилось «Феодальное общество» М. Блока и т. д. Однако К. Пескадор как будто сознательно игнорировала эти факты, искусственно задерживаясь в ушедшей историографической эпохе и ограничивая свой кругозор почти исключительно испанскими и португальскими исследованиями.
Рискну предположить, что причиной тому были противоречия между общеевропейским историографическим контекстом рубежа 60-х годов XX в. и образом «особого общества», на общем фоне выглядевшим все более архаично. Однако в Аргентине, на другом берегу Атлантического океана, за тысячи километров от Европы, эти новации, по-видимому, еще не ощущались. Так, помещенная в том же журнале статья соученицы К. Пескадор М. дель Кармен-Карле полностью соотносится по духу с работой о «народном рыцарстве»[120]. То же можно сказать и о более ранней работе другой ученицы К. Санчеса-Альборноса — Н. Гуглиельми о власти «сеньора города», в которой последний оказывается всего лишь представителем короля в городе, по существу аналогом комита позднеримского или вестготского времени[121].
Однако в контексте настоящей работы наибольшего внимания заслуживают все же исследования М. дель Кармен-Карле: именно она в 1960–1970-х годах выступила с текстами, посвященными истории средневековых городских учреждений, вписав ее в контуры общих представлений своего учителя. Именно эти работы стали последним этапом формирования основ современных представлений о характере консехо как правового и социального института[122]. Среди существенных новаций, введенных М. дель Кармен-Карле, следует выделить принципиальный отказ от поисков непосредственного предшественника консехо в X в. Возникновение муниципия связывается не с каким-либо конкретным институтом, а с влиянием традиции местных собраний вестготского времени и начального периода Реконкисты в целом.
С конца XI в. такое консехо приобретает черты муниципия, первый признак которого вслед за Э. де Инохосой она видит в наличии органа местного управления, члены которого избираются членами консехо (первые подобные примеры отмечаются применительно к 1076 г. (фуэро Сепульведы и Нахеры)). История «свободного консехо-муниципия» подразделена автором на три периода. Первый (конец XI — вторая половина XII в.) — «раннее консехо», уже наделенное определенными иммунитетными правами и избиравшее отдельных должностных лиц, но еще лишенное широкой автономии. Второй (конец XII — середина XIII в.) — наивысший расцвет, начало которого связывается, в частности, с появлением пространных фуэро, закрепивших автономный режим. Третий (вторая половина XIII — середина XIV в.) характеризуется двумя основными тенденциями. С одной стороны, это время наивысшего расцвета и могущества консехо-муниципиев, время городских союзов (эрмандад), совпадавшее с наибольшим ослаблением королевской власти в конце XIII — начале XIV в.[123] С другой стороны, это эпоха постепенного (хотя и не равномерного) ограничения муниципальных свобод, которая начинается с Альфонсо X Мудрого (1252–1284) и завершается Альфонсо XI. Причины исчезновения свободного муниципия в середине XIV в. трактовались в рамках концепции Л.Г. де Вальдеавельяно.
Несколько уточняется тезис о консехо XII–XIII вв. как институте «непосредственной демократии». Подчеркивается, что последняя носила все же ограниченный характер, поскольку из ее системы были исключены лица, проживавшие на территории консехо, но не обладавшие полнотой гражданских прав, а также представители знати. Кроме того, муниципальные магистратуры с конца XII в. были монополизированы «аграрным патрициатом» — конниками-вилланами. И все-таки даже при учете этих коррективов М. дель Кармен-Карле считает, что демократия существовала: она выражалась прежде всего в контроле местных граждан за муниципальными магистратами посредством их ежегодного переизбрания.
