Город на трясине — страница 27 из 28

Однако все это результат героических действий немногих. В основном же население полуторамиллионного города в страхе и трепете забилось в подвалы.

Зенитные пушки ухают почти без перерыва. Вслед за взрывами зажигательных бомб вспыхивают пожары, огненные языки причудливой формы лижут небосвод, а над пожарами поднимаются клубы дыма от пальбы зениток. Но ни один снаряд в цель не попадает. Разве это противовоздушная оборона? Зенитные батареи — только приманка для самолетов, которые обстреливают и бомбят их. По ночам гитлеровцы перемещают зенитки на новые огневые позиции. Жители подвалов ругаются на чем свет стоит: завтра их район привлечет к себе внимание летчиков. И действительно, рано утром в небе появляются самолеты. Они делают два-три круга, обнаруживают гитлеровские батареи и начинают бомбить их.

Под землей в подвалах копошатся люди, из-за каждого пустяка громко ругаются между собой. Нервы у всех взвинчены до предела. Подвалы набиты битком. Люди сидят чуть ли не друг на друге. Здесь же играют в карты, спорят и слушают рассказы вновь прибывших. Говорят, что фронт проходит в нескольких кварталах отсюда и, возможно, через день-два удастся «проскочить». Состав слушателей смешанный, есть в их числе и фашисты, и нилашисты. Кто-то из последних опровергает утверждение пришедшего и кричит, чтобы тот не распространял панических слухов, что паникеров надо расстреливать. Другие слушатели вступаются за рассказчика. Спор разгорается. Разбушевавшиеся страсти приводят к ссоре. Каждая из спорящих сторон имеет своих сторонников. Ссора заканчивается взаимными угрозами.

В одну из ночей снова приходят полицейские и поднимают мужчин. Нас выгоняют на улицу расчищать дорогу от развалин. Нехотя поднимаемся. Мы еще не начали работу, как кто-то распространяет слухи, что приближаются наши «спасители», имея в виду гитлеровцев, которые утром пройдут по этой дороге.

Нилашистски настроенная публика сразу веселеет. Я тоже потихоньку радуюсь, но по другой причине. Я хорошо понимаю, к чему такая спешная расчистка, и жду своих спасителей — солдат Красной Армии.

Нилашисты все чаще устраивают облавы по подвалам. На что они надеются?

Кто-то из только что пришедших рассказывает, что нилашисты заставили воевать даже пятнадцатилетнего мальчугана, дали ему в руки винтовку и оставили одного на углу улицы. Мальчишка случайно спустил курок, и отдачей больно ударило маленького новобранца в плечо. Тот испугался, побежал домой и заявил матери, что на фронт больше не пойдет.

В последние дни штурма города мины падают совсем рядом с нашим домом.

По ночам на выходе из подвала я слышу звуки из громкоговорителя, раздается русская речь: это работает военная радиостанция русских. Я впервые по-настоящему чувствую, что наступает конец всем нашим испытаниям. Радостно слушаю доносящиеся издали голоса и считаю, сколько же еще часов осталось сидеть здесь, в подвале. Неожиданно обнаруживаю, что шум боя переместился куда-то в сторону, а это значит, что через несколько часов мы уже будем свободны.

И вот появилась армия-освободительница. Настал момент, о котором столько мечтали! Со слезами радости прижимаю к себе первых советских солдат. Вот они, эти люди, преодолевшие многие тысячи километров, чтобы принести венгерскому народу свободу и мир.

Рядом со мной жена и ребятишки. Жена плачет и никак не может успокоиться. Ребятишки не понимают, что происходит, но, видимо, хотят понять.

Трехлетний сынишка спрашивает меня:

— Это что за дядя?

— Русский дядя, солдат, — отвечаю я ему.

— А он какой, хороший? — спрашивает сын.

— Хороший, — отвечаю я.

Ребенок, довольный, успокаивается. И мы вместе с другими простыми людьми радуемся великому событию, очевидцами которого являемся.

И теперь, 20 января, я стою здесь, на Бульварном кольце, в сердце большого полуразрушенного города, как бы высматривая в развалинах преступления прошлого.

Со стороны площади Ракоци доносятся звуки музыки. От нее веет чистотой, она вызывает благоговение. Это музыка пуританских реформатских церквей. «Верши суд, господи, над виновниками, борись с моими врагами…» Звучит старый псалом, призывая бога вершить суд.

Подхожу ближе к площади. Вижу — хоронят. Свежевырытая могила среди оборванных кустов на изрытой бомбами площади, несколько человек стоят вокруг могилы и поют. Похороны на площади Ракоци? Что ж! Весь город — сплошное кладбище. Поразительно, скорее, то, что здесь вокруг могилы стоят люди и поют. Кого же они хоронят?

В руке у одного из мужчин вижу сколоченный из простой доски крест. На нем черными буквами написано: «Деже Сабо».

Деже Сабо! Одинокий странник, выразитель венгерского духа, рыцарь без страха и упрека, революционный борец, постоянно подвергавшийся преследованиям… Значит, и он оказался в числе тысяч мертвых, которых промчавшийся вихрь уничтожения оставил под грудами развалин?

С именем Деже Сабо была связана самая горячая пора моей молодости. Он был выдающейся личностью. И вот эта могила, гроб, имя на кресте, разрушенный город… Горящие и обугленные развалины придают Будапешту апокалипсический вид. И как раз сегодня хоронят Деже Сабо…

Здесь, у этой могилы, я чувствую, что на многострадальной венгерской земле что-то окончательно кануло в прошлое. Под руинами лежат не только тела невинных людей, женщин и детей. В руины превращен и господствовавший в течение целой эпохи политический строй — строй венгерской контрреволюции, который родился двадцать пять лет назад. Эти роды принял человек, которого теперь здесь хоронят.

Правда, он не хотел этого дитяти и, может быть, в колыбели удушил бы его, если бы мог предвидеть его преступное, гибельное для нации будущее. В течение двадцати пяти лет он иным и не занимался, как только предавал его анафеме, боролся с ним оружием проповеднического гнева, страшных проклятий и убийственного сарказма. Он не представлял себе, что Венгрия может стать троянским конем германского империализма. Он никогда не хотел, чтобы наш национализм перерос в плоский, дешевый ирредентизм, во имя которого можно втянуть целый народ в бессмысленную, преступную, служащую чужим интересам войну.

Он ничего не хотел из того, что случилось…

Со стороны Буды еще грохочут немецкие пушки, снаряды, как лиловые шары, пролетают над развалинами и исчезают в сгущающихся сумерках. Там еще идет бой, взрываются бомбы, рушатся дома, а в подвалах люди сжимаются точно так же, как мы два дня назад…

Я смотрю на руины и вижу на лице этого многострадального города признаки больших изменений. Я вижу во всем этом не только опустошение и свершение неотвратимого исторического возмездия, но и начало новой жизни, не похожей на старую, начало новой эры.

Я пришел сюда, чтобы, читая по развалинам, подвести итог прошлому, и теперь, когда я медленно бреду назад, мое воображение рисует обнадеживающую картину будущего.

И СЕГОДНЯ, И ЗАВТРА…Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Уже несколько недель, как окрестные поля освободились от снега. Промерзшая до корней деревьев почва тоже отошла, оттаяла. На дне канав и колдобин, там, куда не дотягивались солнечные лучи, еще стояла густая липкая грязь, и колеса телег, начавших свой привычный весенний путь с хуторов в село и обратно, то и дело вязли в ней по самую ступицу. Однако веселое солнце уже вовсю румянило пригорки, а теплый ветер с юга подсушивал корку земли. Да, это была уже весна, настоящая и неповторимая. И хотя ничто, казалось, не изменилось в раз и навсегда заведенном порядке вещей — крайние домишки все так же, как три недели или четыре месяца назад, жались друг к другу, робко прильнув к земле, все так же уныло свисали на покосившихся заборах отставшие доски, уцелевшие от огня печек, а иссохшие в солончаковой почве чахлые придорожные деревца, как унылая цепь солдат, все так же сутулились перед окнами, смотревшими на дорогу, — однако все здесь как-то вдруг, будто за одну только ночь, стало другим, новым, непохожим. По утрам уже горячие лучи солнца поднимали над сырыми полями легкий туман, и в его полупрозрачной белесой пелене вещи и предметы странно меняли свои очертания, казались другими. Дома и деревья будто увеличивались в размерах и тянулись вверх, к небу, как бы расправляя затекшие спины, а хуторки вокруг села, казалось, приковыляли на своих коротеньких кривых ногах поближе к околице, чтобы посудачить с земляками на дружеской весенней посиделке. Даже подгнившие, выщербленные плетни и изгороди, зиявшие дырами, как беззубыми ртами, и разметанные в непогоду соломенные крыши, которые еще вчера шептали о близком конце этого затерянного в захолустье деревенского мирка, сегодня тоже вдруг звонко заговорили о весне, призывая прилежные руки взяться за топор, лопату и грабли. Однако никто не отзывался на этот призыв, а из покосившихся домишек не спешили на улицу веселые люди с добрыми руками, готовые залечить печальные следы минувшей зимы…

Мужское население слободки, носившей название Сапожной, хотя там никогда не жил ни один сапожник, было сейчас озабочено другим — поисками работы на лето, чтобы прокормить себя и семью. Кое-кто мыкался по хуторам, спеша показаться знакомым хозяевам, чтобы они, упаси боже, не наняли бы кого другого на весеннюю страду, которая вот-вот должна была начаться. Другие толклись в селе, на базарной площади, в уголке которой издавна притулился рынок батраков. На этой «бирже труда», как в шутку прозвали ее завсегдатаи, с раннего утра собирались безработные зимой бедняки, сидели и ждали покупателя на свои рабочие руки. В полдень они расходились по домам — на обед или просто для того, чтобы соседи и знакомые не подумали, будто их женам нечего поставить перед ними на стол, даже тарелку супа, — а через час-другой вновь возвращались и ждали до вечера, чтобы завтра утром опять прийти сюда и начать все сначала…

В такое время, на пороге весны, не так-то легко было найти работу. Изрядно похудевшие мешки и опустевшие закрома выгоняли каждого мало-мальски годного еще на что-нибудь бедняка продавать себя хозяевам-земледельцам, и, хотя не многие из богатеев обходились без батраков, торговаться им не было надобности: живого товара хоть отбавляй. Об этом знали, но все равно бедняк батрак шел на «биржу», и удержать его от этого мог только судебный пристав или курносая с косой. Тот, кто хотел выжить, должен был идти на «биржу» сам и гнать своих домочадцев — в поисках заработка.

Пал Дьере, тот, что жил в предпоследней от края избушке, был одним из тех неимущих мудрецов, которые все на свете знают лучше других. Так вот прошлой весной он попытался было изменить этот древний порядок вещей. Он не пошел на «биржу», не стал наведываться к хозяевам-хуторянам, а вместо этого выстругал добела дощечку и, кое-как накалякав на ней черными корявыми буквами: «Здесь берутся за всякую поденную работу», прибил ее гвоздем над калиткой. Усевшись под окном, он стал ждать, что уж мимо такого объявления не проедет ни одна хозяйская бричка по дороге из хутора в село. Однако из его предприятия ничего не получилось. Все кругом только посмеивались, а такие же, как он, бедняки говорили меж собой, что бедняга Пали вконец тронулся, и его подзуживали:

— Слышь, сосед, ты эту вывеску лучше на шею себе повесь и сядь посреди дороги. Тогда уж наверняка каждый остановится.

Что же касается хозяев-хуторян, то они подумали иначе: если, мол, этот батрак ждет работы, сидя на завалинке, значит, она ему не к спеху…

После такого конфуза Дьере уже не рискнул продолжить свой эксперимент этой весной и отправился на поиски работы обычным способом, как и все другие мужики слободки.

В течение дня дома оставались только женщины с детьми да немощные, уже не годные для поденщины, старики. Впрочем, те из них, кого еще слушались руки-ноги, тоже вылезали из своих углов за печкой и ковырялись во дворе, дабы показать, что и они не напрасно едят тот скудный кусок хлеба, который дают им дети… Они брались то за лопату, пытаясь вскопать огород, то за молоток, чтобы залатать заборчик или починить что-нибудь во дворе. Правда, из этого обычно ничего не выходило и дело кончалось перебранкой, поскольку им уж не под силу было вогнать заступ на должную глубину и работа их подвигалась так медленно, будто они собирались потянуть ее до осени; забить толком в доску гвоздь и то не получалось, и они лишь постоянно мешались у всех под ногами. Однако это было все-таки лучше, чем выслушивать упреки от дочерей, сыновей или зятьев в том, что они, мол, сидят у них на шее и не приносят в доме никакой пользы…

Конечно, видимой пользы от такого стариковского усердия все равно было не много. Рушащиеся изгороди, проваливающиеся крыши, облупленные, голые стены, на которых от зимней сырости отставала и осыпалась штукатурка, продолжали пребывать в таком виде до самой осени, до той поры, пока не освобождались мужские руки, и тогда мужицкая сноровка плюс кое-какие деньжонки, оставшиеся от весенних и летних заработков, помогали привести все в порядок и кое-как залатать дыры, постепенно, одну за другой. Однако чаще бывало так, что и следующей весной опять выползали и топтались во дворе хлопотливые старики…

Женщины, остававшиеся дома, пытались кое-что подмалевать, хотя бы снаружи. До пасхи, праздника вселенского очищения и большой уборки, было еще далеко, но в Сапожной слободке один за другим уже белили известью фасады домов. Кое-где уже отковыривали замазку и растворяли настежь окна, оставляя их распахнутыми до самого обеда, чтобы проветрить комнаты и освежить застоявшийся в них за зиму воздух.

Итак, Сапожная слободка после некоторого раздумья окончательно обручилась с весной. Не находилось уже слушателей у прорицателя дядюшки Дюрки Заны, вещавшего беззубым ртом о скором конце света. «И спросили Иисуса, уже готовившегося к святому вознесению, его ученики: «Когда ты вернешься к нам на землю, Иисус?» И ответил им Христос следующее: «Пройдет до того времени тысяча лет, но не пройдет двух тысяч, ждите…» Теперь время это настало, это уж точно. А из чего это видно? Из того, что невозможно стало отделить зиму от лета, а весну от осени. Перемешалось все, — значит, ожидайте второго пришествия…» — бубнил дядюшка Дюрка, причмокивая губами. Зимой, когда рано темнело и нечем было заполнить длинные вечера, к этим невнятным рассуждениям доморощенного пророка, бывало, охотно прислушивались и молодые, и старики, собиравшиеся перекинуться словечком в том или другом доме. И тогда в глубине души у многих слушателей холодело все от ужаса. Так, в минувшем году с погодой и впрямь творилось что-то неладное: перед самым рождеством неведомо откуда налетел вдруг дождь и захлестал по соломенным крышам, а в небе грозно пророкотал гром; в середине марта зима еще крепко держала в своих ледяных когтях пустые поля. Однако к концу марта дружно, как всегда, задули теплые южные ветры и на крышах домов стал таять снег. Теперь в древние библейские сказки уже никому не верилось, да и как было верить — весна! И люди, уже не слушая старого Дюрку Зану, словно дождавшись наконец радостного сигнала, которого ждали долгие месяцы, все враз, толпой высыпали из домов на улицу, заполнили дворы и огороды.

Однако, поспешив на волю, люди не забывали прихватить с собой все свои горести и невзгоды, извечные неурядицы и семейную войну. Все кругом будто разом взбеленились: из одного дома вдруг опрометью выскакивала молодая хозяйка с растрепанной косой, громко причитая и плача навзрыд; из другого двора доносилась басовитая ругань самого хозяина, который клял всех и вся до небес. А ведь и в зимние месяцы, когда сама природа, казалось, умиротворяла все живое, накрывая снежным покрывалом поля и села, в домах тоже далеко было до мира и спокойствия. Зима не гасила бушующие страсти, а лишь загоняла их в тесные стены домов. Теперь же, словно забродившее весенними соками семя в земле, вырвались на волю и пошли в рост семейные неурядицы. Да и как им не быть, если в домах бедняков опустели мешки и закрома и в кухне у хозяек обитала одна лишь пустота? Пустота нищеты. Люди поневоле становились раздражительными и злыми. К началу апреля все, что запасалось на прошлогодние заработки, подходило к концу, и если перезимовать зиму еще как-то удавалось, то в это время заработать что-либо невозможно было еще нигде.

В большинстве случаев ни один из членов семейства ни в чем не был виноват, но поскольку накопившуюся досаду не понесешь к соседям, то ее срывали друг на друге. Зачастую даже трудно было понять, из-за чего вдруг вспыхивала ссора, только она — вот вам, тут как тут, и льются неудержимо обидные слова, и люди доходят до крика, порой вцепляются друг другу в волосы, а потом затихают и расходятся по углам. Расходятся, чтобы завтра повторить все сначала. Если в доме есть дети, колотят их: ведь это самое простое! Тетка Дьерене, к примеру, каждую неделю непременно гонялась по двору с большущим хлебным ножом за одним из своих мальчишек и кричала во все горло, угрожая его прирезать. Конечно, она никогда этого не сделала бы, только так кричала. Мальчишки уже давно не боялись ее угроз, хотя каждый раз удирали прятаться к соседям. Так сказать, из почтения к родителям.

Время от времени, однако, такие семейные скандалы и вправду кончались бедой. Так, например, два года назад случилось у Кардошей, чей двор стоял на углу улицы. Кардош поссорился со стариком тестем, который доживал свою жизнь в доме у зятя. Они сцепились из-за того, что старик, получив свою порцию хлеба к обеду, бросил кусочек собаке, хотя хозяйка уже кормила пса.

— Вам что, легко хлебом собак кормить?! — заорал Кардош. — Вы и на свой-то не зарабатываете, другие спину гнут!

Слово за слово, дальше — больше, и разъяренный Кардош выхватил из-под изголовья кровати деревянную поперечину да так хватил ею тестя по голове, что из старика и дух вон. Кардоша, разумеется, осудили. Однако такое решение суда даже жена покойного, тетушка Ковачне, сочла несправедливым, и, когда ее допрашивали в качестве свидетельницы, она с плачем умоляла судью отпустить зятя домой, потому как нет у них другого кормильца… Судья, однако, не внял ее просьбам и, осудив Кардоша на шесть лет, отправил его в тюрьму.

Подобные казусы случались, правда, редко. В основном угроза отправить ближнего на тот свет так и оставалась угрозой, а ссорившиеся обходились пинками, а то и одними словами.

Вот и теперь, едва лишь наступающая весна дала о себе знать, словно тоже следуя неписаному, но незыблемому закону природы, как на залитых весенним солнцем двориках вспыхнули ссоры и перебранки. Соседи, если у них в данную минуту царил мир, разумеется, с величайшим любопытством наблюдали за военными действиями в соседнем дворе. Удивляться же, по правде говоря, никто не удивлялся. Для всех жителей слободки все это было обычным делом, столь же естественным, как весеннее пробуждение, как яркая голубизна неба или теплые ветры. Не услышь они этих рассерженных выкриков и звонких ругательств, не почувствуй внутри себя такого же желания браниться, ссориться и воевать со своими домочадцами, быть может, тогда они поступили бы точно так же, как медведь, разбуженный в своей берлоге в светлую от множества горящих свечей ночь перед рождеством: подумали бы, что произошла какая-то ошибка, и, недовольно поворчав, вернулись обратно в свои сумрачные домишки.

