Город Мечтающих Книг — страница 40 из 71

Окра да Уйлс оказался остроумным болтуном, в обществе которого я всегда испытывал благоговение. Он был просто не способен произнести что-то случайное или банальное — все до единой его фразы оборачивались отточенным афоризмом или сентенцией. Я едва решался открыть рот в его присутствии из страха сказать что-нибудь скучное или глупое.

Но особую привязанность я испытывал к Данцелоту, который временами цитировал произведение моего крестного, что трогало меня до слез и создавало ощущение, будто я снова дома. Он же искал моего общества, чтобы снова и снова расспрашивать о Драконгоре или подробностях жизни Данцелота. Чтобы различать этих двоих, я начал называть их про себя Данцелот Один (мой крестный) и Данцелот Два (книжнец). Поскольку Данцелот Два к огромному своему горю теперь наверняка знал, что никаких произведений Данцелота Один ждать не стоит, он хотел собрать как можно больше сведений о нем самом — даже о той фазе, когда мой крестный во литературе считал себя шкафом, полным нечищенных очков. Я прочел Данцелоту Два маленькое стихотворение, которое попало мне в руки. Он буквально впитал его, а после по любому случаю декламировал:

Я — деревянен, черен, заперт вечно,

Камнями был избит бесчеловечно.

Во мне — приют мирьядам стекол мутных!

Стенаю я надсадно и простудно.

Разбита голова — удел суров.

Пилюли не помогут жертве пыток.

Я шкаф, что полон сотнями очков —

Нечищеных, невытертых, немытых![16]

Однажды я рассказал Данцелоту Два о письме, которое все еще носил при себе (в суматохе последних дней я почти забыл о нем), и попросил его прочесть.

— На моего крестного этот текст произвел такое впечатление, что он бросил писать. Думаю, тебе следует с ним познакомиться.

Я протянул Данцелоту Два сложенные страницы.

— Пожалуй, лучше не надо. Ведь оно же виновато в том, что мне дано выучить только одну книгу. Мне текст, наверное, вообще плохим покажется.

— Но хотя бы просмотри.

Вздохнув, Данцелот Два неохотно взялся за чтение. Уже несколько секунд спустя я словно бы перестал для него существовать. Его взгляд скользил по строчкам, он тяжело дышал, поначалу его губы шевелились беззвучно, затем он принялся читать вслух. В какой-то момент циклопчик засмеялся: сперва подхихикивал тихонько, потом расхохотался и под конец истерически загоготал, ударяя себя кулаком по коленке.

Когда он немного успокоился, на его единственный глаз навернулись слезы, и он тихонько заплакал, а на последних строках рукописи его взгляд остекленел. Несколько минут он сидел неподвижно, пока я не выдержал и не прервал молчание:

— Ну и как?

— Пугает. Теперь я понимаю, почему твой крестный во литературе перестал писать. Это лучшее, что я когда-либо читал.

— Не знаешь, случаем, кто бы это мог написать?

— Даже гадать не возьмусь. Если бы я когда-нибудь читал текст того, кто на такое способен, то обязательно бы запомнил.

— Данцелот послал автора в Книгород.

— Значит, он не добрался. Если бы он сюда приехал, то уже получил бы известность. Он был бы величайшим писателем Замонии.

— Я тоже так думаю. Однако письмо, в котором мой крестный советует ему туда поехать, каким-то образом попало в вашу Палату чудес.

— М-да. То письмо я знаю наизусть. Действительно загадка.

— Которую мне, вероятно, никогда не разгадать, — вздохнул я. — Вернешь мне рукопись?

Данцелот прижал к груди страницы.

— Можно мне сперва выучить письмо? — взмолился он.

— Конечно.

— Тогда оставь его у меня на день. Я никак не смогу его прямо сейчас перечитать.

— Почему?

— Боюсь, я тогда просто лопну, — улыбнулся Данцелот Два. — Никогда в жизни так не наедался текстом.

Ученик книжнецов

После я показывал рукопись еще нескольким книжнецам — приблизительно с тем же результатом: она восхищала всех, но ни один понятия не имел, из-под чьего пера она вышла. Многие хотели заучить текст, как правило, те, кто не был излишне обременен произведениями собственного писателя (в отличие от Гольго, например), и были очень даже не против взвалить на себя и другую литературу.

Я научился любить книжнецов, как любил своих сородичей-драконгорцев. Возможно, даже чуть больше, ведь они так трогательно и заботливо относились ко мне. Книжнецы искали моего общества, поскольку в их глазах я был настоящим писателем или даже существом еще более интересным: тем, кто только хочет им стать, — уже готовых у них имелось в достатке. И каждый цеплялся за шанс внести свой вклад в формирование творческой личности, оказать прямое влияние на ее становление. В одночасье у меня оказалось сотни одноглазых крестных во литературе, которые самоотверженно обо мне заботились. И, как мой наставник Данцелот Один, без устали давали мне всевозможные советы относительно будущих произведений. Эти советы разнились так же, как сами книжнецы:


«Никогда не пиши роман от имени дверной ручки!»

«Иностранные слова называются так потому, что большинству читателей они незнакомы!»