Значительное уточнение претерпел и другой тезис — о единстве правового режима, объединявшего город и сельскую округу в системе консехо. Выделяется два главных варианта взаимоотношений городского центра и округи. Первый из них был характерен для городов, располагавшихся близ «дороги Сантьяго», где правовой режим, действовавший в городе, не распространялся на пригородную территорию, а связи первого и второй имели скорее экономическую, чем политическую природу. Второй же вариант, предполагавший единство правовых норм в собственном смысле, был характерен лишь для городов центральной и южной Испании. Однако и здесь «единство» не означало полного равенства: сельская округа подчинялась городскому центру в военном, фискальном и административном смыслах. Кроме того, лица, постоянно проживавшие в сельской местности, обладали несколько меньшими, чем горожане, правами. Это касалось судебной (размер судебного штрафа, право выступать свидетелем, соприсяжником и др.) и экономической (пользование общими угодьями) сфер. В этом смысле М. дель Кармен-Карле констатировала существование «коллективной сеньории» над территорией консехо.
Таким образом, система представлений, основы которой были заложены К. Санчесом-Альборносом и которая получила развитие в многочисленных трудах историков его школы, с появлением работ М. дель Кармен-Карле приобрела целостный и завершенный вид.
6. 1980–1990-е годы: к смене вех
Можно указать причины, по которым концептуальные представления историко-институциональной школы К. Санчеса-Альборноса длительное время не подвергались сколько-нибудь значимой корректировке. Среди прочего немалую роль здесь сыграл и фактор изоляции, особенно болезненно ощущавшейся испанскими историками после 1939 г., когда научное сообщество страны было обескровлено военными потерями (в том числе в результате репрессий с обеих сторон) и вынужденной эмиграцией. Кроме того, измотанная жестокой гражданской войной 1936–1939 гг., залечивавшая раны Испания длительное время оставалась одной из самых бедных стран Западной Европы и просто не могла позволить себе содержание значительных по численности научных кадров. Франкистская Испания стала открываться внешнему миру только в 1960-х годах, причем полнокровные научные обмены получили значительное развитие лишь после смерти Ф. Франко, во второй половине 1970-х годов.
В определенной степени в изоляции оказалась и аргентинская школа истории испанского Средневековья. Удаленность страны от европейских центров медиевистики, неразвитость соответствующей научной инфраструктуры (отсутствие значительных собраний средневековых актов, ограниченность соответствующих фондов библиотек и т. д.), а также огромный авторитет К. Санчеса-Альборноса как отца-основателя аргентинской испанистики[124] не могли не сыграть своей роли. В этих условиях становление новых научных подходов длительное время было затруднено.
Лишь в 70–80-х годах XX в. начался постепенный отход от устоявшихся историографических представлений. И хотя школа К. Санчеса-Альборноса и его учеников сохраняет значительное влияние[125], следует констатировать прежде всего сам факт значительного роста количества исследований по интересующему нас вопросу, как общих[126], так и региональных[127], и специальных[128]. В их свете общий контекст эпохи, в котором существовали средневековые консехо, оказывается значительно более сложным, чем представлялось ранее. Историография сделала огромный шаг вперед; в ее ключевые тренды все активнее вписываются и труды испанских историков.
Выделю лишь важнейшие направления этого мощного интеллектуального движения.
Одним из главных трендов развития европейской медиевистики в указанный период стала разработка представлений о многообразии, затронувших и взгляды на жизнь средневекового общества. Оно все в большей мере воспринималось как сложное, гетерогенное явление, применительно к которому любое единообразие или однообразие может констатироваться лишь в крайне ограниченном смысле[129]. Соответственно, особенности средневековой пиренейской цивилизации все чаще воспринимались лишь как одно из проявлений сложной мозаики, каковую представлял собой мир западного Средневековья.
На смену теориям К. Санчеса-Альборноса об исключительном характере астурийского общества постепенно пришли представления о значительном сходстве последнего с современными ему за-пиренейскими социальными системами. В настоящее время VIII–XI вв. рассматриваются как период, в котором определяющую роль в социальной структуре и в системе власти играла могущественная знать, а возможности королевской власти были весьма ограниченны. Отношения зависимости носили четко выраженный характер и имели тенденцию к дальнейшему ужесточению[130]. Не столько слабая королевская власть, сколько могущественная аристократия выступала в роли организатора колонизации. Уже это подрывает концепцию «пресуры» как преимущественно мирной, крестьянской оккупации, а вслед за ней и сложившиеся представления о раннем консехо как общине свободных крестьян-колонистов и главных тенденциях его дальнейшей эволюции.