Существовали, однако, и другие признаки того, что весна действительно наступала, а солнечные лучи и оттаявшая земля не окажутся обманщиками.

Одним из таких верных признаков в слободке считалось то, что многочисленные отпрыски семейства Берты, ютившегося в полуподвальной клетушке, которую они снимали у старого Дьере, начинали попрошайничать по дворам… Около полудня, когда хозяйкам приходило время собирать на стол и подавать домочадцам хоть что-нибудь под названием обеда, во дворе непременно появлялся кто-нибудь из представителей младшего поколения Берты — будь то Маришка, Шани, Пали или Ферко — и всегда немного смущенно, но с уверенностью в успехе произносил:

— Мама просила передать, не может ли тетя одолжить ей пригоршню муки…

Такая картина наблюдалась изо дня в день, с той лишь разницей, что малыши посыльные не всегда просили муку. Иногда они просили ложку топленого сала или одно яичко, щепотку соли либо стручок зеленого перца или капельку уксуса. Ассортимент менялся, но не проходило дня, чтобы кто-то из детей Берты не заглянул к соседям. В большинстве случаев, конечно, им говорили в ответ:

— Скажи своей маме, что у нас самих нету…

Если в одном дворе не давали ничего, они шли во второй, в третий и так по очереди обходили всю слободку. Но даже если детям отказывали везде, тетушка Бертане, их мать, нисколько на это не обижалась и всякий раз на следующий день отправляла кого-нибудь из детишек опять по тому же маршруту…

И что удивительно: попрошайничество у соседей начиналось только весной. До ее прихода то ли хватало собственных запасов, то ли удавалось перезимовать впроголодь, заменяя пищу сном, но до первых погожих весенних деньков дети Берты никогда не появлялись с просьбой одолжить что-нибудь из съестного. Впрочем, долги их никогда не отдавались. Стоило только солнцу глянуть по-весеннему, как буквально в тот же день кто-нибудь из малышей Берты открывал соседскую калитку. Таким образом жители слободки не нуждались в календаре, чтобы определить время года…

Что говорить, Бертам не раз крепко доставалось за их нищенство. Люди бранили их на все лады и в то же время так привыкли к этим визитам, что если вдруг случалось детям Берты не прийти, то всем их прямо-таки недоставало. Так, в одну из минувших весен маленькие попрошайки не появлялись у соседей дня два подряд. Соседи заподозрили неладное. Кто-то пошел навестить Берту и узнать, в чем дело. Подозрения оправдались: все члены семейства оказались больны! Накануне они наелись вареных кукурузных стеблей, и это варево так их раздуло, что едва не пришлось прокалывать им животы, как поступают с неразумными телятами, когда те объедятся зеленого клевера. В этом и была причина их двухдневного антракта. С тех пор стоило детишкам пропустить день-другой, как соседи, посмеиваясь, говорили:

— Ну, значит, опять силосом объелись…

Странно, но если бы в один прекрасный день эти детские головенки навсегда перестали мелькать за забором, жители слободки почувствовали бы себя явно не в своей тарелке: для полной картины весны детей Берты не хватало бы, как щебетания ласточек. И еще, наверно, потому, что не на ком тогда было бы выместить свою горечь и досаду, когда надоедало скандалить с близкими. А так, по крайней мере, было кого бранить, и это стоило тех нескольких пригоршней муки или ложки жира, которые они нет-нет да иной раз и давали попрошайкам, а потом сетовали:

— Интересно, что думают эти Берты? Что у нас жир бидонами стоит, а мука — мешками?..

Однажды вдруг распространился слух, будто жена Берты приобрела себе новый фартук, в другой раз говорили, будто она купила в лавке мясо, а за красным перцем для паприкаша опять послала ребятишек к соседям… Все эти слухи, разумеется, не соответствовали действительности, ибо где было Берте взять деньги на такие большие расходы? Соседи и сами знали, что это сказки, но все-таки судачили. Если же о злополучных Бертах просто нечего было выдумать и ничего не приходило в голову, то их ругали следующим образом:

— Что они, совсем спятили? Плодят ребятишек одного за другим…

Однако всякий раз, когда мать семейства готовилась рожать, жители слободки хоть чем-нибудь, но ей помогали: приносили немного продуктов, отдавали старые пеленки или еще что-нибудь. Потом, конечно, об этом не раз вспоминалось. Хозяйка Дьерене, у которой Берты снимали квартиру, никогда не закрывала рот от обилия слов; так, она высказывала даже такие подозрения, конечно, за глаза: мол, Бертане рожает без счету только для того, чтобы была причина просить помощи.

— Уж поверьте, соседка, она рада бы каждый день рожать двойню, — говорила Дьерене, ехидно улыбаясь. — Вот тогда бы они зажили припеваючи…

Подобные разговоры повторялись регулярно из года в год. Каждую весну. Вот и нынче тоже.

Однако не только пробуждение от голодной зимней спячки семейства Берты, не только звонкая ругань и семейные ссоры, выплескивающиеся из духоты домов во дворы, не только лихорадочные поиски поденщины, в погоне за которой люди безжалостно толкали друг друга, как при выстреле стартового пистолета… Не менее волнующей и достоверной приметой весны было и другое — пробуждение любви… Не то чтобы у бедняков Сапожной слободки возникало больше забот с этой неистребимой потребностью рода человеческого, чем обычно, в другие времена года, совсем нет. Просто, подобно тому как в теплом мареве полей вдруг будто вырастали дома, деревья и прочие атрибуты окружающего мира, резче и заметнее становилась извечная игра света и теней, так заметнее под весенним солнцем делалась и любовь. На зимних посиделках, домашних вечеринках или на танцульках в корчме любовные утехи и ухаживания парней за девицами как две капли воды походили на всю прочую зимнюю жизнь, заполненную полусонным бездельем, смутным ожиданием и бессознательной подготовкой к чему-то новому, что еще таилось вдали, скрытое холодным сумраком и густыми туманами. Зимой парни отпускали ядреные шуточки, могли позволить себе кого-то из девиц мимолетно поцеловать, прижать или ущипнуть. Эти проказы и прочие деревенские любовные забавы не очень-то одобряли ворчливые старики. Однако полусерьезные-полушутливые признания в темных углах, сказанные шепотом, никого ни к чему не обязывали. Теперь же, когда светлым весенним вечером, напоенным терпким ароматом проснувшейся земли, тот или иной парень осмеливался стукнуть в девичье окно, стены у соседей будто раздвигались либо становились прозрачными, как стекло, и десятки любопытных глаз жителей слободки следили за каждым шагом смельчака, будто высвеченного прожектором…

Казалось, будто животворные соки, забродившие в уже пробивающихся всходах и набухших почках тополей, переливались в человеческие сердца, наполняя их тайным смыслом. И покрасневшие от ветра, мелькавшие то во дворе, то на улице голые ноги женщин, хлопотавших по весенним делам, олицетворяли собой саму природу, вечно стремящуюся к обновлению, и волновали не меньше, чем зеленеющая травка. А на крошечных, похожих на ватные комочки, цыплят, попискивающих на расстеленных мешках в залитых солнцем, укрытых от ветра закоулках дворов, смотрели уже не как на средство получить несколько грошей, столь дорогих для бедняка безработной зимой, а как на желанных членов семьи, которых долго ждали и которых можно побаловать и понежить. Так было у всех. А в хлеву у Шандора Карбули, самого зажиточного обитателя слободки, на днях призывно захрюкала, заверещала свиноматка. В слободке никто не любил семью Карбули: немножко, пожалуй, просто из зависти, но главным образом за то, что члены этого семейства никогда не упускали удобного случая дать почувствовать остальным свое превосходство. В результате и знакомые, если предоставлялась такая возможность, старались им больше насолить, чем помочь. Однако сейчас, когда у Карбули произошло столь важное семейное событие, каждый встречный-поперечный считал своим долгом остановить на улице главу семьи, старого Карбули, и дать совет, куда — к какому борову и на какой хутор — лучше всего отогнать свинью, жаждущую потомства… Будто каждый почувствовал себя немного ответственным за то, чтобы это потомство оказалось здоровым и многочисленным…


Так жила Сапожная слободка, вытянувшаяся в ряд на самом дальнем конце села, встречая первые дни сияющей весны. Слободка походила на остров. С трех сторон ее охватывали плоские, как стол, пашни, вытянутые в длину полоски зеленеющей пшеницы, иссиня-черные квадраты, запаханные под озимые посевы ячменя и кукурузы, истощенные, высохшие пустыри с редкой лебедой, а среди них, будто ревнивые наседки, виднелись дальние и ближние хутора. С четвертой стороны слободка, как в стену, упиралась в замкнувшееся в своей дремучей извечной спеси «внутреннее» село. Этот длинный ряд сиротливо торчащих домов, стиснутых чужими, не принадлежавшими им, полями, невольно вызывал сравнение с узеньким беззащитным островком, над которым вот-вот сомкнутся волны враждебного моря, грозившего в любую минуту смыть и унести в пучину все живое. Правда, еще дальше, за околицей, на участке, выделенном управой для застройки, за последние годы выросли новые дома, еще более сиротливые. Они и вовсе казались одинокими скалами, отрезанными от мира злобно бушующей стихией, которая вымыла вокруг них и унесла в никуда податливую и мягкую почву.

Впрочем, слободка не только казалась, но и в самом деле было островом, обособленным и изолированным от остальной жизни села. Правда, кое-какие нити все же связывали жителей слободки с коренными обитателями села, протянулись они и на хутора, и даже в дальние, очень дальние поселения, однако это ничего не меняло: общность людей, связанных одной судьбой, на все наложила свой, свойственный только ей отпечаток. В домишках, жавшихся друг к другу, жили сплошь бедные люди. Условия и обстоятельства их жизни мало чем различались, а если и различались, то не настолько, чтобы кому-нибудь из бедняков удавалось выбраться из серого потока будней, захлестывавшего неумолимо и жестоко каждый день и каждый час. Иногда обитатели слободки кидались друг на друга, дрались и ссорились между собой, но никогда не искали защиты у закона. Все возникавшие неурядицы и распри они улаживали сами, не вынося сора из избы. Даже семью Карбули, год от году все больше выбивавшуюся в люди, они судили и осуждали по своим собственным законам. Все, что заносили сюда чужие ветры, что приходило к ним из хуторов и села, а также из других мест, далеких и близких, даже явления природы, — все приобретало в слободке как бы совсем иное, особое значение. Казалось, наступившая весна в других местах точно такая же, как в Сапожной слободке. Точно так же, как везде, южные ветры прогоняли холода, выше и глубже становилось небо, ширился горизонт. Так же, расправляя ветви, потягивались деревья и зеленела, кудрявилась трава. Так же, но не совсем так. Слободка жила в своем собственном, замкнутом и не понятном для постороннего мире, хотя мир этот и был подвержен веяниям и событиям того, другого, большого и общего для всех.

Весною жизнь в Сапожной слободке будто распахивалась настежь, как оконные рамы, расклеенные после зимы.


По обеим сторонам базарной площади, широко распластавшейся позади кальвинистской церкви с колокольней, и даже вдоль тротуаров сбегавшихся к ней улиц длинными рядами стояли брички и телеги. Лошади, не покидая опущенных постромок, жевали сено. В каждой бричке непременно восседала хозяйка, кутаясь в шерстяной платок или в мохнатую, вывернутую шерстью наружу овечью шубу. Хотя было уже совсем тепло и солнце грело по-весеннему ласково, неписаный закон моды обязывал хуторских красавиц и дурнушек одеваться только таким образом, а его предначертаний придерживались строго. Неподвижно и безмолвно сидели хуторянки в своих немудреных экипажах и походили на старинных рабынь, которые сторожили кибитку своего повелителя-киргиза, прибывшего сюда из необозримых степей, и которым было строго запрещено даже смотреть на снующих взад и вперед прохожих. Вожжи смотаны в клубок и повешены на дышло, кнут с длинным кнутовищем воткнут рядом с козлами, а женщинам будто все нипочем: сидят истуканами и смотрят перед собой невидящими глазами, ожидая своего повелителя, как тысячу лет назад. В их сгорбленных позах, застывших и неподвижных, было что-то от фанатической покорности и даже торжественности религиозного обряда. Женщина сидела, ждала, погруженная в себя и в свою шубу, и лишь на несколько мгновений изменяла своей монументальной неподвижности, когда ее муж и повелитель, раскрасневшийся, в расстегнутом пиджаке, из-под которого виднелась выпущенная поверх штанов рубаха, выйдя из дверей ближайшей корчмы, направлялся к ней, слегка покачиваясь на широко расставленных ногах, останавливался перед бричкой и протягивал высокий бокал с вином своей преданной половине. Все так же молча, как по обязанности, женщина-монумент выпивала вино, вытирала губы краем платка, а затем, запахнув у горла шубу, вновь принимала прежнюю позу, словно продолжая нести безмолвный караул, назначенный по чьему-то неведомому приказу. И сидела, не повернув даже головы, чтобы взглянуть на удаляющегося подгулявшего мужа, который с бравым видом — душа нараспашку — возвращался в корчму…

Из длинного ряда то и дело выезжала какая-нибудь бричка и поворачивала на дорогу, ведущую к хуторам. Базар, собиравшийся на площади раз в неделю, понемногу разъезжался. Случайные торговцы и перекупщики, продававшие всякую всячину прямо на земле из корзин и мешков, большей частью уже исчезли, и только аршинники, торгующие мануфактурой, шляпники, сапожники и прянишники продолжали торчать в ларьках, громко расхваливая свой товар. На «бирже труда», в дальнем углу площади, тоже еще толпилось немало желающих продать себя. Даже больше обычного, почти столько же, как в день Ивана Крестителя, когда батраки нанимались не поденно, а на всю летнюю страду. В базарный день сюда съезжались хозяева со всех хуторов, чтобы продать зерно либо скотину, закупить что нужно на всю следующую неделю, а также сделать всякие другие дела в селе — ну и заодно, если нужен поденщик, прихватить на «бирже» и его. Многие хуторяне к этому времени уже наняли себе работников, но каждый год — вот и нынче тоже — всегда находилось несколько хитрецов и выжиг, которые тянули до последнего дня. Другие давно уж и магарыч распили, а эти все тянули, чтобы нанять подешевле…

Конечно, они не боялись, что на их долю не останется рабочих рук: чего другого, а бедняков на «бирже» такая туча, что хватит еще на три поместья. Каких только душа пожелает! И сдельщиков, и сезонников. Сбившись в кучу, спина к спине, плечо к плечу, будто стремясь защитить друг друга, стояли они в уголке базарной площади и ждали. Держались вместе, пожалуй, больше оттого, что так было теплее и безопаснее. Шагах в десяти — пятнадцати от них взад-вперед прогуливались два жандарма, придерживая за приклады винтовки с примкнутыми штыками. В их обязанность входило наблюдать за порядком на всем рынке, но холодный блеск штыков и тесно сгрудившаяся толпа бедно одетых людей невольно порождали мысль, будто это группа осужденных, гонимых куда-то под охраной суровых стражников.

Толпа на «бирже труда» состояла из тесно сбившихся в кучку людей. Все, кто был здесь, на «бирже», разумеется, знали друг друга, но группировались еще и по слободкам, и даже по улицам, на которых жили. В каждой кучке имелось ядро — два-три человека, у которых получше подвешен был язык. Они-то и вершили суд над всем, что попадало в круг их внимания. Остальные помалкивали, попыхивая сигаретами или трубками и время от времени сплевывая табачную горечь. Впрочем, плевали все, даже некурящие. Некоторые, сплюнув, растирали плевок сапогом, как привыкли это делать дома, на своем дворе. Если им нравилось то, что говорили никем не избираемые вожаки, они поддакивали: «Верно! Так оно и есть!» — или просто согласно кивали головой и переходили к другой кучке послушать, о чем толкуют там, а затем возвращались к своим, на прежнее место.

Как рожь на ветру, волновалась, сжималась и вновь ширилась толпа ждущих работы людей. Усатые старики и молодые парни с гладкими, без морщин, лицами, обутые в сапоги или тяжелые рабочие ботинки, топтались на месте. Сгорбленные спины, опущенные плечи, повисшие руки, которые не знали, куда себя девать. Некоторые из молодых задирали друг друга, подталкивая локтями или схватившись за плечи. Неуклюжие и угловатые, в своих драных, заплата на заплате, грубошерстных армяках, в полупудовых сапожищах, они походили на резвящихся молодых медвежат. Их, видимо, мало интересовали рассуждения старших, и задерживались они только возле тех групп, где можно было поспорить, потягаться силой или просто позубоскалить, как, например, сейчас, среди жителей слободки.

В центре стоял пожилой худощавый крестьянин в рваном бараньем кожухе и высокой лохматой шапке, будто на дворе был не конец марта, а середина января. У него на согнутой в локте руке висели новые сапоги, связанные за ушки. Они-то и стали предметом всеобщего внимания. Каждый, кому не лень, корявыми заскорузлыми пальцами щипал, мял кожу на голенищах, пощелкивал и царапал ногтем по подошве, пробовал сгибать их и так и этак, между делом подзадоривая старика:

— Облапошили вас, дядюшка Киш…

— Право слово, вокруг пальца обвели!

— Разве это новые союзки? А передок? Ну уж нет…

— Новые-то, может, и новые, только хлипкие, из шейной кожи, должно быть…

— Подошва тоже дрянь! Порядочный мастер на стельки получше товар ставит…

— Красная цена им пять пенге, а вы десять отдали…

— Отнесите-ка их лучше назад, дядя Киш, пока не поздно. А то выкинет вас тетушка Юльча за порог вместе с сапогами…

Все эти страсти говорились с серьезным выражением лица, и дядя Киш тоже принимал их всерьез. Кудахча, как старая, общипанная наседка, он крутился на месте в центре толпы и сам без конца ощупывал голенища, мял союзки, пощелкивал по подошве то одного, то другого сапога, ковырял каблук, чтобы убедиться, не из картона ли он, и отражал словесные атаки, испуганно огрызаясь на каждое замечание:

— Отличные переда, зачем хаять? Десять пенге, не меньше… Почему хлипкие? Очень даже крепкие… Чистая кожа. Где ты видишь картон? Пятнадцать просил мастер. Ваша тетка Юльча и та не выторговала бы больше… Десять пенге, как отдать… Год проносятся, до весны выдержат точно…

— Выдержат, конечно, если босиком ходить.

— А сапоги в руках таскать, вот как сейчас…

— Неправда, они вполне до весны выдержат, — упрямо доказывал старый Киш, но по его дрожащему голосу было видно, что он лишь старается ободрить самого себя, а на деле чуть не плачет.