«Не вставляй в одну фразу слов больше, чем для них есть места».

«Если точка подобна стене, то двоеточие — двери».

«Прилагательное — естественный враг существительного».

«Если пишешь во хмелю, то перед тем, как отдать в печать, перечитай написанное на трезвую голову».

«Пиши с жаром, тем самым повествование польется рекой, чтобы его остудить».

«Примечания — как книги на самой нижней полке. Никто их не любит, так как чтобы прочесть, приходится нагибаться».

«В одной отдельно взятой фразе не должно быть больше миллиона муравьев, пусть даже она — из научного труда о муравьях».

«Сонеты лучше всего писать на папиросной бумаге, а новеллы — на пергаменте».

«После каждой третьей фразы делай глубокий вдох».

«В жанре хоррор лучше всего пишется с мокрой тряпкой на загривке».

«Если какая-нибудь фраза напоминает тебе хобот слона, который пытается поднять орех, то лучше ее перекроить».

«Заимствовать у одного писателя — кража, у многих — сбор материала».

«Толстые книги потому толстые, что у автора не было времени выражаться короче».


На меня сыпался беспрестанный дождь доброжелательных рекомендаций, пояснений к тем или иным приемам и техникам, которые я все пытался заучить, но в памяти остались лишь самые очевидные. Довольно часто советы противоречили друг другу, и нередко вокруг меня вспыхивали дискуссии между двумя и больше книжнецами, обменивавшихся стрелами цитат.

Я стал новым смыслом жизни циклопчиков, живым подтверждением всех их трудов, в особенности их культа заучивания наизусть. На меня можно было изливать все, что в них накопилось. А они были твердо уверены, что их советы ложатся на благодатную почву и однажды дадут богатые всходы в виде романов, стихотворений и всего прочего, что я когда-нибудь выплесну на бумагу.

Стоило мне, зевая, выбраться из гамака, как по пятам за мной уже ходил книжнец, чтобы разбудить меня какой-нибудь лихой строфой: «Лентяй один не знает лени, / На помощь только враг придет, / И постоянство лишь в измене. / Кто крепко спит, тот стережет, / Дурак нам истину несет, / Труды для нас — одна забава, / Всего на свете горше мед…»

За завтраком, который я уже научился готовить себе сам, мне обычно составляли компанию несколько циклопчиков, попеременно читавших что-нибудь из «своей» переписки: «Мой дорогой Роджорн, благодарю тебя за экземпляр «Заниллы и Мурха» с посвящением! Что за смелость вывести мурха главным героем трагического романа! Особенно меня потрясла сцена, где от любовной тоски герой задушевно мурхает дни напролет, прежде чем броситься в ущелье Демоновой Устрицы. Можно предположить, своим смелым шагом ты заложишь основы жанра мурховой литературы, которая так и будет кишеть мурхами. Я сам поигрываю с мыслью написать роман о мурхах. С сердечным приветом, Шерси Пелли!».

После я обычно отправлялся в Кожаный грот, где лазил по галереям книжной машины и наугад снимал с полок книги, чтобы пролистать их. Как правило, меня сопровождал Гольго, который подолгу бродил возле машины, так как задался целью разгадать ее тайны. Ему казалось, он открыл некий порядок в перемещении полок, и теперь он возился с какими-то исключительно сложными таблицами.

Стоило мне выйти из Кожаного грота, меня обступали книжнецы, чтобы развлекать во время прогулки глубокомысленными эссе или афоризмами. Гордо вышагивая впереди и позади меня, они походили на стаю уток, переговаривающихся не кваканьем, а афоризмами и максимами.

«При помощи чтения умные люди избавляются от необходимости думать самим».

«Свет в конце туннеля зачастую оказывается умирающим медузосветом».

«Написание художественного произведения — отчаянная попытка вырвать у одиночества толику достоинства и денег!»

После полудня наступало время романов: Бальоно де Закер, Сомам Танн или другие книжнецы, обладавшие богатым репертуаром художественной прозы, декламировали свои произведения. Действо превращалось в монументальное театральное представление, которое разворачивалось вокруг меня, в трагикомедию без начала и конца, но с названием «Замонийский роман и его бесконечные возможности».

— Я что, действительно съел книгу? — спросил я однажды Гольго, когда мы стояли перед книжной машиной и наблюдали за блуждающими полками. — Тогда, под гипнозом?

— Переплетом ты пренебрег, — усмехнулся Гольго. — Но настоящие личинки книжного червя тоже так поступают. С точки зрения биологии, ты изобразил все очень точно.

Это проясняло вопрос, который мучил меня последнее время. Зато мне пришел в голову другой.

— А откуда, собственно, берутся книжнецы?

Гольго насторожился.

— Мы и сами доподлинно не знаем. Можно только предположить, что мы вырастаем в книгах — как птенцы в яйцах. В древних, хрупких книгах с неразборчивыми рунами, которые спят глубоко в катакомбах. Однажды какая-нибудь книга раскалывается как скорлупа, и из нее выползает совсем маленький, не больше саламандры, книжнец. А потом ищет себе дорогу в Кожаный грот. Наверное, им руководит инстинкт.