Одновременно менялось и содержание термина «феодализм». По мере роста степени открытости страны, шаг за шагом в научной среде все в большей мере утверждался взгляд на кастильско-леонское общество XI–XV вв. как общество феодальное. Начало дискуссии положили историки, испытавшие влияние французской школы «Анналов», а также марксистской концепции феодализма. Одним из первых новую постановку вопроса предложил С. де Моксо, исходивший из концепции феодального общества М. Блока[131]. Затем, в конце 60-х годов, известный историк испанской общественно-политической мысли Х.-А. Мараваль констатировал наличие феодальных представлений в идеях эпохи Альфонсо X Мудрого, указав на феодализм на как этап, предшествовавший возникновению кастильского «корпоративного государства» (аналога французского «старого порядка»)[132].
В середине — второй половине 1970-х годов поворотным моментом в квалификации испанского средневекового общества как феодального стало появление работ мадридских историков А. Барберо и М. Вихиля, испытывавших сильное влияние марксистских концепций[133]. Развернулась активная дискуссия, в которой участвовали Х.-А. Гарсия-де-Кортасар, X. Вальдеон Баруке, К. Эстепа-Диэс, С. Морета Велайос, Б. Клаверо и другие исследователи[134]. Своеобразным обобщением этих позиций (или, по меньшей мере, одним из таковых) стала в 1982 г. программная статья известного современного историка Х.-М. Ньето-Сория, который попытался охарактеризовать особенности кастильского феодального общества на примере взаимоотношений королевской власти и епископов Куэнки в эпоху высокого Средневековья (около 1180 — около 1280 г.)[135].
Стремясь примирить сторонников как социально-экономического, так и формально-юридического подходов, автор выделяет пять основных сфер, в которых проявлялся феодальный характер кастильского общества того времени, — экономическую, правовую, церковную, социальную и политическую. В первом случае король выступал как главный создатель материальных богатств диоцеза, пополнявший их посредством дарений, результатом которых стало формирование феодальной сеньории куэнкских епископов. В правовом плане оформление этих отношений также носило выраженные феодальные черты, а в некоторых случаях есть все основания полагать, что епископы приносили королям оммаж в обмен на конкретные пожалования и что эти имущественные отношения оформлялись как феодальные контракты. В смысле церковном факты постоянных вмешательств монархов в выбор епископов Куэнки в большинстве случаев заставляют рассматривать эту должность как своеобразный бенефиций. В социальном плане можно уверенно констатировать факт существования феодальной знати, кланы которой активно боролись за влияние на диоцез и его собственность, выдвигая собственных претендентов на куэнкскую кафедру. Наконец, в политической сфере епископы Куэнки, выступавшие в качестве не только пастырей, но и администраторов, военачальников, активных акторов политических процессов в королевстве, действовали как настоящие королевские вассалы. В совокупности все эти отношения, в основе которых лежал комплекс конкретных прав и обязанностей, образуют настоящую феодальную систему, что, разумеется, справедливо далеко не только по отношению к взаимосвязям королей с епископами Куэнки.
Еще одна концепция феодализма, получившая широчайшее распространение в Испании, принадлежит выдающемуся французскому историку П. Боннасси. В середине 1970-х годов он выступил с обширной монографией о генезисе феодального общества в Каталонии, решительно пересмотрев ранее существовавшие взгляды на этот процесс[136]. Впервые материал, происходивший с территории бывшей «Испанской марки», исследовался в контексте концепции «феодальной революции», одним из авторов которой был этот историк[137]. В дальнейшем, в 1978 г., он стал одним из инициаторов созыва II Коллоквиума по истории средиземноморского феодализма, организованного на базе Французской школы в Риме. Сборник материалов, отразивший итоги происшедших там научных дискуссий[138], вскоре был переведен на испанский язык и ознаменовал собой поворотный пункт в изучении соответствующей проблематики.