Все, кто принимал участие в споре, продолжали сохранять серьезность, но остальные, стоявшие вокруг, уже держались за животы, давясь от смеха. Такой успех еще больше подзадорил насмешников, и они пустили в ход обычную в таких случаях тактику:

— А вам не холодно, дядюшка Киш? Вы так легко одеты, не по сезону…

— Вместо сапог надо было бы купить тулупчик. К лету в самый раз…

— Перестаньте! Сапоги ему тоже нужны, а то вдруг насморк подхватит…

Старик обрадовался, что наконец-то его, может быть, оставят в покое с сапогами, и тотчас ухватился за знакомую тему. Здесь-то у него были давно готовые и испытанные ответы, которые он пускал в оборот, по меньшей мере, раз сто. Вот и теперь он забормотал, как по нотам:

— Мерзну, любезные… Вы же знаете, я всегда мерзну… С тех пор как побывал в плену в Сибири, никак отогреться не могу…

Кто-то в толпе рассмеялся:

— Э-э, дядюшка Киш, уж не собираетесь ли вы нам опять про Екатеринослав рассказывать? Не выйдет, это не объяснение…

Старик совсем растерялся, затоптался на месте, готовый бежать с поля боя, и, жалобно причитая что-то непонятное, принялся опять постукивать и поглаживать свои злосчастные сапоги.

Те, кто поумнее, поняли, что хватили через край (старику явно было не до шуток), и начали урезонивать насмешников. Те было приутихли, но тут решили позабавиться со стариком собравшиеся вокруг молодые парни. Один из них подкрался поближе и ухватился за один сапог, стараясь вырвать всю пару из рук старика и убежать. Дядюшка Киш судорожно прижимал свою покупку к груди и изо всех сил сопротивлялся. Началась борьба, каждый тянул сапоги к себе. Парень нападал с хохотом, подбадриваемый смехом зрителей, а старик защищался с отчаянием, будто речь шла о его жизни. Однако силенок у него было маловато и успех клонился на сторону обидчика. Казалось, вот-вот парень отнимет сапоги, к радости гогочущих сверстников. Однако тут вмешались старшие и оттащили насмешника.

— Постыдись, сопляк! Со старым человеком такие игры разыгрывать…

— Играй со своими дружками, уж если так захотелось!

— Научили тебя уважать старость, нечего сказать…

Парень отпустил сапог и начал огрызаться. Дружки стали активно защищать его. Разгорелась злобная перепалка. Страсти накалялись, и дело наверняка дошло бы до кулаков, если бы в это время на площади не появился хозяйчик, которому требовались два поденщика для весенних работ сроком на месяц. Поскольку работа всех интересовала куда больше, чем потасовка, в том числе и ее непосредственных участников, драка не состоялась. Услышав обращение работодателя, все сгрудились перед ним. Тотчас же нашлись двое, кто принял его предложение, и, выйдя вперед, они начали торговаться об условиях. Остальные, однако, не отошли, а образовали вокруг них тесный кружок. Никто не вмешивался в разговор; это строго-настрого запрещал закон рабочей совести. Все просто стояли и ждали, чем кончится этот торг. Если не договорятся и разойдутся, вот тогда можно и другим вмешаться и попытать счастья. Однако до той поры полагается молчать.

Впрочем, начало переговоров не оставляло никаких надежд на то, что сделка не состоится. Когда оба кандидата запросили по десять пенге и мешку пшеницы натурой, хозяйчик покрутил головой, будто ему стал тесен белый отглаженный воротничок, но не высказал своего решительного «нет».

— Многовато будет, любезные, а? — вместо ответа спросил он.

Батраки ему не возражали и, не проронив ни слова, молча ждали, чтобы он назвал свою цену. Хозяйчик стоял перед ними, небрежно засунув руки в карманы и чуть покачивая своим упитанным крупным торсом. Возвышаясь над их тощими, иссушенными тяжелой работой фигурками, он, казалось, готов был в любую минуту раздавить, втоптать в землю своих противников. Однако он тоже стоял и молчал. Так продолжалось довольно долго, и могло показаться, будто они уже закончили торг и поладили между собой. Только искушенному было ясно, что за этим каменным молчанием идет сейчас жестокая дуэль и всякое лишнее слово, сказанное вслух, может только повредить.

Наконец наниматель заговорил. Тоном безграничного превосходства он спросил:

— С лошадьми обращаться умеете? — И нехотя добавил: — Пашню вам можно доверить?

Батраки молчали.

— Да и свеклу надо бы посадить… Делали это когда-нибудь, разбираетесь? А то посадите для папы римского… Так глубоко, что никогда не прорастет…

Он задавал свои вопросы вовсе не с целью проэкзаменовать кандидатов (такие премудрости известны и школяру), а только затем, чтобы что-то сказать, не молчать. Впрочем, он не стал дожидаться ответа и наконец решил выразить свое мнение по поводу их запроса.

— Ладно, сбросим по двадцать килограммов с мешка, а из наличных по два пенге с десятка. Вы ничего не скажете, я тоже, так будет справедливо. — И опять замолчал.

— Пусть остается как поначалу. Центнер пшеницы, десять пенге.

— Многовато, говорю.

— Меньше никак невозможно.

— Ну да, невозможно! Это только для вас невозможно.

Торг продолжался. Торгуясь, обе стороны не приводили никаких доводов, чтобы доказать свою правоту. Просто фехтовали словами, как рапирами, настаивая каждый на своем.

Люди, наблюдавшие эту сцену, уже не видели для себя смысла и дальше следить за спором и понемногу начали расходиться, возвращаясь к своим прежним группкам или образуя новые, чтобы продолжить прерванное времяпрепровождение. За это время ряды бричек и телег, ожидавших своих хозяев-хуторян, значительно поредели, а когда часы на колокольне пробили одиннадцать, потянулись к дому и завсегдатаи «биржи». Большинство, однако, еще не расходилось.

Теперь любопытные столпились вокруг группы людей из Сапожной слободки. Пламя жаркого спора, перекинувшись сюда, полыхало вовсю. Щупленький шустрый Берта, едва перебивавшийся с хлеба на квас со своим огромным семейством, излагал свои планы переустройства мира для лучшей жизни. Несмотря на то что в повседневной жизни Берта слыл простофилей и готов был угождать каждому встречному-поперечному, его постоянно обуревали всевозможные планы и проекты, причем только в мировом масштабе. Он не расставался с Библией и, о чем бы ни заходила речь, цитировал на память выдержки из Священного писания, выставляя их в качестве решающих и неопровержимых аргументов. Его оппоненты в споре, когда уже не знали, чем крыть столь авторитетные доводы, зачастую низвергали его подобным образом:

— Уж если вы такой ученый, употребили бы вашу библейскую мудрость на что-нибудь дельное или на что-нибудь такое, чем ваша милость могла бы заработать на свою ораву! Пошли бы вы, например, в попы или, еще лучше, в епископы…

Однако чаще всего они вспоминали старушку Харине, которая на старости лет, не в силах больше бороться с нищетой, отколола такой номер. Будучи кальвинисткой, она отправилась к католическому ксендзу и заявила, будто только теперь поняла, где подлинная вера. Не желая больше пребывать в грехе, она попросила наставить ее на путь истинный и обратить в католичество… Ксендз принял ее с искренней радостью, как заблудшую овечку, и, чтобы ей легче было ступить на путь истинный, снабдил прозревшую небольшой суммой денег. Тетушка Харине смиренно поблагодарила духовного пастыря и прямехонько направила стопы к своему кальвинистскому пастору. Ему она, как на духу, рассказала, будто ее душу хотят купить вероотступники-католики, и в результате тоже получила кое-что в руку, чтобы легче было противостоять великому соблазну. Эту операцию она проделывала много раз и, может, прожила бы безбедно не один год, но бедняку уж так на роду, видно, написано: только он немного выбьется из нужды, как и смерть за ним пожалует — тут как тут… И вот, когда собеседникам Берты слишком уж докучали его мудрые речи, они вспоминали о тетушке Харине и рекомендовали ему придумать нечто похожее. Тот никогда не обижался и при первом же удобном случае вновь выступал с каким-нибудь проектом, как осчастливить бренный мир.

На этот раз он носился с новой идеей: надо собрать всех беднейших крестьян села и организовать из них братскую общину во главе с попом, а потом отдать им в аренду все земли, принадлежавшие церкви, которые нынче арендуют местные богачи.

Слушатели только улыбались.

— А почему бы вам не действовать напрямик, дядюшка Берта? — спрашивали у него. — Пойдите к богатеям и скажите: отдайте, мол, заранее…

— Надо рассказать об этом проекте Йожи Мольнару. Он-то вам непременно сообщит кое-что о братской общине. Он знает…

Те, кто знал об этом, уже заранее давились от смеха. Охотник сбегать на розыски Йожи Мольнара тотчас же нашелся, благо его тоже видели здесь, на «бирже». Несколько минут спустя посыльный вернулся, степенно следуя за Мольнаром и оглядываясь с видом победителя. Йожи Мольнару, плотному мужичку очень маленького роста, на вид можно было дать лет за сорок, но он не походил на тощих и изможденных в этом возрасте бедняков-поденщиков. На его круглом лице под седеющими усами постоянно блуждала добродушная улыбка, будто ему всегда было весело. Мольнару наскоро изложили проект Берты и, не дожидаясь, пока он выскажется по этому поводу, начали торопить:

— Ну, дядюшка Мольнар, расскажите про историю с картошкой. Как это было?..

То, как это было, большинство присутствующих знали чуть ли не наизусть, но, предвкушая, что тут будет над чем посмеяться, примкнули к тесному кольцу, окружившему Мольнара и Берту. Мольнар, смекнув, в чем дело, ухмыльнулся в усы и в который уже раз начал рассказывать приключившуюся с ним историю.

— Работали мы тогда на сельскую управу, ремонтировали шоссе на Варарош. Как раз перед рождеством это было…

Короче, история вышла такая: сельская управа, нанявшая работников, расплачивалась с ними малой толикой денег и натурой — мукой и картофелем. Однако картофель оказался гнилым, никуда не годным. Дядюшка Мольнар возмутился и стал подбивать остальных не брать картофель и потребовать, чтобы его заменили. Помявшись немного, крестьяне согласились и отправились мостить дорогу. Но поскольку договаривались они о картофеле во дворе сельской управы, это не осталось незамеченным. Дорога была сильно разбита, работы хватало, но не успели они помахать лопатами и часу, как появился писарь.

— Мольнар! Отойдем-ка в сторонку! — позвал он. — Что вы там такое натворили? Сейчас же идите к господину секретарю управы. Он вас требует. Злой, как сто чертей!

Мольнар тотчас смекнул, откуда дует ветер, и, прежде чем предстать перед грозным начальством, заглянул к завхозу и обменял у него свою долю картофеля. Затем, зажав мешочек подмышкой, вошел в кабинет секретаря. Тот взглянул на него и заорал зычным голосом:

— Вы что себе позволяете? Бунтовать мужиков вздумали и думаете, это вам сойдет с рук? Сто чертей вам в глотку! Вместо благодарности за то, что вообще получил работу, он, видите ли, людей мутит. Признавайтесь, на что вы их подбивали?

Мольнар, разумеется, ни в чем признаваться не пожелал, а прикинулся дурачком: знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Тогда секретарь сам выложил ему затею с обменом картофеля. Смиренно выслушав кипевшее от злости начальство, Мольнар вдруг вознегодовал:

— Как, неужели и в самом деле они отважились поднять шум? — И протянул свой раскрытый мешочек: — Взгляните, господин секретарь! Я пошел и тихо-мирно обменял все у завхоза. Зачем же, спрашивается, мне шум поднимать, если все картошины одна к одной?

Огорошенный секретарь вынужден был сменить гнев на милость и, поворчав, оставил дело без последствий.

— Вот вам и ваше братство! — Мольнар закончил свой рассказ и, ткнув большим пальцем в сторону Берты, добавил: — Своя рубашка ближе к телу! Все люди одинаковы. Продадут даже отца родного, если покупатель найдется. И за ценой не постоят, уступят по дешевке…

Но Берта не думал сдаваться.

— Пусть даже так! Значит, их надобно исправлять, наставлять на путь истинный! — Настало самое время переходить к Библии, и Берта пустился в рассуждения о том, что каждый смертный должен жить по заповедям Иисуса Христа и тогда все будет в полном порядке.

Один из присутствующих долго сопел, слушая разглагольствования Берты, потом, видимо разозлившись, кинулся в жаркий спор:

— Кого это вы собираетесь исправлять, меня, что ли? А зачем? Я человек добрый, не хуже других. Все люди хорошие. Всему виной проклятые деньги. Это они отнимают разум у человека! Вот что нужно уничтожить, так это деньги! И ликвидировать все имения. Тогда действительно все будет в порядке…

Тут не устояли перед соблазном и другие. Началась всеобщая дискуссия: каждый имел, что сказать по этому поводу. Некий Гелегонья, живший на самом дальнем конце села и слывший весьма начитанным человеком, заговорил о том, что когда-то, в глубокую старину, именно так и жили все народы, не зная ни денег, ни собственности. Никто не владел ничем в одиночку, а все было общим.

— Вот и теперь надо бы так сделать! — согласились многие, но нашлись и такие, кто возразил. Они считали, что ничего из этого не получится, потому как все люди разные и в первый же день перессорятся между собой. Ведь кто же согласится отдать свое в общий котел, если даже у него всего и богатства, что клочок под виноградником да лоскуток под просом?..

— Вот я пришел бы к вам и сказал: «Отдайте мне свой дом!» Что бы вы на это ответили? Отдали бы? — выкрикнул в ответ на слова Гелегоньи какой-то мужичок в выгоревшей на солнце шляпе.

— Нет, не отдал бы, — негромко откликнулся Гелегонья.

— Вот видите! — с победоносным видом заключил мужичок в шляпе и подмигнул. Многие засмеялись.

— Не отдал бы, — повторил Гелегонья. — А почему? Нету у меня дома, вот почему…

После такого ответа хохотали уже почти все. Ловко же поддел этот Гелегонья своего противника, ничего не скажешь! Когда шум и гогот наконец улеглись, Гелегонья продолжал гнуть свою линию:

— Нет, братцы, это не разговор. Речь вовсе не в том, чтобы отдавать последнее. Надо жизнь всем отмеривать одной меркой, а не разными…

Дискуссия закончилась столь же внезапно, как и началась, так как на площади появился какой-то торговец, которому требовались люди для заготовки дров. Тотчас же вызвались трое, среди них и книжник Гелегонья. После их ухода разговор спустился с заоблачных высот на повседневные неурядицы. Люди жаловались друг другу на свои беды, которых у каждого было предостаточно. Кто-то упомянул о том, что старый Ковач, самый богатый хозяин на селе, славившийся своей буланой упряжкой, на прошлой неделе позвал к себе батраков, которые каждый год у него пахали, сеяли и убирали кукурузу, и, не поведя бровью, объявил, что в этом году, поскольку осенью он опоздал посеять озимые из-за проливных дождей, они получат работу только в том случае, если согласятся отработать по два дня без всякой оплаты, за одни харчи… Вот он каков, этот Ковач с буланой упряжкой! А ведь если он такую подлость затеял, другие хозяева тоже не отстанут: ведь они всегда с его голоса поют. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней…

— На это соглашаться никак нельзя! — громко горячился один из молодых парней. — Никому нельзя, ни одному человеку. Надо всем договориться раз и навсегда: не будет этого, и точка!

Люди, стоявшие вокруг, смотрели на него с некоторым даже удивлением: что это, мол, он вдруг взвился? Однако никто не возразил ему. Просто об этом больше не заговаривали, будто и не было ничего такого, только сплевывали и неопределенно мычали что-то себе под нос. Кое-кто присоединился к другим группам, а двое или трое, приподняв шляпу в знак прощания, отправились по домам. Можно было даже подумать, что они дали тягу из предусмотрительности: если, мол, зайдет речь о чем-либо таком, можно сказать: «А нас там и не было, ничего не знаем…»

— Ну а у тебя самого-то как дела, Шандор? — спросил Берта молодого «бунтовщика». — Что будет с твоим домом?

— Хотелось бы этой весной подвести под крышу, но задолжал кругом, даже за участок еще двадцать пенге не отдал. Конечно, это не причина, можно строить и дальше, только задаром кто же будет мне помогать? А в одиночку стены выкладывать мне не под силу. — Шандор тяжело вздохнул и махнул рукой. — Еще упаду со стены с голодухи-то! — добавил он с горькой усмешкой.

Такие обстоятельства, и особенно неожиданный поворот разговора, вновь привлекли сюда охотников посудачить.

— Чудак ты, Шандор! Почему не приобретешь себе готовый дом, как твой сосед Карбули? — сказал кто-то. — По дешевке купил. Вот и ты таким же манером, по его следам…

Этот совет вызвал смех и развеселил всех. Люди вновь ожили, как всегда, когда кто-нибудь делал меткое замечание.

— И верно! Сосед Карбули знай себе записывает перерасход. А не дай бог, помрет старый Секе — все до филлера с родственников потребует. Наверно, целый гроссбух уж исписал, — подкинул хворосту в огонь еще один любитель пошутить. Оживление стало всеобщим.

— Хватит ему писанины еще на один гроссбух, в двух томах придется издавать. Не похоже, чтобы дядюшка Секе готовился сыграть в ящик. Он еще долго протянет…

Историю, приключившуюся с четой Карбули, обсуждали уже множество раз. Иногда даже упрекали их этим, но всегда, так или иначе касаясь в разговоре этого диковинного случая, люди от души смеялись.

Чета Карбули не принадлежала к числу аборигенов Сапожной слободки. Они поселились там всего лет десять — двенадцать назад, купив домик у одного из тамошних бедняков, дядюшки Балинта Секе. Купля эта, однако, произошла не совсем обычно. У Балинта Секе не было детей, и, состарившись, они с женой остались одни-одинешеньки. Старики жили бедно и голодно, всеми забытые и заброшенные. Поскольку дом свой им некому было оставлять в наследство, они подумали-подумали и решили хоть мало-мальски обеспечить себе старость. Среди родственников находились, конечно, желающие стать их опекунами в расчете унаследовать затем дом, но старики не соглашались: слишком много печальных примеров им пришлось наблюдать. Думали они, думали и надумали: надо продать дом кому-нибудь из посторонних, нездешних, но с таким условием, чтобы он обеспечил им и угол, и соответствующие харчи до самой их смерти.

В то время оба старичка казались такими слабыми и дряхлыми, что каждый при виде их подумал бы: «Ну годок еще протянут, от силы — два». Семейство Карбули, по-видимому, тоже рассуждало подобным образом и с жадностью ухватилось за выгодную сделку. Вскоре был заключен и договор, согласно которому Карбули обязались помимо бесплатной квартиры обеспечивать пожилую чету Секе и продуктами — ежегодно давать семь центнеров пшеницы, пять центнеров кукурузы и одного четырехмесячного кабанчика. За это после смерти стариков в собственность Карбули переходило все движимое и недвижимое их имущество, все без остатка, включая и то, которое, не ровен час, они наживут в последние годы жизни.

Все остались довольны, но вот беда: старики на обеспеченных хлебах вскорости оправились, встали на ноги, отъелись, покрылись жирком и отнюдь не обнаруживали желания переселиться к праотцам, будто назло расчетливым Карбули. Проходил год за годом, весна сменялась весною, и скоро получилось так, что Карбули на содержание стариков Секе выплатили больше, чем если бы купили дом по обычной цене, за наличные. Жену Секе, правда, схоронили восемь лет спустя. Умерла она тихо и спокойно, видно радуясь тому, что прожила последние годы своей жизни в сытости и тепле. Что же касается Балинта Секе, то он, отслужив панихиду по своей старушке, продолжал себе жить-поживать, получая сполна все договорные блага. А жители слободки, посмеиваясь в кулак, говорили Карбули, что старичок чудо как крепок и наверняка доживет до ста лет.

Видя подобное «упрямство» со стороны Балинта Секе, Карбули понемногу начали терять терпение и стали обращаться с долгожителем все хуже и хуже. Дело дошло до того, что они отказались выплачивать установленное договором довольствие. Однако старик не дал себя в обиду и, отправившись в село, подал на них в суд. Суд постановил: из-за плохого обращения Балинт Секе может поселиться в другом месте, а Карбули должны ему выплачивать с того момента не только содержание, указанное в договоре, но и арендную плату за дом…

Теперь старый Секе проживал в семье одного из дальних родственников, отдавая хозяевам весь свой доход, а те ухаживали за ним и кормили как нельзя лучше: ведь старик в любой момент мог их покинуть, а он проедал далеко не все, что ему причиталось из пшеницы, кукурузы и свежей свининки. Глава семейства Карбули решил утешиться тем, что стал досконально записывать в бухгалтерскую книгу все, что он выплатил несговорчивому старику, высчитывал, сколько он мог съесть, и надеялся тотчас после его смерти потребовать через суд вернуть ему перерасходованные излишки…

Вот на такой способ приобретения дома и подбивали теперь досужие люди Шандора Бакоша. Он не обижался на шутки и смеялся вместе со всеми.

— Что ж, бумага и карандаш у меня нашлись бы, писать и считать я тоже умею. А вот насчет прочего — хоть шаром покати.

На этом и закончился разговор о строительстве дома Шандора Бакоша. Все, пожалуй, уже и забыли об этом, когда Лайош Фаркаш, заводила всей строительной горе-артели Сапожной слободки, будто бы невзначай, мимоходом спросил Шандора:

— Ну, добрый молодец, и какой же ты хочешь построить дом?

— Небольшой, конечно. Комната да кухня. Была бы крыша над головой. Только своя собственная, от других не зависеть…

— По высоте, значит, аршина три с половиной, не больше… — Лайош Фаркаш начал прикидывать вслух, будто бы уже торговался с заказчиком.

— И то ладно. Лишь бы не набить себе шишек о потолок. Чем ниже, тем лучше тепло держится, — соглашаясь, поддакнул Шандор.

— Велик ли участок?

— Моя усадьба-то? Куда там! Десять на десять…

— Да, на таком плацдарме дворца не построишь.

— Это уж точно.

— Двора и того не выкроишь. Домик да нужник — только что и выйдет. Маловато…

— Купил бы побольше, даже с удовольствием. Только ведь и собака с удовольствием бы мясо съела, если б кто дал…

— Ну-ну, я ведь это не к тому сказал…

Фаркаш замолчал с таким видом, будто высказал все, что думал по этому поводу, и принялся разглядывать носок своего сапога. Казалось, его сейчас больше всего на свете интересовало, откуда вдруг взялось бурое пятно на кончике сапога: «В самом деле, откуда?..» Архитектор-самоучка даже нагнулся и потрогал сапог, словно раздумывая, сколько еще продержится старая потрескавшаяся кожа.

— Послушай, Шандор! — сказал он немного погодя, все еще не разгибаясь. — Хотел я тебе сказать кое-что…

— Говорите, дядюшка Лайош. Послушаю, время есть…

— Ты тут заикнулся насчет стен. Только бы, мол, весной под крышу подвести…

— Было дело. Поскорее стены выложить очень хорошо бы… Чтобы до осени просохли. Не хочется еще одну зиму за чужой дверью от холода прятаться. Надоело…

— Что ж, можно и подсобить, дело нужное.

Бакош молчал, набравшись терпения. Пусть старикан выскажет все, что задумал. Старших надо уважать.

— Видишь ли, у нашей артели все равно сейчас заказов не предвидится. Вот я и подумал: отчего мне не помочь Бакошу-младшему? Заплатишь потом, когда сможешь. Были мы с твоим отцом хорошими друзьями… Почему бы не подсобить и сыну, коли есть возможность? Так вот, я готов…

Щеки Шандора залил яркий румянец. Радость обрушилась на него так внезапно, как первый весенний гром. От охватившего его волнения парень затоптался на месте, поднимая то одну, то другую ногу, будто сразу тесными стали ему сапоги. Заплетающимся от счастья языком он только и пролепетал:

— Неужто поможете, дядюшка Лайош? Вот хорошо…

— Стены я тебе сам выложу. Ну а подсобников в своем семействе найдешь. Да и жена у тебя вроде крепкая. С лопатой справится?

— Еще как! Если потребуется, и матушка не откажет, придет. Только бы начать, а там дело пойдет. Сколько же нам у чужих людей по кухням ютиться?

— Ладно, заходи вечерком. Потолкуем, подумаем, когда начинать.

— Непременно зайду, дядюшка Лайош, непременно…

От переполнившей его радости Шандор не мог устоять на месте. В другие дни он торчал на «бирже труда» до тех пор, пока часы на колокольне не отзвонят полдень, и только тогда, словно отбыв положенное время на службе, вместе с другими бедняками Сапожной слободки отправлялся восвояси. Сейчас же его охватила жажда деятельности. Торопливо распрощавшись с коллегами по «бирже», Шандор направился к околице и, быть может, впервые за всю свою жизнь вдруг обнаружил, как далеко живут они от центра села. В другое время он преодолевал это расстояние не спеша, вразвалку, когда, сделав несколько шагов вперед, ощущал желание повернуть обратно и старался растягивать путь к дому, чтобы хоть немногим позже окунуться в ожидавшую его там атмосферу нищеты и безнадежности, которую время от времени прорезывали дикие вспышки злобы и отчаяния. Теперь все обстояло иначе, и он с удовольствием сбросил бы тяжелые сапоги, лишь бы поскорее добраться до своих. Интересно, какое выражение лица будет у матушки и Юлиш, когда он расскажет им о своей удаче? Впрочем, нет, он расскажет обо всем не сразу, а немного погодя. Переступив порог с мрачным, сердитым видом, будто еще не отошел от утренней семейной ссоры, сядет к столу, пододвинет тарелку с супом, возьмет ложку и только тогда, как бы между прочим, негромко скажет, обращаясь к женщинам: «Приготовьтесь послезавтра с утра месить саман. Начнем строиться…»

Ой какой тут поднимется ералаш! Шандор заранее улыбался, представляя себе последующую сцену радости…

— Бог в помощь, Шандор! — совсем рядом произнес мужской голос, выводя его из приятной задумчивости.

Это был дядюшка Михай Шюле, закадычный друг покойного отца Шандора. Парень уже слышал, что старика выпустили из сумасшедшего дома и он вернулся на днях домой. Шюле свихнулся года полтора назад. Его увезли в город, и с тех пор Шандор ни разу с ним не встречался. От неожиданности Шандор даже немного растерялся и забыл ответить на приветствие, однако старикан этого, кажется, не заметил. Он пошел рядом, переложив лопату с одного плеча на другое, и обычной своей скороговоркой поведал Шандору о своем житье-бытье:

— Работаю сейчас на сельскую управу. Прислали повестку, ничего не поделаешь. Все бы не беда, работа есть работа, только вот в полдень каждый раз домой приходится бежать. И все из-за этой козы! Понимаешь, купили мы на прошлой неделе козу, молоко нужно в доме, ничего не поделаешь! Вот теперь и мучимся. Раньше ее доил сам хозяин, вот она и привыкла. Только тогда молоко отдает, если штаны да сапоги увидит, а в юбке к ней не подходи. Тетке Розе приходится переодеваться. Наденет мой пиджак и брюки и идет доить. Вот мне и приходится домой бегать, ведь другой мужской одежды у нас нету, один костюмчик, что на мне. Я снимаю, жена надевает. Три раза в день доим. Дает полтора литра, иногда два. Но только чтобы штаны и прочее, иначе ни в какую. Такая уж у нее мания…

Неудача с козой занимала дядюшку Шюле до такой степени, что он мог говорить об этом всю дорогу. Напрасно Шандор пытался расспрашивать его о жене и детях, о том, как им живется (при встрече полагалось бы спросить об этом), старик пропускал его вопросы мимо ушей и вновь возвращался к истории с козой. Когда они дошли до угла улицы, где дядюшке Шюле пришла пора поворачивать к своему двору, он остановился и без всякого предисловия вдруг сказал:

— Передай, сынок, своей матушке, что сейчас и для твоего отца нашлась бы работа в управе. Если бы он не погиб на войне, наверняка бы нашлась, вместе бы работали…

Вымолвив эту странную фразу, старик повернулся и, не попрощавшись, побрел к дому. Встреча огорчила Бакоша, оживив грустные воспоминания о прошлом. Настроение у него испортилось, бодрая походка будто потеряла уверенность. Но не надолго. Стоило Шандору добраться до околицы и окинуть взглядом выстроившиеся в шеренгу, аккуратно побеленные домики Сапожной слободки, как он вновь повеселел. Выше голову, скоро и у него будет такой же — тут же неподалеку, на делянке, выделенной под новую застройку!

Подойдя к своей калитке, Шандор долго не решался войти во двор: никак не удавалось собрать расплывшееся, как луна, лицо в суровые, горькие складки. Он попытался сосредоточить мысли на том, что вчера жена высыпала из мешка последнюю горсть муки на галушки, затем вспомнил, что детям крайне необходимо купить одежду и ботинки, да и жене тоже, не говоря уж о старушке матери. Но и это не помогло, Если б еще вчера кто-нибудь рискнул перечислить ему одну за другой все эти дыры и нехватки, он наверняка вспылил бы в бессильной злобе на проклятую жизнь. А вот сегодня, когда ему хотелось разозлиться, ничего не получалось, хоть тресни… Наконец ему все-таки удалось согнать с губ непрошеную улыбку. Он толкнул калитку и, опустив голову, решительно направился в глубину двора, к флигельку, в котором ютилась его семья. Однако все его старания пропали даром: едва он подошел к крылечку и увидел дверь, распахнутую настежь, навстречу весеннему солнцу, мрачное выражение его лица опять сменилось улыбкой. И этому была еще одна причина. Уходя из дому спозаранку, он оставил женщин в таком возбуждении, что они, казалось, непременно съедят друг друга до его возвращения. Сейчас же они, по-видимому, заключили мир и сообща хлопотали возле печки, будто утренней ссоры и в помине не было. В первую минуту у Шандора мелькнула мысль: уж не опередил ли кто его с радостной вестью о начале стройки? Вполне могло случиться, что кто-нибудь из соседей раньше его явился на обед с дежурства на «бирже» и по дороге домой заглянул сюда, чтобы сообщить о предстоящем великом событии. Однако, потянув носом воздух, Шандор с волнением понял, что причина благодушия женской половины семьи совсем в другом. Запахи, струившиеся из открытой двери и заполнявшие двор, были не менее божественны, чем фимиам в католическом костеле по праздникам, и свидетельствовали о том, что в доме жарится не что иное, как ливерная колбаса.

Этого еще недоставало! Сколько радостных событий в один день! Шандор, уже не в силах совладать с распиравшим его восторгом, опустился у порога на четвереньки и бочком пробрался внутрь, подражая дворняжке. Не произнеся ни звука, он начал принюхиваться, обследуя все углы кухоньки, не преминув заглянуть и под подол хозяйке. Женщины смеялись, улыбалась дочка Розика, а пятилетний карапуз Шади, ухватившись за материнскую юбку, даже вынул изо рта большой палец и залился звонким смехом.

Жена Шандора легонько ударила его сверху по спине деревянной поварешкой и воскликнула:

— Брысь отсюда, негодник! Нету там никакой колбасы!

— Перестань, дочь моя, при детях! — укоризненно покачав головой, сказала старая Бакошне, однако и сама не могла удержаться от смеха.

Шандор же будто забыл, сколько ему лет, и, вновь превратившись в ребенка, продолжал крутиться на четвереньках и тявкать, копируя хозяйскую собачонку. Одобрение зрителей явно доставляло ему удовольствие, и он старался вовсю. Затем, поднявшись наконец с колен, насупился и с деланной строгостью спросил:

— Ну, добрые хозяйки, а теперь отвечайте: откуда взялось все это свинство, да еще жареное?

Жена Шандора, принимая игру, зашепелявила, подражая тетке Дьерене:

— Да вот, соседушка, принесла вам на пробу, как хорошим соседям по обычаю полагается. Осенью мы, видит бог, немножко задержались с поросенком, так и не закололи на зиму, но и теперь, видит бог, не поздно. Свининка теперь как раз в самый раз. А уж мы думали, околеет. Такая его, сердешного, летом чесотка одолела — страсть! Но ничего, отчесался, вылежался. И так славно отъелся! Только палить стали, а сало уж так и капает: кап да кап…

— Э-э, соседушка, что-то не верится, — возразила старая Бакошне. — Может, от дыма у вас из носу закапало, а вы подумали, что это сало…

Эти слова вызвали новый взрыв смеха. Шандор смотрел на своих домочадцев и не помнил, когда они еще так веселились. Из разыгранного перед ним спектакля он понял, что соседи Дьере зарезали наконец своего кабанчика и хозяйка, по старинному деревенскому обычаю, принесла соседям угощение на пробу. Надо полагать, бабушка ответила на это совсем не так, как только что, изображая сцену угощения: подобные шуточки уместны только среди своих.

— Однако когда мы сможем отблагодарить их тем же? — спросил Шандор и помрачнел. — Когда мы сами сможем купить поросенка и выкормить его как положено, ума не приложу.

— Ничего, к следующей зиме наскребем деньжонок, — бодро сказала старушка. — В долгу не останемся.

Удивительно, но даже обычно ворчливая Бакошне, которая при виде первого выпавшего снега сетовала на то, какая будет грязь, когда он растает, сейчас никак не хотела расстаться с хорошим настроением. Дразнящий запах жарившейся колбасы опьянял ее, будто чарка крепкой палинки натощак.

«А если б она узнала еще и про дом…» — подумал Шандор, но тут же сдержался, решив еще немного приберечь новость. Он расскажет об этом после обеда, так сказать на десерт, когда всеобщее возбуждение, вызванное предвкушением вкусного угощения, пойдет на убыль.

Наконец все уселись за стол. Когда хозяйка разложила на пять тарелок фаршированный ливер и домашнюю колбасу, выяснилось, что каждому досталось куда меньше, чем казалось поначалу.

— Да, особенно не объешься, — в сердцах заметила старая Бакошне. — Уж если так хорошо отъелся у них кабанчик, Дьерене могла бы расщедриться и на большее.

Во время обеда разговор шел о достоинствах, точнее, о недостатках того, что отправлялось в рот. Не то чтобы принесенное соседкой угощение пришлось им не по вкусу, совсем нет, а просто таков обычай. Чем бы ни угощал сосед соседа, блюдо принято было критиковать, а не хвалить, так уж заведено. Мать Шандора утверждала, будто начинка ливера получилась слишком жидкой и, кроме того, не хватает соли. Жена, напротив, считала, что соли в самый раз, а вот крови и хрящиков маловато. Выслушав Женщин, Шандор изрек окончательный приговор: обе они не правы, потому что главный недостаток ливера в том, что в нем слишком мало репчатого лука, а в колбасе слишком много паприки и совсем не чувствуется черный перец.

С едой, однако, покончили гораздо раньше, чем с критикой и перечислением недостатков. Трапеза завершилась точно так же, как иная панихида, когда собравшиеся почтить память усопшего почтенные соседи вдруг припоминают ему все грехи: того обманул, другого обвел вокруг пальца, мошенник, ну а в общем, хороший был человек, царство ему небесное. Вот и теперь, прежде чем встать из-за стола, глава семьи подвел итоги:

— Доброе было угощение, спасибо!

— Каждый день бы такое, даже в неделю раз и то неплохо, — добавила старая Бакошне.

Возражать ей никто не стал. В самом деле, очень даже неплохо.

Теперь настала очередь Шандора порадовать своих родных. Однако, как он ни старался оставаться при этом равнодушным, ничего, конечно, не вышло. Слишком уж долго терпел.

— Ну, бабоньки, готовьтесь! Послезавтра начинаем класть стены!

Эту долгожданную новость он сообщил именно теми словами, которые повторял про себя, торопясь домой с «биржи», но его физиономия сияла ничуть не меньше, чем лица женщин, готовивших неожиданно свалившийся с неба обед.

Эффект превзошел все ожидания. Женщины уставились на Шандора, разинув рты, будто увидели чудо, и не могли вымолвить ни одного путного слова, а только шептали:

— Так это… Так это…

Вероятно, им хотелось сказать: так это не слишком ли много для одного дня? Или, может: так это правда или им только кажется? Не дожидаясь, пока они придут в себя, Шандор слово в слово передал свой разговор с дядюшкой Фаркашем. Только теперь наконец женщины поверили, что он не шутит. Радость их поистине была безграничной.

— Не зря, значит, мне блохи ночью снились, — всплеснув руками, заключила старушка. — Гонялась я за ними, даже поймала трех. Блохи всегда к счастью снятся. Здоровенные, чуть не с ноготь величиной!..

— Значит, и мне такое же счастье привалило! — Шандор рассмеялся и начал шутливо почесываться, будто его и в самом деле кусали блохи.

— Так то же во сне, а не наяву, голова садовая! — пристыдила его мать, но и сама не удержалась от смеха.

Из угла, где в небольшом корыте, служившем колыбелью, спал Палко, самый младший член семейства, раздался плач. Юлиш подошла, взяла его на руки и дала грудь.

— Не плачь, букашка! Отец построит тебе красивый домик, лучше всех на свете, — сказала она.

Малыш, будто поняв, сразу же умолк и, счастливо причмокивая, принялся за свой обед.

— Я, пожалуй, пройдусь, взгляну на участок. — Шандор встал из-за стола и потянулся к шляпе. — Ну а вы, мелюзга, пойдете со мной?