В открывавшей его программной статье П. Боннасси принципы концепции «феодальной революции» были решительно распространены на территории «от Роны до Галисии». Феодальные структуры, возникшие на этих землях, трактовались как более чем полноценные, а идея выделения неких «классических» моделей феодализма решительно отвергалась[139]. Другие исследования, вошедшие в сборник (авторы Т. Биссон, Ж.-П. Поли, Э. Манью-Нортье и др.), также были ориентированы на поиск новых перспектив в исследовании европейского феодализма, который оказывался ничем иным, как разнородным множеством правовых, властных, социальных и культурных институтов, объединенных ограниченным кругом общих черт, по преимуществу поверхностных.
Подобные представления быстро завоевали множество приверженцев как к северу[140], так и к югу от Пиренеев[141]. На рубеже 1970–1980-х годов и ученые старшего поколения (такие, как Л. Гарсия де Вальдеавельяно[142]) восприняли эти подходы в более или менее целостном виде или, по меньшей мере, примирились с фактом их существования. В 1980-х годах утверждения о «частичном» или «привнесенном» характере феодальных элементов леоно-кастильского общества окончательно стали достоянием истории исторической науки.
Между тем пересмотр концепции «особого» средневекового пиренейского общества в том ее виде, в котором она была сформулирована К. Санчесом-Альборносом и его сторонниками, историками его историко-институциональной школы, косвенно заставляет усомниться и в другом постулате, ранее казавшемся неоспоримым, а именно в концепции «народное рыцарство».
До настоящего времени она не подвергалась сколько-нибудь существенной ревизии[143]. Заметим, правда, что, как правило, авторы соответствующих работ, всячески подчеркивая пиренейскую специфику, не касаются широкого европейского контекста, а если и касаются, то вскользь. Между тем с момента выхода этапной работы Ж. Дюби о Макконэ и, особенно, его работ по истории французского рыцарства конца 60–70-х годов[144], основы этой истории были существенно пересмотрены. Следующим шагом стало появление работ Ж. Флори, в которых было не только дано детальное описание феномена, но и введено в оборот выражение «рыцарская идеология»[145]. В дальнейшем выдвинутые обоими историками положения были подтверждены и дополнены на материале разных регионов и источников[146]. Ныне повсеместно признаны по преимуществу незнатные истоки западного рыцарства, которые давали о себе знать до конца XII — начала XIII в., а в некоторых регионах (например, в германских землях) и позднее.
Таким образом, факт сосуществования в XI–XIII вв. «знатного» и «незнатного» рыцарства на Пиренейском полуострове, по меньшей мере, не является чисто испанским феноменом. Не может быть признан тамошней особенностью и обычай вооружения рыцаря за счет сеньора. Повсеместно признано, что аноблирование изначально «незнатного» рыцарства было длительным и неоднозначным. При этом включение незнатного («народного», по терминологии К. Пескадор) рыцарства в вассально-сеньориальные отношения тоже не являлось какой-то пиренейской особенностью. Кстати, в противовес идеям И. Грассотти, отказывавшейся принимать идею вассалитета незнатных и рассматривавшей соответствующие свидетельства кастильских источников как проявление «ненастоящего» характера вассалитета в Леоне и Кастилии, ныне «незнатный вассалитет» принято рассматривать скорее как норму, чем как исключение[147].
В 1990 — начале 2000-х годов интерес к истории средневекового города в ее классическом понимании в европейской медиевистике ощутимо снизился. Сказались последствия лингвистического поворота и интерес к постмодернистским концепциям, побудившие историков обратиться в первую очередь к изучению нарративных текстов, их языка, метафорики и т. п.[148], а также всякого рода символических практик (в частности, связанных с формами репрезентации власти)[149]. В известной мере этот тренд отразился и на ракурсах исследований средневекового города. Гораздо большее внимание стало уделяться образу средневековых городских поселений.
Раскрытие этого образа формируется на основе разнообразных методологий. Отмечу только некоторые из них. В методологическом плане реконструкцией облика городов Средневековья занимается, в частности, медиевист из Кантабрии Б. Арисага Болумбуру. Для нее исследование означенной проблематики возможно, прежде всего, в опоре на широкий круг источников — не только традиционных письменных, но и иконографических, картографических, археологических и др. Предлагаемый ею междисциплинарный метод подразумевает использование как исторических и искусствоведческих, так и естественно-научных и даже краеведческих методик (в частности, обращается внимание на необходимость использования архивных фондов старых фотографий, на которых представлены фрагменты пейзажа исторических городов по состоянию на конец XIX — первую половину XX в., когда они еще не были сильно затронуты индустриализацией и урбанизационными процессами современного типа). В качестве отдельной проблемы выделяется исследование форм существования средневекового городского пейзажа в последующие эпохи, вплоть до современности (в Испании, с ее изобилием историко-архитектурных памятников и тесным переплетением прошлого и настоящего этот исследовательский ракурс представляется весьма любопытным)[150].
Следует отметить, что краеведение получило значительное развитие в Испании еще в эпоху эрудитов (напомню, например, знаменитое описание Сеговии, сделанное Д. де Кольменаресом[151]). Ныне же оно переживает подлинный расцвет, впрочем, как и археология. Количество археологических исследований стремительно возрастает, причем немалая часть их посвящена средневековым городам полуострова, реконструкции топографии и внешнего облика, а также некоторых форм повседневной жизни (жилищ, пищи, домашней утвари и др.)[152]. Даже работы с внешне традиционными названиями (такие, например, как книга Ф. Бенито Мартина «Становление средневекового города»[153]) при ближайшем рассмотрении посвящены скорее историко-археологическим и историко-географическим, чем собственно историческим сюжетам (формы организации городского пространства, особенности публичных и частных построек, их расположения, роль городских стен в формировании облика средневекового города и т. п.).
Этот интерес к археологии и топонимике средневекового города логически перерастает, прежде всего, в исследование сюжетов, связанных с городской экономикой, которая ныне не воспринимается вне исследования городских и пригородных пейзажей. В этом смысле весьма характерны, в частности, исследования по истории позднесредневекового Куэльяра, предпринятые Э. Ольмосом Эргедасом[154]. Так, в своей монографии, подводящей итог многолетним исследованиям локальной истории этого города, ученый уделяет десятки страниц исследованию географического положения Куэльяра, природным условиям (климат, растительность, типы почв, формы воздействия человека на эти факторы), а также эволюции городского и сельского пейзажа (собственно топографии города и округи) в XII–XVI вв. В последнем случае тщательно, с привлечением не столько письменных, сколько неписьменных (природно-географических, картографических и др.) источников прорабатывается роль каждого элемента городской и пригородной среды — городских стен, ворот, расположения улиц и площадей, частных и публичных построек, церквей, хозяйственных строений и т. п. Именно на этой основе выстраивается экскурс о городском и пригородном ремесле и сельскохозяйственных занятиях (в первую очередь скотоводстве)[155].
В этом подходе очень сильно ощущается влияние «глобальной истории» в духе школы «Анналов»[156], французской традиции тесной связи собственно исторических и географических исследований[157]. В том же, что касается истории средневекового города sensu stricto, следует отметить как активное сотрудничество между французскими и испаноязычными историками, в которое включились даже сторонники традиционных подходов, включая М. дель Кармен-Карле, испытавшие определенное влияние запиренейских подходов и методик[158], так и оперативный перевод на испанский язык обобщающих работ французских историков-урбанистов[159]. Наконец, нельзя не обратить внимания и на все то же французское влияние (в данном случае речь идет о классической работе Ж. Дюби[160]) в постановке вопросов, связанных с особенностями средневековой городской архитектуры. Именно это объясняет интерес к исследованию проблем, связанных с ролью соборов в контексте экономической, политической, социальной и культурной истории средневековых пиренейских городов[161].