Ребятишек не надо было уговаривать. Едва успел Шандор выйти из-за стола, как мальчик и девочка подбежали к нему и, уцепившись с обеих сторон за полы пиджака, встали на его огромные сапоги: Розика — справа, Шади — слева. Обняв детей за плечи и осторожно переступая, отец понес их к двери, а те весело смеялись, радуясь редкой ласке. На дворе Шандор взял детей за руки, и они направились в сторону пустыря, где были нарезаны участки под застройку. Пошли так, чтобы сократить путь и подойти к участку сзади.

Почти возле каждого дома в Сапожной слободке резвилась детвора. Многие ребятишки уже бегали босиком. Воздух, правда, уже прогрелся, и на солнцепеке земля стала теплой, но в тени промерзшая за зиму почва дышала холодом, который докрасна щипал голые ступни ребятни. Чтобы согреться, мальчишки вприпрыжку галопировали верхом на палках, скакали через канавы, играли в салочки, запускали бумажные змеи. Как и подобает в этом мире, за ними повсюду следовали, стараясь не отставать, такие же босоногие девчонки, не выпуская при этом из рук еще меньших по росту и более чумазых крохотуль, пока не научившихся самостоятельно ходить по земле. Девочки обнимали и нянчили своих меньших братьев и сестер совсем по-взрослому. Только это не всегда оказывалось им под силу, и они волочили свой живой груз по земле, но ни в коем случае не хотели выходить из затеянной мальчишками игры. Иногда, когда им приходилось бежать за далеко укатившимся тряпичным мячом или крайне необходимо было встать в круг игравших в «третий лишний», девчонки клали порученного их заботам малыша прямо на землю. Тот, разумеется, тотчас же заявлял протест и, заливаясь криком, тянулся ручонками к своей юной няньке. В таких случаях почти мгновенно распахивалась дверь или окно одного из домиков поблизости и мать, безошибочно распознав среди шума и криков, исторгаемых множеством детских глоток, голос собственного чада, издали грозила и кричала:

— Почему опять орет ребенок? Подними сейчас же, слышишь?

Команда незамедлительно выполнялась, и мать опять уходила в кухню, но в ту же минуту открывалась дверь в соседнем доме и другая молодая женщина с теми же словами выбегала на порог или за калитку.

— Эй, Розика, Шади, идите играть с нами! — со всех сторон звучали соблазнительные приглашения, но малыши, крепко-накрепко вцепившись в отца, на этот раз не удостоили даже взглядом своих всегдашних компаньонов. А когда те, возмущенные подобным поведением, стали в ответ высовывать язык и показывать ослиные уши, ребятишки с важным, полным спокойного достоинства видом отвернулись, будто не замечая, что их дразнят, и продолжали свой путь, гордые и счастливые, стараясь шагать с отцом в ногу и во всем ему подражать. Сам Бакош и то изменил походку. Сейчас он шел по улице с гордо поднятой головой и распрямив плечи, шел не как какой-нибудь бедный приживальщик, ютящийся по чужим углам, а как солидный и серьезный владелец собственного дома в Сапожной слободке. Дети крепко держались за его руки, но все равно чуть-чуть отставали, так что вся его фигура с отведенными назад руками и выпяченной грудью выражала устремленность и решительность. Любые трудности, ожидающие его впереди, будут преодолены! Под твердыми широкими шагами его ног, обутых в тяжелые сапоги, земля, казалось, даже вздрагивала и уважительно расступалась. Навстречу попадались знакомые, соседи, у калиток сидели или стояли старики. Шандор здоровался первый либо отвечал на приветствия, но ни на минуту не задерживался, делая вид, будто не замечает любопытства, скрытого в словах и взглядах соседей. А что, если и эти взрослые тоже, чего доброго, высунут ему вслед язык или покажут ослиные уши?..

На участке, маленьком как ладонь, ничего не было, если не считать нескольких капустных кочерыжек да полусгнившего стебля тыквы, оставшихся с прошлого лета. Шандор уже измерял свой участок и так и этак, но сейчас решил проделать все сначала. Сдвинув шляпу на затылок и подбоченясь, он постоял немного, раздумывая, в какую сторону направить свои стопы, затем слегка качнулся и двинулся вперед размеренной грузной походкой, отпечатывая каждый свой шаг. Сначала вдоль, потом поперек. Вернувшись к исходной точке, сдвинул шляпу еще дальше и опять погрузился в размышления.

Шандор немало раздумывал над тем — даже советовался с женой и матерью, — как ставить дом: фронтоном к дороге, которая со временем станет улицей, или боком к ней, одним окошком? И никак не мог решиться.

Он взглянул на окружающие поля, непроизвольно отметив про себя все движущиеся и неподвижные предметы. Вдали виднелись разбросанные по степи хутора. Зеленый ковер озимых всходов пшеницы подступал к ним вплотную, стелился под ноги. «Пора начинать прополку», — невольно подумалось Шандору. Буйные всходы пшеницы густой пеленой начали закрывать оставшиеся на поле сухие кукурузные стебли, вывернутые плугом из земли при озимой вспашке. «Если теперь не собрать, забьет их пшеница и топить печи до самой осени будет нечем». Он долго смотрел на пустые сиротливые полосы, оставленные на зиму под паром. На некоторых из них тут и там уже виднелись фигурки пахарей, начавших сев ярового ячменя и кукурузы.

Оттуда, где он стоял, хорошо просматривались огороды и задние дворы домов Сапожной слободки. Вот в одном из них появился седой сгорбленный старичок. Опираясь на палку, он вышел из дверей дома и, зажмурив глаза, подставил лицо солнцу, наслаждаясь ласковым теплом. Так стоял он несколько секунд, а затем засуетился по двору в поисках топлива. Он постукивал палочкой по каждому предмету на своем пути и, если считал его пригодным для очага, кряхтя и дрожа всем телом, медленно приседал на корточки, поднимал щепку или сухой корень и клал в полу своего порыжевшего армяка. Набрав с пол-охапки, старик скрылся в доме, а немного погодя вышел опять продолжать свой обход. Видимо, не сиделось, хотелось принести хоть какую-нибудь пользу семье… В другом дворе на пороге двери, ведущей в кухню, сидела пожилая женщина в длинной черной юбке и таком же платке. Расставив колени и наклонившись вперед, она вычесывала насекомых у кабанчика, растянувшегося перед ней на солнышке. Он с явным удовольствием подставлял старушке свое сытое брюшко и время от времени благодарно похрюкивал. Чуть правее за низеньким заборчиком какой-то старикан перекапывал огород. Белые с ярко-красными гребешками куры шли за ним следом, и, едва заступ выворачивал черный пласт земли, они облепляли его в поисках оставшихся зерен и червяков. Всякий раз когда попадался червяк, начиналась потасовка: куры толкались и громко кудахтали.

Повсюду люди, животные и птицы дружно приветствовали весну, соседей, друг друга. Мирная тишина царила над крышами домов. Где-то неподалеку гудел рой пчел, вылетевший ознакомиться с готовыми вот-вот распуститься почками, и этот гул был, пожалуй, самым сильным из всех других, смутно пронизывавших тишину. Казалось, льющее на землю свои лучи весеннее солнце сглаживает и умиротворяет все и всяческое зло.

Шандор Бакош молча созерцал эту приветливую пеструю картину, затем перевел взгляд на копошившихся рядом детей и глубоко вздохнул. Давно он не чувствовал себя таким умиротворенным и полным сил. Еще раз обмерив шагами свой участок в длину и ширину, он наконец решил ставить дом к дороге боком. Только так можно выкроить побольше пространства для двора. И уже следующей весной жизнь в этом дворе пойдет своим чередом, точно так же, как и во всех других. Потому что теперь у него будет дом, свой дом!..

У них, по правде говоря, когда-то был дом, и именно здесь, в Сапожной слободке. Тот самый, в дворовом флигельке которого они ютились теперь в качестве жильцов. Только его пришлось продать. Бакош-старший, отец Шандора, построил его за год до начала первой мировой войны. Разумеется, в долг. В те времена бедный человек еще имел право делать долги. И все было бы в порядке и они непременно бы расплатились, но отец погиб на фронте, а матушка, оставшись одна с двумя детьми, с трудом зарабатывала на хлеб. Где уж тут было погашать кредиты? Банк собирался пустить дом с молотка, и тогда Бакошне решила его продать. Она расплатилась с банком и, нанявшись батрачкой в соседнее графское имение в Шароше, перебралась туда с обоими сыновьями. Мальчики скоро подросли и могли уже работать сами. Работая втроем, они мечтали за пять-шесть лет собрать нужную сумму для покупки дома, пусть небольшого, но собственного. Однако все получилось иначе: прошло уже десять лет, а накопить ничего не удалось. Так планы и остались планами. Если что и изменилось в их жизни, так только то, что они постарели на десять лет. Шандор, старший из сыновей, женился, пошли дети, а денег на покупку дома так и не было. Еще через пару лет они решили оставить помещичий хуторок, где так долго трудились, и вернуться в Сапожную слободку, чтобы начать с того же, с чего начинали почти полтора десятка лет назад. Так и сделали. Только Ференц, младший сын Бакошне, с ними не поехал. Он женился на дочери одного из графских батраков-испольщиков и остался в имении.

Бакоши сняли флигелек у владельца их бывшего дома и ценой многих лишений и суровой экономии сумели наконец купить крохотный участок. Ну а теперь уже не за горами то время, когда здесь встанет дом…

— Торцом к дороге, только так, — повторил вслух Шандор, как бы соглашаясь с самим собой после того, как все было измерено-перемерено. Позади дома яма, из нее возьмут песок и землю для самана; немного в стороне — колодец. Яму потом постепенно можно будет засыпать и на ее месте разбить огород. По размерам огород будет невелик, но картофеля даст на весь год. Или, быть может, лучше посадить тыкву? Тыква любит насыпной грунт. Правильно: один год — картофель, другой — тыкву. Так будет лучше всего.

В голове Шандора роились мысли. Все казалось возможным и доступным. Даже выплывший было вопрос, на что и как он накроет крышей возведенные стены, не вызывал особенных тревог.


Вечером Шандор побывал у дядюшки Фаркаша, и они договорились окончательно приступить к делу послезавтра с утра. Однако для этого требовалась сухая основа, и Шандор обязался на другой же день накопать столько земли, сколько нужно для начала.

Когда он вернулся домой от старого мастера, домочадцы еще не спали и, не зажигая огня, сидели вокруг стола, дожидаясь его прихода. Шандор присел к ним и рассказал о своей договоренности с Фаркашем. Женщины слушали его с воодушевлением и время от времени смеялись, будто говорил он о чем-то очень веселом. Как видно, хорошее настроение, порожденное ливерной колбасой и доброй вестью о начале постройки, еще не иссякло.

— Послушай, Шандор! — вдруг испуганно проговорила старушка Бакошне, будто вспомнив о каком-то чрезвычайно важном деле, которое ей поручили, а она о нем забыла. — Ведь я не рассказала тебе самую главную новость! Или ты уже слышал?

— Не знаю даже, о чем речь.

— О том, какие у нас будут великолепные соседи!

— Уж не семья ли Берты в полном составе?

— Перестань, дурачок! — Мать махнула рукой и рассмеялась. — Богатый хозяин строит дом рядом с нашим.

— Кто же это? Не Ковач ли со своей буланой упряжкой надумал перебраться в слободку?

— Зачем ему? Хорват Берец, тот самый, у которого дочь выходит замуж за пастора.

— Это правда? Ты не путаешь? — с волнением в голосе переспросил Шандор.

— Правда. Уже заплатили деньги за участок.

— Так ведь у старика есть дом?

— Строит для сына, который женится на дочке Киша, торговца овцами…

— Здесь, у черта на куличках? Не могли найти места в селе?

— Удобно, как раз на пути к их хутору.

— Что ж, ладно… По крайней мере, будет с кем пошуметь, если скучно станет…

Он произнес эти слова с шутливой усмешкой, словно поставил точку на всем этом деле. Берец так Берец, что же такого особенного? О будущих соседях больше не заговаривали, но и сказанного было вполне достаточно, чтобы в глубине души как у сына, так и у матери поселилась какая-то смутная тревога. Их соседом будет один из богатеев села!.. Им стоило немалых усилий отогнать от себя мысли об этом, но тревога и волнение остались.

Шандор начал хвалить дядюшку Фаркаша:

— Вот действительно добрый старик! И справедливый…

— Кто, Лайош Фаркаш? — внезапно переспросила мать. — Когда-то бравый был парень. Ухаживал за мной — и это было, — добавила она после минутной паузы и, смущенная этим воспоминанием, тихо засмеялась. — Мы часто танцевали с ним на вечеринках. И на балах тоже…

Бакошне умолкла, ограничившись таким немногословным замечанием, но даже это случалось с нею редко. Она не любила вспоминать безвозвратно ушедшую молодость и заговаривала на эту тему, быть может, раз или два за многие годы. Да и то лишь в потемках, когда домочадцы сумерничали, вот как сегодня. И сразу же, будто устыдившись мимолетного воспоминания и не желая возможных расспросов, она встала и зажгла лампу над столом.

— Добрый вечер! — произнесли все хором, приветствуя вспыхнувший свет. Таков был обычай.

Маленький Палко проснулся в своем корыте и заплакал, жмурясь от света лампы.

— Погляди-ка, дочка, что там опять с ним! — сказала снохе старая Бакошне. Шандор ждал, что мать сейчас начнет свою обычную проповедь: вот, мол, ее детишки никогда не беспокоили родителей криком, а теперешние молодые мамаши просто не умеют воспитывать детей. Однако на этот раз обошлось, хотя эта тема была для старушки одной из самых излюбленных.

Молодая мать взяла на руки малыша и, легонько похлопав его по голенькому заду, спросила, будто он понимал ее слова:

— Что, букашка моя, кушать захотел?

Затем она расстегнула кофту и дала младенцу грудь. Маленький разбойник припал к ней с таким остервенением, что все засмеялись.

— Не будь таким жадиной! — в шутку прикрикнула на Палко Юлиш и зажала ему пальцами нос. Ошеломленный малыш выпустил сосок изо рта и вытаращил глаза, ставшие большими и круглыми, как медный грош.

Когда маленький Палко наконец насытился, мать, подстелив пеленку, положила его на стол и принялась с ним играть.

— Взгляни, отец, на эти ножки! Съем, съем! Ам! — Она по очереди брала губами каждый пальчик. — Посмотри на эти руки! И их съем! Обе, вот так!

Гордясь здоровеньким малышом, счастливая мать демонстрировала его прелести одну за другой, все без исключения. И ребенок тоже смеялся и щебетал что-то невнятное, поеживаясь от ласковой щекотки. Потом отец и мать по очереди говорили малышу всякие милые глупости. Шандор, желая его рассмешить, подражал разным животным и птицам: лаял, мяукал, кукарекал. И когда маленький Палко улыбался или приподнимал голову, прислушиваясь, родительской радости не было границ.

— Глядите, уже понимает!

Горящая лампочка особенно интересовала малыша. Палко то и дело поворачивал головку к свету, глаза его расширялись, и казалось, что в блестящих круглых зрачках отражается весь мир. Шандор снял с гвоздя цитру, давным-давно висевшую на стене без дела, и начал перебирать струны, наигрывая что-то веселое. Звуки музыки, видимо, очень понравились малышу, и он заливался смехом, поднимая к потолку руки и ноги.

— Лихой танцор будет! — промолвила старая Бакошне.

— И очень скоро, ай-ай! — И молодая мамаша с напускным гневом обрушилась на малыша: — Не спеши, негодник! Подожди еще лет двадцать, не меньше, слышишь? — Обратившись к Шандору, она не могла не похвастать: — Ну, что скажешь? Видел ли ты еще такого разумного ребенка?

— Весь в отца! — самодовольно хохотнул Бакош и ударил по струнам цитры.

— И в самом деле, не приведи господи! — заметила старая Бакошне. В тоне ее голоса вроде бы прозвучала нотка упрека по отношению к сыну, но она потонула в общем потоке семейной радости.

Ребенок, видимо утомившись, задремал. Мать бережно положила его обратно в корыто и отправила спать обоих старших детей. А взрослые продолжали сидеть вокруг стола, словно не желая расставаться с хорошим настроением. Обычно в такой час они тоже ложились, чтобы не жечь понапрасну керосин, а, пожалуй, еще больше для того, чтобы поскорее смягчить досаду и горечь, накопившиеся за день по отношению друг к другу. Сегодня же они не спешили, стремясь сберечь каждую минуту столь редкого семейного мира и согласия и до конца испить чашу нечаянной радости…

Бакош хотел сделать матери приятное и стал наигрывать ее любимую песню. И — о чудо из чудес! — сначала тихонько, вполголоса, а потом все громче и громче старушка запела:

Ах как трудно утаить любовь,

Репейник превратить в фиалку!

Тянусь я к ней — колючки руку ранят,

Кого люблю, не может стать моей…

Негромко повторив первую строфу, старушка продолжала:

Ах как трудно класть голову

На одну подушку с нелюбимой!

Не люблю и я свою жену,

Горько мне ложиться с ней в постель…

Уставшая от жизни седая Бакошне была, конечно, уже слишком стара для того, чтобы всерьез переживать все перипетии неудавшейся любви, но пела она так хорошо и печально, что слушавшие ее молодые едва сдерживались, чтобы не расплакаться. В этой грустной мелодии, в чистом и печальном голосе Бакошне слились воедино и горькое сожаление о давно минувшей юности, и последнее прощание с ней. Шандор влажными от слез глазами смотрел на мать, чувствуя себя подростком, в котором лишь просыпаются чувства и понимание горя других. Слушая ее печальную песню, он будто только теперь до конца осознал тяжелую долю и боль одиночества, с которыми прошла его мать сквозь многие годы, наполненные лишь горестями и лишениями. Она никогда не говорила об этом, и только эта песня давала понять, сколь мучительна и глубока была ее рана, боль утраты, когда с войны не вернулся муж.