При всей несомненной плодотворности подходов и результатов подобных «профранцузских» исследований важен и тот факт, что увлечение нетрадиционными для историка видами источников довольно своеобразно отражается на исследовательских ракурсах, что видно на примере исследования Э. Ольмоса Эргедаса, и далеко не только на нем[162]. С одной стороны, характер источников тянет ученого в сторону более позднего времени — позднего Средневековья и началу раннего Нового времени, когда эти источники становятся достаточно репрезентативными и присутствуют в достаточном количестве. С другой — тому же способствует увлечение проблематикой, которая представлена в тех же источниках наиболее полно; речь идет о сюжетах, связанных с экономикой, демографией, топографией и т. п. Соответственно, при заявленных весьма широких хронологических рамках исследований на деле они посвящены главным образом наиболее поздней части указанного автором периода. Так, упомянутый Э. Ольмос Эргедас почти не использует материал актов конца XII — первой половины XIV в. из муниципального архива Куэльяра; основная же часть его работы построена на данных, относящихся ко второй половине XIV столетия, главным образом к середине XV–XVI в.
Однако значимые новации в историографии испанского средневекового города были связаны отнюдь не только с внешними (главным образом французскими) влияниями. Как ни парадоксально, но важную роль в этой сфере сыграли те важные изменения в принципах территориально-административного устройства Испании, которые произошли в конце 1970–1990-х годов. Жестко централизованная при Ф. Франко, страна вступила в активный процесс автономизации, начатый (но вовсе не законченный) предоставлением соответствующего статуса Каталонии, Стране Басков, а несколько позднее и Галисии. Автономные власти получили весьма значительные полномочия, которые к тому же с течением времени еще расширились. Со временем добавился и еще один значимый мотив, связанный с пребыванием Испании в ЕС, а именно официальная политика Брюсселя по формированию «Европы регионов».
Поэтому как продвинутые, так и отсталые в этом плане испанские области вступили в перманентную борьбу за расширение своих прав. Среди прочего всемерно поощрялись (и поощряются) локальные исследования, призванные дать свидетельства исторической и культурной уникальности соответствующего региона; в свою очередь, эта уникальность становилась своеобразным козырем в спорах с центральным правительством[163]. Соответственно, ранее более или менее единая история полуострова стала стремительно дробиться на фрагменты, тогда как количество обобщающих работ резко сократилось[164].
Весьма показательно в этом смысле содержание одного из последних испанских сборников, посвященного классической проблеме медиевистики — формам взаимоотношения города и его округи[165]. Удивляет не столько то, что материалы, вошедшие в книгу (доклады, сделанные на конференции в Нахере в 2006 г.), посвящены исключительно региональным сюжетам — городам Андалусии, Мадриду, Эстремадуре, Майорке, Лиссабону, мусульманским городским поселениям (в конце концов, само по себе это нормально для жанра сборника), сколько отсутствие в книге какого-либо обобщающего введения или заключения.
Правда, в какой-то мере его роль выполняет одна из статей, помещенных в заключительной части сборника: «Город и его территории на средневековом Западе: система пространства (состояние исследований)». Однако, как видно из названия, это обобщающее исследование посвящено далеко не только городам Пиренейского полуострова, т. e. далеко выходит за рамки той проблематики, о которой идет речь в абсолютном большинстве представленных в книге материалов[166]. Самое же главное то, что автором означенного текста являются не испанец и не редакторы (Б. Арисага-Болумбуру и Х.-А. Солосано-Телечеа)[167], а лишь один из докладчиков, причем иностранец — французский испанист Д. Менжо[168]. Очевидно, что редакционная коллегия просто не посчитала необходимой выработку какого-либо общего взгляда на проблему и рассматривает получившуюся мозаику как норму[169].
Еще одна очевидная тенденция — некоторое снижение интереса к традиционной проблематике, связанной с институциональными аспектами истории средневековых городов со стороны «чистых» историков. Эта область превратилась в исключительную прерогативу историков права. И здесь они достигли видимых результатов. Но в большинстве своем эти результаты не касаются устоявшихся парадигм. С одной стороны, период 1980 — начала 1990-х годов характеризовался настоящим всплеском деятельности по публикации средневековых текстов, касающихся городов. Появились принципиально новые издания документов из местных (в том числе городских) архивов. И немалое участие в этом приняли (и принимают) историки права старшего поколения, демонстрирующие блестящую палеографическую подготовку. Длительное время отстававшие от своих коллег из других западных стран в этой области испанские ученые не только достигли их уровня, но и заняли лидирующие позиции[170]. Вплоть до конца 1990-х годов именно публикации заняли значимое место в исследованиях по истории испанского средневекового города.