Солдаты-фронтовики, знакомые и соседи, не раз рассказывали всякие истории о минувшей войне, собравшись за стаканом вина в корчме или на вечерние посиделки. Шандор, тогда еще подросток, с замиранием сердца слушал о штурмах и атаках, отступлениях и наступлениях, об оторванных, летящих в воздухе руках и ногах и прочих ужасных вещах. Рассказы были настолько устрашающими, что люди со слабыми нервами, в особенности женщины, не выдерживали и уходили. Однако о том, каким ужасным бедствием является сама война, как множество людей из-за нее становятся несчастными на всю жизнь, лишенными радости и цели, Шандор по-настоящему узнал и понял не из рассказов бывших фронтовиков, а из печальных песен матери о несостоявшейся любви…

Однако в этот вечер даже грусть, навеянная горькими воспоминаниями, быстро улетучилась, прошла как бы мимоходом. Они спели еще несколько песен, а потом улеглись спать с радостным убеждением, что для них теперь начнется новая жизнь. И сонное кудахтанье наседки, прикорнувшей под широкой кроватью в ожидании нового потомства, прозвучало для них обнадеживающей музыкой…

2

В сумрачной тишине протестантской церкви, сквозь тусклые узенькие окна которой почти не проникал свет, слова обряда крещения звучали возвышенно, почти ликующе:

— Прими же, в мир входящий, имя свое от отца и сына и духа святого…

Капельки святой воды монотонно барабанили по краю жестяной вылуженной купели, чуть слышно вплетаясь в музыку слов пастора. Под свежевыбеленными сводами храма царила та особая атмосфера чистоты и святости, которая свойственна старинным кальвинистским мистериям. В тишине гулко и одиноко звучали слова обрядного текста, произносимого пастором. И лишь изредка слышались вздохи и покашливание нескольких стариков и старух, сидевших на задних скамьях. Впереди, на ковровой дорожке перед алтарем, стояла пожилая крестьянка в темном платке и время от времени, когда требовалось, поднимала над купелью младенца, лежавшего на кружевной подушке. Впрочем, сам «в мир входящий» был так укутан в пеленки, что его почти не было видно, и он заявлял о своем присутствии лишь слабым писком, когда брызги святой воды, которой кропил пастор, попадали ему на личико. Немного позади, в нескольких шагах от крестной матери, стояла акушерка, принимавшая ребенка. Поношенная, но весьма презентабельная шляпка свидетельствовала о ее высоком звании, а большие очки на носу придавали ей ученый вид. Держалась она достойно и даже торжественно, как человек, сознающий свою важную, если не главную, роль в происходящей церемонии. Отец новорожденного, сухонький невзрачный мужичок, вытянул вперед худую шею и судорожно прижимал к животу свою когда-то черную шляпу. Он полностью стушевался, стоя рядом с дородной матроной.

Церемония крещения закончилась, и ее участники медленно, но все так же торжественно направились к выходу. Шли гуськом: впереди с ребенком на подушке — крестная мать, за ней — пышнотелая акушерка, а последним, замыкая шествие, — счастливый отец. Впрочем, на его костлявом обветренном лице даже теперь признаки счастья не очень-то отражались. Скорее, смущенный торжественностью церемонии, он боязливо переступал сапогами с видом человека, попавшего в незнакомую обстановку и с тоской ожидавшего, что вот-вот кто-нибудь напомнит ему о старых долгах и потребует расплаты… Он старался как можно меньше привлекать к себе внимание, но, как назло, подкованные сапоги громко стучали по каменным плитам пола, а высокие своды потолка многократно усиливали этот звук, что приводило беднягу в еще большее замешательство. Втянув голову в плечи, он постарался ступать на внешний ободок подошвы, потом пошел на носках и в конце концов окончательно замедлил шаг, отстав от остальных. Когда же наконец эти коварные двенадцать — пятнадцать шагов остались позади и он подошел к двери, сорочка его была насквозь мокрой от пота.

На площадке перед входом в церковь толпилось десятка два старух, не упускавших возможности продемонстрировать свою набожность даже в будни. Изрядно вылинявшие темные платья, черные платки, из-под которых виднелись осунувшиеся, высохшие лица, и старчески медленные, неуклюжие движения делали их похожими на стайку унылых ворон. В руках старушки держали потрепанные молитвенники. Сложенными уголком платочками они беспрестанно вытирали глаза, слезящиеся не то от мелкого шрифта, не то от наплыва чувств. Разбившись на мелкие группки по три-четыре человека, они теперь начали переговариваться между собой с таким видом, будто поверяли друг другу великую тайну или сообщали из ряда вон выходящую новость, хотя все это было давным-давно известно и повторялось изо дня в день.

— Значит, и вы пришли, соседушка?

— Пришла, как видите…

— Как дома, все здоровы?

— Здоровы, слава богу, все потихоньку. А ваши?

— У нас тоже все так же…

— Что на хуторе, есть новости?

— Ничего особенного, все по-прежнему. А у вас?

— И у нас ничего, как обычно…

— Что ж, да благословит вас бог! Доброго вам здоровья.

— И вам тоже! Славься во веки веков!

Подобные диалоги происходили ежедневно, но каждый раз в них сквозило неподдельное любопытство: а вдруг что-нибудь случилось? Однако ничего не случалось или почти ничего. А если какая из старушек не появлялась в церкви, остальные ковыляли навестить ее и узнать, не отправилась ли она в лучший мир и не надо ли завтра или послезавтра служить по ней панихиду…

Мужчины, выйдя из храма, тоже останавливались, как заведено, перекинуться словечком. Вопросы были похожи — с той лишь разницей, что представители сильного пола вместо пустословия о здоровье обменивались мнениями о погоде, о ходе посевной, о рыночных ценах на скот и прочую живность… Покончив с этим, они прикладывали указательный палец к шляпе в знак прощания и направлялись по домам. Старики один за другим отделялись от группы мужчин, переминавшихся на паперти, и брали курс к домашнему очагу. И тут же из женской группы, не ожидая знака или зова, вслед за мужем выходила его прекрасная половина и присоединялась к нему, чтобы продолжить путь вдвоем. Они шли медленно, как люди, связанные на всю жизнь, но не рядом: мужчина шествовал впереди, а жена семенила следом за ним. Таков был на селе неписаный закон: женщина всего лишь женщина.

Трое мужчин из тех, кто сегодня, в будний день, посетил храм божий, были одеты еще по-зимнему — в вывороченные бараньи тулупы и островерхие барашковые шапки; остальные — в посеревшие от времени черные костюмы. Глядя на то, как они чинно и важно, выпятив грудь и распрямив плечи, шли, постукивая подковками по истертым плитам тротуара, вдоль приземистых, будто вросших в землю домов, сопровождаемые покорными, молчаливыми женами, можно было подумать, что они ходили в церковь вовсе не для смиренной молитвы, а просто так, чтобы по-приятельски перемолвиться с господом богом.

Они шли один за другим в степенном молчании, пока не исчезали за воротами домов, окружавших церковную площадь. Все они принадлежали к числу зажиточных, крепких хозяев, тех, кто составлял ядро «внутреннего» села. Состарившись под тяжким грузом трудов и забот, они тихонько доживали свой век в старых сельских домах и, будто решив погасить задолженность перед богом, поскольку в молодые годы их одолевала вечная погоня за наживанием добра, теперь посещали церковь при каждом удобном и неудобном случае. Из бедняков в будни в храм божий не заглядывал никто, даже немощные старики, ибо с их стороны было бы непростительно подобным времяпрепровождением лишний раз подчеркивать никчемность и бесполезность своего существования перед молодыми, которые и так-то даром их кормили и поили…


Когда все верующие покинули храм божий, молодой пастор наскоро пробормотал еще одну коротенькую молитву о том, чтобы и этот день по милости всевышнего был не менее плодотворен и обилен, чем все предыдущие, а затем сошел в зал и, подойдя к старой женщине, одиноко сидевшей на краешке предпоследней скамейки и, по-видимому, все еще беседующей с богом, осторожно взял ее под локоть:

— Пойдемте, матушка.

Они вышли через заднюю дверь и направились к дому пастора, расположенному в зарослях акации в двухстах шагах от церкви. Шли медленно и молча, погруженные каждый в свои мысли. Затем, будто очнувшись, старушка украдкой взглянула на сына, но, увидев, что тот не на шутку о чем-то задумался и не замечает ее взгляда, не стала его тревожить. Сделав еще несколько десятков шагов, она решила, однако, привлечь его внимание с помощью маленькой хитрости: притворно закашлялась, потом несколько раз тяжело вздохнула и замедлила шаг; весь вид ее говорил о том, что она внезапно ослабела и без посторонней помощи не может идти дальше.

— Вы устали, матушка? — Пастор, рассеянно поддерживавший ее под руку, остановился и, наклонившись, заглянул ей в лицо.

— Да, что-то ноги вдруг ослабели, — подтвердила она. Затем, помолчав немного, старушка высказала наконец то, что, видимо, очень мучило ее, но начала как бы невзначай. — Я видела старого Береца, он тоже был в церкви…

Сын, однако, никак не отреагировал на ее слова. Тогда она добавила:

— Сидел как истукан возле самой двери…

Пастор продолжал молчать, явно делая вид, будто не замечает стараний матери вызвать его на откровенный разговор.

— В тулупе явился… Весну пугать, что ли?

Она тихонько засмеялась собственной шутке, а потом, собравшись с духом, высказала все, что ее одолевало:

— Даже не поздоровался! Я ему первая: «Добрый день!» А он молчит как пень, даже бровью не повел.

— Наверно, он вас просто не заметил, — нетерпеливо прервал ее обиженную тираду сын.

— Или не пожелал замечать! Несколько раз на меня пялил глазищи-то! Сидит и смотрит, как сыч…

— Ну и бог с ним, матушка. Стоит ли из-за этого расстраиваться? Смотрит — и пусть себе смотрит.

— Да нет, я просто так сказала. — Смутившись, старушка опустила глаза. — Уж если видела… А тебе нынче и слова сказать нельзя, все не по-твоему…

Обиженно поджав губы, старушка покачала маленькой, как у птицы, головой и втянула ее в воротник старомодной кофты. До самого дома они не обменялись больше ни единым словом.

Войдя в свою комнату, пастор торопливо переоделся в обычный костюм, повесив черную сутану в шкаф, затем вышел из дому и направился в село.

Дойдя до перекрестка, он свернул на улицу, ведущую в «жирный квартал». Так местная беднота окрестила часть села возле церкви, где располагались усадьбы самых богатых хозяев. Улица была широкая и нескладная. Редкие дома по обе стороны, построенные в полном беспорядке, свидетельствовали об отсутствии единого плана застройки: один дом глядел на улицу всеми окнами, другой торчал боком, отступив в глубину двора шагов на двадцать. Только изгороди как по ниточке вытянулись в ровную линию, и это вносило хоть какую-то стройность в хаотическое нагромождение домов. Общий вид улицы еще больше портило то, что среди старинных приземистых домов с нахлобученной на окна крышей то там то здесь виднелись двухэтажные коттеджи, построенные в современном стиле — с широкими окнами и застекленными террасами.

С обоих концов улица расширялась наподобие веера. Когда-то, еще во времена крепостничества, здесь в убогих землянках ютились крепостные, которых поселяли сюда помещики. На этих импровизированных площадках, посреди вольготно раскинувшейся улицы, в промежутках между домами, выстроенными где попало, и протекала жизнь крепостного люда. Звякали колокольчики пасшейся на ближних лугах скотины, из амбаров и хлевов доносилась ругань измученных работой людей, слышались крики, смех и плач ребятишек, игравших тут же, в придорожной пыли. Безвозвратно ушло то время, и теперь на безлюдной улице и в закоулках царила тишина. По потрескавшимся от времени плитам тротуара уже не спешили каждый день по своим делам люди, лишь изредка ковыляли старик или старушка, направляясь в лавку или к соседям. Это была улица старых людей. Здесь доживали свой век, мерцая, как угасающие лампады, старики хозяева, передавшие сыновьям трудно нажитые земли и хутора, а вместе с ними — и каждодневные заботы. Только по праздникам и в базарный день, приходившийся на конец недели, проживавшее на хуторах младшее поколение наезжало сюда на громыхающих телегах и в рессорных бричках. Улица сразу оживлялась. Представители молодого поколения, казалось, оккупировали на время эти тихие дома и дворы и оживленно взад-вперед сновали с видом победителей.

Сегодня же здесь стояла обычная тишина. Лишь изредка где-то тявкала соскучившаяся от безделья дворняжка или мычала корова, которую оставили старикам родителям для присмотра и пропитания и которая тоже скучала в каменном хлеву в глубине просторного двора. Однако во всей этой, казалось бы, мертвой неподвижности не чувствовалось заброшенности или безнадежности. Привлекательные, ухоженные, аккуратно покрашенные дома, чистенькие палисадники, заботливо починенные изгороди, закрытые ставнями или завешенные кружевными шторами окна — все это, вместе взятое, производило впечатление скорее надменной замкнутости, чем печального безмолвного запустения. Казалось, даже сам воздух в этом квартале имел привкус грубости крепостничества, консерватизма мелкопоместного дворянства и хвастливого чванства новоявленных выскочек-буржуа — всего, что определяло стиль жизни «жирного квартала».

Дом семейства Хорвата Береца-старшего находился на самой середине улицы, обрамленной узенькими переулками. Это было старинное, вытянутое в длину каменное здание с подслеповатыми маленькими окошечками во двор и красивым ярким кирпичным фасадом в современном стиле, обращенным на улицу.

Пастор открыл калитку и, миновав палисадник, поднялся на парадное крыльцо. Внутрь дома вел длинный коридор, выстланный мозаичной плиткой. Шаги пастора гулко отдавались под потолком, однако из боковых дверей никто не выглянул, отчего дом казался вымершим. Это не смущало молодого пастора, и он уверенно шагал вперед, как человек, хорошо знавший внутреннее расположение дома. Наконец он остановился перед одной из дверей и без стука открыл ее.

С кресла, стоявшего перед большим трюмо, вскочила девушка. Лицо ее изобразило притворный испуг.

— Ах, Пишта, вы меня напугали! — игриво воскликнула она.

Пришелец, однако, ничего не ответил и, улыбаясь, показал большим пальцем через плечо, имея в виду дверь комнаты, располагавшейся через коридор напротив. Девушка со смехом помотала головой. Тогда молодой человек подбежал к ней, шутливо обнял и, взяв на руки, стал покрывать ее лицо поцелуями.

— Ну-ну, не увлекайтесь, пожалуйста! — кокетливо возражала она, делая вид, будто старается высвободиться из его объятий. — Этак, чего доброго, и во дворе услышат!

— Ну, и что же? Пусть слышат! Хоть во дворе, хоть у соседей — экая беда!

— Довольно, Пишта. Отпустите меня и будьте послушным. Сядьте вот сюда. Видите, как вы меня растрепали? А я, несчастная, целых полчаса причесывалась. Теперь надо начинать все сначала.

Надув губы, притворившись, будто сердится, девушка присела перед зеркалом. Когда она подняла руки, откидывая назад длинные волосы, легкая ткань кофточки плотно обтянула ее упругие, по-девичьи острые груди.

— А вы сегодня пришли позже, чем всегда, — сказала она, но, заметив в зеркале жадный взгляд пастора, пристально смотревшего на ее грудь, опустила руки и немного смутилась. — Не стыдно опаздывать?

— У меня были сегодня крестины. Однако намного я не мог опоздать, спешил со всех ног.

— Если я говорю, значит, так оно и есть. Вы опоздали, по меньшей мере, на четверть часа. Кстати, вы знаете, как я определяю, когда вы придете?

— Наверно, смотрите на часы.

— А вот и нет! Я слушаю, когда начнут звонить к обедне. Когда колокол умолкает, я начинаю высчитывать: вот сейчас начали петь гимн, теперь вы поднимаетесь на кафедру, произносите вслух молитву, потом сходите к алтарю, совершаете церемонию, затем снова все поют, заканчивают, вы идете домой, переодеваетесь и вот наконец направляетесь ко мне… Еще немного — и пожалуйста, вы здесь.

— Приятно сознавать, что у вас на счету каждый мой шаг! — Пастор весело рассмеялся.

— Ну уж полно! Вот и сейчас, например, я не знаю, где правда. Действительно ли вас задержали крестины или что-нибудь другое? — с легким раздражением в голосе продолжала девушка. — Быть может, вы успели по пути уже заглянуть на минуточку к Илонке Сабо и ее родителям?

— Я и сам теперь не знаю, где правда. Своим подозрением вы привели меня в полное замешательство. Давайте спросим об этом у вашего деда, тем более что он собственной персоной присутствовал на крестинах, хотя и держался в стороне.

— Если так, пожалуй, я лучше поверю вам на слово, — согласилась девушка, скорчив милую гримасу. — С моим дедом мы опять не понимаем друг друга. Еще, чего доброго, и от крестин откажется, и от того, что вообще был в церкви… Зол, как черт перед пасхой.

— Из-за чего же он на вас злится? Опять из-за меня?

— По-моему, это уже вошло у него в привычку. Сейчас у него другая причина — новый дом в Сапожной слободке. Вот из-за него он и бушует! Вернувшись из церкви, прямехонько проследовал во флигель и заперся там вместе с бабушкой. Бедная бабушка! Представляю, как ей сейчас достается. Со мной он справиться не может, вот и срывает зло на старушке, благо она всегда под рукой… Знаете что? Пойдемте гулять. А заодно посмотрим, как идет стройка. Согласны?

Теплый весенний день разлегся на крышах и стенах домов, на широкой немощеной улице, как довольный, плотно покушавший и разнежившийся ребенок. В расстегнутых пиджаках, а то и в жилетках люди сновали взад-вперед, взопрев от повседневных дел. Некоторые даже выпустили рубахи поверх штанов, и, когда игривый ветерок вдруг вздувал их парусом, можно было лицезреть желтоватую кожу запавших животов. На свободных от строек местах, на ничейной земле, босоногие и чумазые ребятишки ползали на пузе, рвали зеленую травку и собирали ее, кто куда, чтобы отнести домой на корм поросенку, гусям и прочим обитателям хлева. Возле некоторых домиков встревоженные наседки, привязанные за ногу к колышку, рвались к своим цыплятам. Бечевка их не пускала, и бедные матери отчаянно кудахтали, призывая к себе неразумное пискливое потомство. Убедившись, что цыплята не внемлют их жалобному зову, некоторые наседки прибегали к хитрости: они вдруг начинали издавать сигнал тревоги, будто предупреждая о парящем коршуне, и даже поворачивали голову набок, всматриваясь в небо. Крохотные, но уже непослушные создания, инстинктом почуяв грозную опасность, со всех ног бежали под материнское крыло, помогая себе на бегу маленькими, еще не окрепшими крылышками. Немного подальше, на лужке, пасся выводок зеленовато-желтых пушистых гусят. Их охраняла сморщенная бабка в темном платке. Скрестив руки на животе, она стояла, наклонившись над своими питомцами, и разговаривала с ними, как клуша с цыплятами, полная заботы и нежности. Неуклюжие гусята неумело и жадно пощипывали траву. Иной раз, когда травинка вдруг не выдерживала и обрывалась, гусята от неожиданности опрокидывались на спину, смешно помаргивая глазами. Поднявшись, они протягивали друг к другу клювики и, вероятно, обменивались впечатлениями, заявляя своим братьям и сестрам: «А я так и хотел!» Бабка, как видно, понимала их язык, так как каждый раз повторяла: «Не ври, не ври, постреленок! Совсем ты этого не хотел!..»

Пастор и Эва молча шли вдоль улицы, наслаждаясь всеми прелестями наступившей весны, несущей жизнь и пробуждение всему вокруг. Прохожие, попадавшиеся им навстречу, уважительно здоровались, приподнимая шляпы, или кланялись, а потом, отойдя на несколько шагов, оборачивались и смотрели им вслед.

— Послушайте, Эва, — негромко окликнул девушку пастор. — Нам нужно как-то решить наше дело…

— А разве мы сейчас не делаем этого, Пишта? — Эва бросила на спутника удивленный взгляд.

— Я не об этом. Ваш дед упорно противится нашему браку, вот о чем я хотел сказать…

— Ну и что же? Мой дед — старомодный, закосневший в своих предрассудках старик. Всю свою жизнь он упорно противится всему новому. Я уже говорила вам, его не нужно принимать всерьез. Он даже не хотел, чтобы я училась. Моего старшего брата дед тоже собирался упрятать на хуторе, едва тот окончил шесть классов начальной школы. Что бы ни пожелал сделать отец, дед всегда был против. Но все шло как полагается, вопреки его упрямству. Так будет и на этот раз, не беспокойтесь. Мне мог бы запретить выйти за вас замуж только мой отец, да и то, пожалуй, не смог бы, я не послушалась бы.

— Я верю вам, Эва. Но так обстоит дело, когда оно касается нас двоих. Однако существует еще кое-что помимо этого…

— Не будьте столь таинственны, дорогой Пишта! — с досадой произнесла девушка. — Что еще может существовать «помимо этого»? Говорите яснее!

— А то, что понемногу мы стали притчей во языцех у всего села. А я представляю здесь не только самого себя…

— Это вам так кажется! Никто ничего о нас не говорит. И вы по сей день ничего бы не знали, если б я сама не сказала вам об этом. Я жалею, что проболталась. Такая уж я дурочка. Ни за что бы не сказала, если б знала, что это вас так беспокоит.

— Вы не правы, Эва. Лучше мне услышать это от вас, чем от других. Поверьте мне.

— От других? Чепуха! Ничего вы не могли услышать!

— К сожалению, это не так. Уже слышал…

Девушка, вздрогнув от неожиданности, невольно посмотрела на своего спутника и ничего не ответила.

— Я встретил сегодня утром Дюри Сабо. Правда, он не сказал мне об этом прямо в глаза, но всячески намекал, что в селе поговаривают, будто ваш дед категорически против нашей свадьбы… Вы можете себе представить, как приятно мне было это слышать!

— Почему вас так трогают эти сплетни? Дюри Сабо, например, болтает языком оттого, что прочит выдать за вас свою сестру Илонку. Разве не понятно? Вы это отлично знаете и все-таки принимаете близко к сердцу. Если б не упрямство моего деда, нашлось бы еще что-нибудь. Наверняка выдумали бы, лишь бы позлословить…

Голос девушки звучал необычно резко, и в уголках ее рта обозначились злые морщинки.

Пастор обиженно взглянул на нее и продолжал, не повышая голоса:

— Вы не понимаете меня, Эва. Я смотрю на вещи отнюдь не под таким мелочным углом зрения, поверьте.

— Не преувеличивайте! Чему могут помешать эти мелочи?

— Я уже сказал, что представляю в селе не только свою собственную персону. Я опасаюсь, что все эти слухи и интриги лягут пятном на дело, которому я служу…

Девушка молчала, и пастор решился пояснить:

— Каким уважением среди прихожан может пользоваться пастор, если его не хочет принять в зятья богатая семья из-за того, что он вышел из бедной батрацкой семьи?..

— Я уже сказала, что мнение моего деда не имеет никакого значения. Для всякого серьезного человека это ясно как день. И с этим мы давно покончили, раз и навсегда. Вот только вы продолжаете переживать, как кисейная барышня…

Разговаривая, они миновали уже околицу села и подходили к началу Сапожной слободки. Некоторое время они шли молча. Тишину нарушали лишь звуки их шагов да иногда под ногами жужжал майский жук, случайно залетевший сюда с пшеничных полей и упавший с высоты, ослепленный солнцем.

Девушка почувствовала, что за молчанием пастора таится отнюдь не согласие с ее доводами, а нечто иное.

— Вам известен случай, который произошел с Фери Кордой?

— Нет.

— И вы ничего о нем не слышали?

— Не помню. Кажется, ничего.

— Вот видите! Никто о нем не говорит, забыли даже думать. А между тем два или три года назад это была самая большая сенсация. Все село раскололось на два враждующих лагеря, вот даже как!

— Тоже по поводу свадьбы? — Пастор невольно улыбнулся.

— Именно. Но там дело обстояло несколько иначе. Фери Корда, как только появился в селе и занял должность учителя, сразу же начал ухаживать за Шарикой, дочерью Киша Фекете. Конечно, в селе было немало семей, в которых имелись девицы на выданье и которые отнюдь не возражали бы, чтобы их зятем стал учитель. Естественно, отцам и матерям этих семейств не очень-то по вкусу пришлись намерения Фери относительно Шарики. Но это еще куда ни шло, им ничего бы не оставалось, как примириться с этим. Вот тут-то Фери и выкинул фортель. После нескольких месяцев ухаживаний за Шарикой он вдруг резко изменил курс, порвал с ней и буквально через два дня на третий обручился с Жужи Боллой. Тогда из дома в дом поползли слухи, что виной тому не столько внезапно вспыхнувшая любовь, сколько одно обстоятельство, подогревшее страсть учителя. Говорили, будто бы старик Болла, помимо приданого, пообещал Фери полностью обеспечить их житье-бытье в течение двух лет. Соответствовал ли этот слух истине, никто не знает, только родные Киша Фекете усиленно его распространяли. Могли ли они так просто простить учителю его измену? Конечно, нет. И они подняли целую кампанию против Фери. Распустили слух даже о том, будто он небрежно относится к своим обязанностям и плохо учит детей. Стали писать на него доносы начальству. Некоторые родители даже перевели своих ребятишек в другую школу. Против Фери началось дисциплинарное дело, приехала комиссия из города, но она не смогла предъявить ему каких-либо претензий. И все кончилось ничем. Прошло еще полгода, страсти улеглись, а теперь все давно уже и забыли об этом.

— Прекрасное утешение! — Пастор громко рассмеялся. — Спасибо за добрый совет. Теперь я знаю, как поступать.

— Опять вы за свое! Не будьте таким недоверчивым. Что бы я вам ни сказала, во всем вы видите только худшую сторону.

— Ничего подобного! — Пастор постарался обратить ее слова в шутку. — Напротив, я очень благодарен за великолепный пример. И я непременно им воспользуюсь, причем сейчас же…

— Каким же образом?

— Я тоже предъявлю особые условия. И поскольку я все же значу для села больше, чем школьный учитель, мне полагается просить не два, а четыре года полного обеспечения от семьи невесты.

— Принято, милостивый государь! — с напускной серьезностью воскликнула девушка. — Мы можем немедленно приступить к обсуждению деталей. Так что, когда мы вернемся домой, вы будете иметь полную возможность изложить ваши требования моему уважаемому деду. Уверена, что он тоже примет их с восторгом. Более того, он пообещает вам не четыре, а целых пять лет… казенного обеспечения!

Продолжая эту словесную дуэль, они подошли к строившемуся дому. Правда, смотреть тут пока было не на что: скрипучие телеги только подвозили кирпич, а в яме с известью, где мешали цемент, и в котловане под фундамент орудовали лопатами всего несколько работников. Мастер, руководивший строительством, хлопотливо сновал между кладками кирпича и вырытыми в земле ямами, выкрикивал советы, отдавал распоряжения и затейливо бранился. При этом он так энергично размахивал руками, словно дирижировал сводным оркестром. Заметив гостей, мастер поспешил им навстречу и после первых слов приветствия сразу же пустился в объяснения, что, где и как будет в новом доме. Он вытащил откуда-то целый сверток чертежей, разложил их на первой подвернувшейся под руку кирпичной кладке и, водя пальцем по загадочным линиям планов, старался облечь их в зримые очертания будущей «усадьбы», как он ее именовал. В этой «усадьбе» причудливым образом сочетались угрюмая массивность феодальных замков, затейливые и тонкие контуры рококо, рационализм современного стиля и даже греческий портик с колоннами, украшенными «для свежести» витыми спиралями, — одним словом, все, что радовало глаз подражавших помещикам крестьян-богатеев. Образцы творчества доморощенного архитектора, впрочем, кое-где уже украшали улицы окрестных сел, так что опыт он уже имел.

— Здание будет господствовать над окружающим ландшафтом! — Мастер широким жестом обвел Сапожную слободку и район новой застройки, где кое-где уже виднелись приземистые мазанки. — Конечно, здесь не центр села, но через несколько лет все кругом будет застроено. Здешними участками многие интересуются, а кое-кто уже заказал мне чертежи… Конечно, тем, кто ездит на свои хутора по этой дороге, очень даже удобно. Так что не сомневайтесь, соседи будут…

Пастор рассеянно слушал мастера, старавшегося вовсю, и взглядом обводил раскинувшуюся перед ним панораму. Домики и дворы слободки были открыты постороннему взору, как на театральной сцене с поднятым занавесом. Сквозь голые еще ветки деревьев виднелись далекие хутора.

В нескольких сотнях шагов от участка Берецев строился еще один дом — Шандора Бакоша. Бакоши уже выкладывали стены, но продвинулись вперед совсем немного — клали лишь третий или четвертый обвод. Работа шла медленно и мучительно, рук явно не хватало. Вчетвером строить дом — дело тяжелое. Старушка Бакошне на тачке подвозила землю от ямы, Юлиш лопатой бросала землю наверх, насыпая в дощатую форму, а Шандор и дядюшка Фаркаш по очереди ее утрамбовывали, делая очередной обвод. В данный момент они только что вынули железные болты, стягивавшие форму, и снимали доски, закончив очередной участок стены. Дядюшка Фаркаш стоял на узком гребне стены, опустившись на колени, будто благодарил помощников за то, что вот, мол, и еще один обвод осилили, молодцы! Движения старого мастера были медленными и тяжелыми, даже издалека было слышно, как он пыхтит от напряжения. Приложив к кромке отвес со свинчаткой на конце, он неторопливо проверил отвесность стены, а потом, будто не доверяя инструменту, прикинул еще на глазок, не выпирает ли и не просела ли где верхняя часть стены, затем взял в руки длинный, с плоским черенком мастерок и ловко, точными взмахами, отрубил замеченные кое-где неровности. Шандор в это время спрыгнул со стены, выхватил из рук матери тачку, бегом помчался к яме и через минуту вывалил к основанию стены здоровенную кучу земли, чтобы Юлишка со своей лопатой не стояла без дела.

Со стороны все это напоминало кадры из фильма, отретушированные и приглаженные. Расстояние скрадывало натужный ритм и тяжесть труда. Издали не были заметны судорожные от напряжения движения работавших, дрожащие от тяжести руки и ноги, стиснутые до боли в скулах рты. Картина стройки казалась мирной, спокойной и даже жизнерадостной, Пастор, осматривая окрестности, невольно остановил свой взгляд на этой стройке и долго, сосредоточенно наблюдал за работой, о чем-то задумавшись.

— Подойдемте взглянем на них, — сказал он девушке, когда они, простившись с мастером, направились обратно в село. — Надо поглядеть, какие «усадьбы» строят наши соседи…

Члены семьи Бакошей были весьма польщены визитом пастора и даже немного смутились.

— Когда думаете закончить? — спросил пастор.

— На этой неделе, — ответил Шандор. — Если только не помешает погода.

— Надо закончить, — добавил дядюшка Фаркаш сверху, не слезая со стены. — В понедельник меня ждет уже другая артель.

— Не женская эта работа. — Пастор покачал головой.

— А чем мы хуже поденщиков, ваше преподобие? Укладываемся в норму, будьте покойны! — шутливо откликнулась старая Бакошне.

— Только зарплаты не получим от хозяина, — смеясь, поддержала ее Юлишка.

— Почему не получите? Все сполна: шесть дней, да еще седьмой в придачу, — отозвался Шандор, входя в игру. — Только натурой, по семейному обычаю…

Дядюшку Фаркаша мало интересовал визит священника и его спутницы. Во всяком случае, они пришли в гости не к нему, а к Бакошам, и потому он продолжал свое дело, не обращая внимания на начавшийся разговор. Окончив выравнивать стену, Фаркаш перешел на другой угол и начал крепить форму болтами.

— Как здоровье вашей матушки, ваше преподобие? — спросила старушка Бакошне.

— Спасибо, здорова.

— Вы, ваше преподобие, нас еще и не знаете, — проговорил Шандор, переходя на более доверительный тон, будто желая сказать: «Не беда, господин пастор, мы ведь тоже не лыком шиты. Понимаем, что к чему…»

— Да, вы правы. Я не знаю даже вашей фамилии. В селе так много жителей… Не успел еще познакомиться со всеми.

Пастор переводил взгляд с одного члена семейства Бакошей на другого, тщетно пытаясь по лицам угадать или вспомнить, как же их все-таки зовут. Он явно находился в затруднительном положении.

— Вспомните хутор… Помещичий хутор. Золтаном его называли, — попробовала напомнить ему старая Бакошне.

— Хутор?

— Отец вашего преподобия был там у нас старшим, — пояснил Шандор, решив поставить точки над «и». — Помню, мне пару раз крепко от него досталось за то, что долго спал…

— Хутор, значит… Верно, припоминаю, — задумчиво проговорил пастор, все еще не уверенный в своей памяти.

— Вы, ваше преподобие, мало бывали дома, поэтому нас и не помните. А мы неподалеку от вас проживали — я и двое сыновей. Шандор из них старший.

— Как же все-таки ваша фамилия?

— Бакоши мы. Моего мужа звали Шандор Бакош…

— Что ж, будем знакомы. Желаю вам счастливо закончить ваш дом, — пожелал пастор, и они откланялись.

— Передайте наше почтение вашему отцу и вашей матушке. Мы их очень уважаем. Они наверняка нас помнят, — сказала Бакошне уже им вслед.

Неожиданный визит выбил их из привычного ритма работы. Взволнованные и польщенные, они долго не могли успокоиться, припоминая разные подробности, связанные с личностью пастора.

— Еще мальчиком он был умен, как взрослый.

— Помните, мама, когда он летом приезжал домой на каникулы, то и тогда от книжек не отрывался? Читал, наверно, днем и ночью…

— Очень любил кукурузную кашу из молодых початков. Его мать всегда ему посылала…

— Никогда не забуду, как он однажды угодил в купальню для поросят. Чуть было не захлебнулся, а в ней воды — свинье по брюхо…

Воспоминания, казалось, адресовались дядюшке Фаркашу, для которого пастор был новым человеком, однако на самом деле они сами получали от этого немалое удовольствие. А дядюшка Фаркаш, послушав немного, прервал эту забаву: его, что называется, подпирало время.

— Все это очень хорошо, но давайте работать. Шандор, подавай-ка мне доски!

Старая Бакошне, однако, не утерпела, чтобы не сказать хоть словечка в адрес невесты пастора:

— Красивая девушка Эва Берец, ничего не скажешь.

— Только слишком уж гордая, — добавила Юлиш.

— Как и все в их роду. Эти Берецы всегда были гордецами, все, как один.

— Говорят, старый Хорват Берец не хочет, чтобы господин пастор стал их зятем…

— Говорят те, которым этого самим бы очень хотелось. По-моему, это неправда. Старый хрыч должен только радоваться, если такой ученый человек, как господин пастор, женится на его внучке…

— Эй, Роза! — прикрикнул на старушку дядюшка Фаркаш. — Хватит рассуждать, пора за тачку браться. Да и тебе, Юлишка, тоже довольно лясы точить. В понедельник я брошу вас, так и знайте. Будут готовы стены или нет, все равно…

Все опять принялись за работу. Наверху без остановки чавкала и хлюпала трамбовка. Юлиш кидала лопатой землю наверх, а старая Бакошне, отдуваясь и пыхтя, подвозила землю в тачке, скрипевшей на все лады. Мужчины трудились с задором, даже с лихостью молодых парней, получая удовольствие от своей работы. Шандор так наловчился утрамбовывать и наращивать стену, будто всю жизнь зарабатывал этим на хлеб. И если требовалось освободить одну руку, он отлично справлялся другой, как заправский мастер. Для женщин, однако, роль подсобных рабочих была непривычна и тяжела, в особенности для Бакошне. Голова у нее кружилась, в глазах темнело, руки и ноги налились свинцовой тяжестью. Шестьдесят лет жизни, да еще такой, как у нее, не шутка! Когда ей приходилось без передышки оборачиваться с тачкой пять или шесть раз, наполненная до краев тяжелой глинистой землей тачка начинала вырываться у нее из рук, из стороны в сторону мотала старое изможденное тело; усталые руки старушки повисали, как плети, а проклятая тачка, казалось, вот-вот опрокинется. Пальцы деревенели и становились непослушными. Напрасно Бакошне сжимала их на ручках тачки, они решительно отказывались служить. Тогда она соорудила из веревки нечто вроде хомута на шею и привязала его к обеим рукояткам тачки. Однако ее так начало трясти, что глаза чуть было не выскочили из орбит. Старушка переменила тактику и умышленно пошла на самообман: насыпала тачку лишь до половины. Так стало немного легче, зато куча земли у основания стены, возле которой орудовала лопатой Юлиш, начала быстро таять. Невестке пришлось ее подгонять, поскольку на Юлиш сверху орал Шандор, негодуя по поводу того, что она не поспевает подсыпать под трамбовку.

— Повози-ка сама, если ты такая шустрая! — тихо огрызнулась старая Бакошне, едва не плача от бессилия и обиды и в то же время боясь, что Шандор услышит их перепалку.

Юлиш бросила ей лопату и взялась за тачку, однако и эта работа оказалась старушке не по силам. Она подбрасывала землю то слишком высоко, так что земля не попадала в форму, а летела мимо, то бросок ее оказывался слишком слабым, и земля сыпалась по стене обратно в кучу, упорно не желая попадать туда, куда следовало.

Наблюдая эту картину, оба мужчины наверху не произносили ни слова, но по их угрюмому молчанию чувствовалось, как накипают в них гнев и досада. Старый мастер как бы нехотя, чуть шевеля инструментом, разравнивал скудную порцию земли, попадавшую в форму, будто мешал ложкой опостылевшую безвкусную еду, и что-то ворчал себе под нос все громче и громче. Наконец терпение его лопнуло, и он сердито сказал:

— Этак мы до нового урожая не управимся… Не сдобное тесто месим, чтобы маком посыпать…

— Юлиш! — во все горло заорал Шандор. — Куда ты, к чертовой бабушке, запропастилась? Так нельзя дальше! Не работа, а детская забава какая-то!

Шандор кричал на жену, но было понятно, что жестокие, грубые слова упрека адресовались матери. Бакошне поняла это, как и все остальные. В другое время она не оставила бы обиду без ответа, но теперь, когда совместный труд требовал, чтобы каждый добросовестно выполнял свою долю, старушка от сознания своей немощности и бесполезности лишь втянула голову в худенькие плечи и, проглотив слюну, молча продолжала бросать землю, стараясь делать это как можно лучше. Однако все ее старания ни к чему не приводили. Тогда она стала подбирать сыпавшиеся с лопаты комья руками, пытаясь забросить их в форму.

Это было уж слишком даже для дядюшки Фаркаша.