Историки права также испытали влияние общей тенденции к регионализации исследований[171]. При всей виртуозности использования этого жанра испанскими правоведами следует учесть и свойственную ему особенность — акцентирование частного в противовес общему: как правило, обращающиеся к нему исследователи не ставят своей целью пересмотр устоявшихся историографических парадигм. Выделим, пожалуй, лишь одну действительно важную новацию, выходящую далеко за пределы частных наблюдений: введение понятия «сообщество города и деревень» (las Comunidades de la Villa y Tierra), прочно утвердившегося в понятийной системе истории пиренейских городских учреждений с начала 1980-х годов[172]. Вместе с тем активная разработка проблемы взаимоотношения пиренейского средневекового города и его сельской округи в системе консехо не стала, как этого можно было бы ожидать, основой для пересмотра традиционных представлений о сеньориальном характере власти города над его округой[173].
Следует обратить внимание и на тот факт, что историки права молодого поколения (в противовес ветеранам, таким как Г. Мартинес Диэс или X. Родригес-Фернандес), занимающиеся историей городских учреждений и городского права, все реже обращаются к собственно средневековому материалу, хронологически предшествующему середине XIV — началу XV в. С одной стороны, в муниципальных архивах он представлен в гораздо меньшей степени, чем документы более позднего времени. С другой — сказываются особенности подготовки специалистов на юридических факультетах современных испанских университетов. В 1980-х годах из их учебных программ были исключены курсы латинского языка. За минимальными исключениями отсутствуют они и в современных испанских средних школах (включая церковные). В определенной мере, ограничивая поступление свежей крови, этот фактор также способствует сохранению устоявшихся представлений.
7. Необходимость взгляда извне
Проследив основные вехи развития испанской историографии средневекового города, отмечу, что ныне, пожалуй, лишь инерция поддерживает сохранение историографических концепций о де-факто «нефеодальных» по своей сущности «свободном городе» и «народном рыцарстве».
За более чем два столетия, прошедших со времен Ф. Мартинеса-Марины и А. Эркулану, заложивших основы этих концепций, как национальный, так и европейский историографический контекст претерпели кардинальные изменения. Был введен в оборот огромный массив ранее неизвестных источников, получили распространение новые методы исторических исследований, неоднократно менялись господствующие научные парадигмы. Однако последствия высокой степени политизации исследований по истории испанской средневековой цивилизации вообще и средневекового города в частности, свойственной периоду XIX — начала XX в., не могли исчезнуть одномоментно. Отдельные элементы старых историографических представлений мутировали, были снабжены вполне современным научным инструментарием и в таком виде сохранились до настоящего времени.
Политизация — неизбежная спутница исторической науки, и медиевистика была и остается одной из ее наиболее политизированных областей. Но, принимая этот факт как неизбежную реальность, считаю необходимым отметить, что сам по себе он не противоречит принципу научности исторических исследований. В длительной исторической перспективе субъективные политические, этнокультурные и иные ценности и постулаты в значительной мере компенсируются потенциальной множественностью ракурсов изучения конкретной научной проблемы.
В данном случае я имею в виду участие в исследовании истории пиренейского средневекового города иностранных ученых, вклад которых при всей неравноценности весьма значим. Ощутимо уступая своим испанским и португальским коллегам в возможностях доступа к источникам и литературе, они способны предложить совершенно новые исследовательские ракурсы, по-новому взглянуть на устоявшуюся проблематику. И порой (хотя и далеко не всегда) этот свежий взгляд оказывается не только любопытным, но и весьма плодотворным.
Представляется, что в силу ряда причин русская испанистика сыграла и еще способна сыграть здесь весьма важную роль.