— Эй, Роза! Уж не считаешь ли ты нас воробьями? Комочками швыряешься, как дитя…

Его слова прозвучали весело, будто бы в шутку, но за внешней шутливостью таилась злость. В самом деле, что это за работа? Шандор мгновенно спрыгнул на землю, выхватил у матери лопату и принялся насыпать форму сам. Когда же Юлиш подоспела с очередной порцией земли, он сунул лопату жене в руки и с тихой яростью в голосе произнес:

— Не отлынивай, иначе все ребра пересчитаю!

— Что же делать, если матушка не может справиться с тачкой?

— А я не могу нанимать батраков, да?

Старая Бакошне опять встала к тачке и продолжала свой каторжный труд. Ноги ее дрожали в изнеможении, голова шла кругом; предметы, люди и деревья сливались перед глазами в какой-то серый водоворот. Порой ей казалось, что она вот-вот упадет и никогда уже не поднимется. Но, пересилив слабость, старушка продолжала толкать тачку. «Только не сдаваться!.. Еще, еще немножко!» — твердила она про себя, стискивая зубы. Больше всего она боялась окрика сына. Боялась так, будто его бранные слова станут для нее смертным приговором. Только не это…

И все же случилось то, чего она боялась: колесо тачки наехало на какой-то твердый комок земли или осколок кирпича, тачка рванулась куда-то в сторону, Бакошне выпустила обе рукоятки, и тачка перевернулась набок, вывалив все содержимое на траву. Собрав последние силенки, старушка в ярости пнула ногой проклятую колымагу с одним колесом, затем села, вернее, плюхнулась на днище перевернутой тачки и в бессильной злости на свою беспомощность вдруг запела во весь голос:

Лопнуло у брички колесо,

Как поеду в Хойдусобосло?..

Слезы текли по ее щекам, как у малого ребенка.

Остальные члены «строительной бригады» смотрели на нее как на полоумную. Шандор, уразумев наконец, в чем дело, скверно выругался сквозь зубы, затем схватил мастерок, поднял его над головой и, выпрямившись во весь рост на гребне стены, начал приплясывать в такт рыдающей песне матери…


В это время пастор и Эва были уже далеко. Они говорили о строящемся доме. Разумеется, о том, который строился на деньги Береца-отца. Пастор поддерживал разговор, скорее, из вежливости и рассеянно отвечал на замечания девушки. Он все больше и больше думал почему-то о другом доме — доме Бакошей. Только что увиденное никак не выходило из его головы. Их скрюченные от тяжкой работы тела, их изможденные лица так и стояли у него перед глазами. Их темные фигуры возле земляных стен и наверху, на гребне, с инструментами в руках, казалось, заслонили от него весь мир. Скованный этим видением, пастор отвечал на вопросы Эвы невпопад, и девушка смотрела на него с растущим недоумением. Решив, что эта тема его мало интересует, Эва заговорила о том, как они обставят свое будущее семейное гнездышко.

— Правда, Пишта? А ты как думаешь, Пишта? — заканчивала она почти каждую свою фразу, стараясь вовлечь его в беседу. Пастор, однако, слушал ее так, как слушают иностранца, когда не понимают его языка. Он смеялся, когда смеялась она, делал серьезное лицо, когда серьезнела она, и отвечал на все вопросы прилежно, преданно и только утвердительно:

— Да, Эва… Конечно, Эва… Разумеется…

Со стороны это казалось довольно странным, особенно когда он поддакивал явно невпопад.

Строившийся дом Бакошей продолжал стоять у него перед глазами. Затем в памяти стали возникать длинные каменные бараки для батраков на помещичьем хуторе Золтан, где прошли его детские годы. Вот и самая крайняя, ближайшая к конторе управляющего, потрескавшаяся и облупившаяся дверь, которая вела в комнату, где долгие годы жила их семья. Однако этому предшествовал долгий и трудный путь от рядового батрака, каким начал его отец, до старшего батрацкой общины, жившей и работавшей на этом хуторе. За это время они жили почти во всех клетушках длинного барака, пока наконец не добрались до самой крайней. Она мало чем отличалась от остальных, но так уж повелось на протяжении десятков, а может, и сотен лет, что именно в этой «квартире» проживал старший батрак. Причина была весьма простой: комната ближе всех находилась от домика управляющего, которому стоило только крикнуть в окно — и старший батрак тотчас же являлся на его зов. На отрезанном от внешнего мира хуторе обитатель этой клетушки был окружен почетом и завистью, ибо именно он распоряжался остальными батраками, был для них главным начальником, судьей и прокурором и если не самим господом богом, то, во всяком случае, его апостолом.

Эта дверь, грубо сколоченная из толстых досок, так ясно предстала перед мысленным взором пастора, словно он только что переступил ее порог и, оглянувшись назад, увидел ее сломанную, кое-как перевязанную бечевкой деревянную ручку, которая была такой с того момента, как он помнил себя. Отец, бывало, берясь за эту ручку, каждый раз поминал всех святых, но так никогда ее и не починил. Через эту дверь проникал к мальчику свет жизни, а вместе с ним — и слова проклятий ее бранивших. Помнил он и другое — неясный шум, приглушенную ругань и топот батрацких сапог под окном на рассвете, позвякивание ведер, из которых поили скотину, сонное мычание коров на скотном дворе…

Пастор ясно увидел лицо своей матери, вечно озабоченное с тех пор, как она забрала себе в голову выучить его, своего меньшого, на священника. Она постоянно куда-то спешила, сновала по комнате или по двору, упрямо поджав губы. С таинственным, даже заговорщическим, видом она бежала через хутор то к местному учителю, пряча под фартуком мешочек с фасолью и десятком яиц, то к графскому управляющему, придав лицу выражение смиренного раболепия… Пастор вспомнил, как его провожали из хутора в город, в духовную гимназию… И вдруг — неизвестно по какой аналогии — перед глазами встала картина, которая врезалась в его память, хотя он даже не знал точно, когда этот случай произошел… Он вместе с другими детьми стоял на краю луга, раскинувшегося за конюшнями среди весенних, покрытых зелеными всходами полей. Луг был изрыт свежими норками сусликов и обрамлен колючей живой изгородью из акаций. Серое небо напоминало мыльную воду в корыте. Вокруг стояла тишина, лишь издали доносилось глухое ворчание хутора, живущего своей обычной жизнью. Батраки убивали лошадь, заболевшую сибирской язвой. Вооруженные дубинами и жердями, они окружили кольцом тощую клячу, которая едва держалась на трясущихся ногах… Люди словно завороженные застыли в нерешительности и страхе, а лошадь косилась на них страдальческим взглядом.

Пастор помнил, что спрятался за спинами стоявших кольцом мужиков. Сколько ему было тогда лет? Четыре или десять?.. Вытаращив глаза, он пристально смотрел на покачивающуюся от слабости клячу. Помнится, из норки в нескольких шагах от него вылез и уселся на задние лапки суслик, махнув передней, будто хотел сказать: этих людей, мол, сейчас нечего бояться, они как во сне…

И вдруг один из батраков поднял дубину и с размаху ударил ею лошадь по голове. Лошадь осела на задние ноги, совсем как суслик, только заржала пронзительно и жалобно. Тогда, как по сигналу, кинулись и другие мужики, с криками обрушивая на нее удары кольев и дубин. Они били и били клячу до тех пор, пока она окончательно не распласталась на земле. В течение нескольких минут можно было различить лишь глухие звуки ударов и рвущие сердце стоны и хрипение умирающего животного.

Одного из батраков стошнило: схватившись за живот, он отбежал в сторону. Другие же, чтобы подавить в себе чувство отвращения и жалости, орали во все горло. Управляющий топтался позади. Он тоже кричал и ругался последними словами, бессмысленно и безадресно, натравляя батраков на безответную тварь, и стегал себя по голенищу тонким стеком для верховой езды.

Дергающаяся в предсмертных судорогах кляча в кольце орущих, наскакивающих на свою жертву людей, потерявших облик от бессмысленной дикой ярости; бескрайняя серая степь вокруг с редкими стогами и притаившимися за ними убогими хатами батраков, а над всем этим — свинцовое небо, хмурое и безучастное, — вся эта картина вызвала в душе мальчика такой безотчетный ужас, что он, расплакавшись, с ревом бросился домой, к защитнице-матери… Вспоминая об этом случае потом, гораздо позже, пастор всякий раз думал, что тот детский ужас был вызван не жалостью к несчастной кляче, а внезапным ощущением реальной жизни, жестокой и бессмысленной… Подобные случаи приходилось ему наблюдать и раньше, и позже, но ни один из них не повлиял на его сознание с такой силой, как этот. Быть может, именно в тот момент он впервые почувствовал неосознанное еще желание вырваться из этой жизни, вырваться во что бы то ни стало. И теперь, спустя много лет, ему казалось, будто бегство, начатое еще тогда, на лугу, продолжается по сей день. Он все бежит и не может убежать…

— Идемте быстрее, сейчас дождь начнется! — Слова Эвы вывели пастора из глубокой задумчивости.

Ветер со стороны Тисы крепчал, его порывы усиливались и гнали темные дождевые тучи, хотя небо продолжало улыбаться, а его голубизна все еще казалась надежным предвестником солнечной погоды. Однако тучи наползали, заволакивали небосвод, а приблизившись, лениво замирали на месте, подобно сытым коровам, ожидавшим, когда же ловкие пальцы доярки прикоснутся к их набрякшему вымени. Ветер рванулся еще раз и принес первые тяжелые капли.

По мере того как учащался звук падающих капель, пастор и Эва ускоряли шаги…

Войдя в свой дом, пастор застал отца и мать в кухне беседующими с Анталом, его старшим братом. Квартира пастора состояла из двух просторных комнат, но он никак не мог отучить своих стариков от привычки проводить все свободное время на кухне. Они оправдывались тем, что не хотят пачкать полы и потому, мол, предпочитают придерживаться старого крестьянского обычая. Отец сидел на своем месте, в уголке за плитой, и занимался привычным делом — обдирал ивовые прутья, так как в последнее время пристрастился плести корзины. Брат Антал стоял посреди кухни, расставив ноги, в коротком пальто и шляпе, будто только что вошел или собирался уходить. Во рту у него торчала сигарета. Она уже догорела почти до пальцев, так что ему приходилось выпячивать губы, чтобы не опалить усы. Выбросить же было жалко, и он продолжал ею попыхивать.

— Хорошо, что ты пришел! — проговорил он вместо приветствия. — Я только что рассказал родителям, как Янош Варга, сельский башмачник, в позапрошлом году во время реформы умудрился получить шесть хольдов доброй земли. Но теперь его дела плохи, и он не прочь был бы отделаться от своей земли… Уступит за две сотни, как пить дать… Старик на грани банкротства…

Антал швырнул почти невидимый окурок сигареты на пол и растер его подошвой с таким надменным видом, будто избавил присутствующих от грозившей им неотвратимой беды. Пастор нехотя протянул ему руку:

— Ты похож на древнюю старуху, которая во что бы то ни стало хочет стать свахой. Что ни день — у тебя новые предложения, и все на одну и ту же тему…

Антала смутил неприязненный тон брата, но ненадолго. Он тут же оправился от смущения и ответил:

— Отчего же? Разве я своей выгоды хочу? Я могу арендовать землю и у других, на тебе свет клином не сошелся.

— Я уже говорил, что землю покупать не собираюсь. Нет у меня на это денег!

— Что ж, как будет угодно. Только другой такой удобный случай вряд ли представится…

— Пусть так, мне все равно.

— Ладно, разговор окончен.

— Почему ты не присядешь? — примирительно проговорил пастор, глядя на старшего брата. — И вообще, почему вы опять сидите в кухне, матушка?

— Отец со своими корзинками столько мусора разводит, прямо беда. Лучше уж тут…

— Ну хорошо. А ты хоть бы пальто снял и сел.

— Нет, я всего на минутку. Надо идти на хутор, пешком далеко.

Брат свернул новую цигарку, закурил и продолжал маячить посреди кухни с видом человека, который еще не все сказал.

— Отличную панихиду ты отслужил нашему соседу Гомбкете. Твоя проповедь всем понравилась…

Если Антал колебался, с чего начать разговор с младшим братом, чтобы высказать ему одолевавшую его мысль, он обычно вспоминал похороны Гомбкете, их соседа по хутору. Иштван отлично знал эту привычку брата и улыбнулся про себя. Неужели с тех пор, как проводили Гомбкете в последний путь, он больше ровным счетом ничего не сделал? Однако на этот раз у Антала, по всей видимости, была особая причина начать с панихиды. Не дождавшись ответа на свою похвалу, Антал продолжал:

— Только люди знаешь чему удивились? Как могла жена покойного пригласить на похороны его бывшую любовницу? Она даже послала за ней сына на бричке. Не хватало еще только, чтобы и она панихиду заказала…

— А ты уверен, что это не пустые сплетни? — спросил пастор. Он был неприятно удивлен.

— Нет, это не сплетни. Так оно и было. Все, кто знает эту женщину, видели ее собственными глазами. Я и сам ее видел, только не придал тогда этому значения, потому что не знал, какие у нее были отношения с покойным. Она стояла недалеко от гроба, у изголовья…

— Какой позор! — вздохнула старушка мать и взглянула на своего младшего сына с низенькой скамейки, на которой сидела возле плиты, будто ждала, что тот сразу же со всех ног бросится отсюда на колокольню, прикажет бить в набат и перед всем селом, собравшимся возле церкви, громогласно осудит нечестивых грешников. Однако этого не произошло, и она добавила: — Насмешка над самим господом богом! Нет, на такое только богатые способны…

— Поговаривали, будто жена Гомбкете давненько знала про грехи мужа, как и про полную телегу пшеницы, которую он привозил своей пассии каждый год. Знала, но молчала, потому что последнее время сама часто хворала, говорят, по-женскому…

— Что бы там ни было, но пригласить лиходейку к гробу покойного мужа — это, знаете, уж слишком… — Старушка продолжала негодовать, искоса поглядывая на пастора в ожидании, что он скажет по поводу столь неблаговидного поступка. Однако Иштван по-прежнему стоял молча, с видом человека, под ногами которого неожиданно разверзлась бездна.

Антал между тем, видя, что даже рассказанная им новость пропала даром, потоптался еще немного, мучительно дожидаясь хоть какой-нибудь реакции со стороны брата, но, так и не дождавшись, попрощался и ушел.

Иштван тоже направился было в свою комнату, но его остановил голос матери:

— А ту землицу надо бы все-таки посмотреть…

— Зачем? Ведь я уже сказал, что землю покупать не буду.

— Если сам не хочешь, надо бы Анталу помочь. Пусть станет наконец на ноги…

Пастор вздрогнул, как от удара, и с изумлением взглянул на мать:

— Я не понимаю вас, матушка! Зачем вы шепчетесь за моей спиной, вместо того чтобы прямо сказать, чего вы от меня хотите?

Старая женщина опустила глаза и, чтобы скрыть смущение, нагнулась и стала подбирать с пола обрезки прутьев и коры, старательно сгребая их в кучку, будто это было самым неотложным для нее делом. Однако, когда после длительной паузы она заговорила снова, в ее голосе зазвучали решительные нотки.

— Ни о чем мы не шептались. Это только сейчас пришло мне в голову…

— Сейчас? Конечно, только сейчас, — иронически заметил сын.

Мать не ответила на эту реплику и по-прежнему гнула свою лилию:

— И правильно! Довольно ему в холуях ходить, на других спину гнуть… Разве он не заслуживает самостоятельности? А сколько он нам помогал, пока ты в городской гимназии обучался… Вот я и подумала…

— Все это мне известно. Я готов помочь брату, сколько смогу. Но сейчас у меня нет таких денег, чтобы покупать землю. Да вы и сами это знаете, матушка, не хуже меня.

— Речь идет не о том, чтобы делать подарки. На, мол, тебе — это твое, прими и пользуйся с богом. Он выплатит долг, только пусть немного окрепнет, обзаведется…

— Но поймите же, мама, сейчас у меня просто нет денег. Не-ту!

— Тогда, может быть, стоит попросить в долг? Такой случай бывает раз в десять лет. Грех его упустить…

— У кого? Кто мне даст в долг? Я не могу бегать по селу в поисках денег. Подумайте, что скажут люди?

— А Берецы? Они-то могли бы дать…

Поймав на себе выразительный взгляд сына, старушка стушевалась, однако не отказалась от своей идеи и решила приобрести себе еще одного союзника в лице мужа.

— Конечно, не один Берец на свете. Но мы тут с отцом поговорили… Пожалуй, у них можно было бы занять…

Старый Денеш, сидевший в своем углу и тихонько занимавшийся своим делом, услышав слова жены, втянул голову в плечи, будто его неожиданно ударили по темени. Он никогда не принадлежал к числу борцов, и в семье первую скрипку во все времена играла жена. А после того как в прошлом году однажды ночью его ни за что ни про что до полусмерти избили пьяные хуторские парни и он несколько недель пролежал на койке почти без движения, старый Денеш притих окончательно. Робкий и безответный, он мирился с тем, что все в доме решала жена, и даже радовался, что ему ни о чем не нужно высказывать своего мнения. Вот и сейчас, слушая разговор матери с сыном, он молча, не поднимая глаз, плел свою корзинку, опасаясь лишь одного — чтобы его не вовлекли в спор в качестве свидетеля или союзника.

На последние слова матери пастор не ответил, с досадой махнул рукой, повернулся и ушел к себе, притворив за собой дверь.

— Я думаю, ты тоже мог бы вымолвить хоть словечко! — Старая Денешне принялась за мужа. — Только и дела, что сидит, молчит и плетет свою дребедень с утра до ночи. Больше мусору, чем проку…

— Ты бы помолчала! — отозвался старик, но протест его прозвучал так тихо и даже униженно, что не только не пресек агрессивности жены, но лишь сильнее ее раззадорил.

— Это ты умеешь: «Не говори… Отстань… Помолчи…» Ты намолчался за двоих! Не сегодня-завтра мне вместо тебя на улице с людьми здороваться придется или посулить им золотой, чтобы из моего муженька слово вытянули…

— Ты бы помолчала! — повторил старый Денеш.


Вся семья Берецев собралась в небольшом флигеле, стоявшем в глубине двора. Отсутствовала только Эва. Кроме старого Хорвата Береца с супругой здесь находился его сын, отец Эвы, тоже с женой, и еще одна пожилая пара, соседи по селу, которые, как и сам Хорват, не так давно «вышли в отставку» и сейчас пришли провести вечерок за приятной беседой. Младшие Берецы только что приехали с хутора. Они привезли на продажу откормленных орехами гусей, собираясь продать их оптом или в розницу завтра на базаре. С вечера они приехали не без некоторого расчета: будить гусей на рассвете там, на хуторе, невыгодно — они теряли в весе. А так можно набить им желудок еще десятком орехов — больше потянут на весах. Если мануфактурщик обмеривает в лавке, почему и другим не схитрить немножко? В торговом мире испокон веков существует некое молчаливое соглашение: не обманешь — не продашь. Обе стороны заведомо знают о хитростях своего контрагента, но закрывают на это глаза, ибо каждый верит, что все же он перехитрит другого, и это доставляет ему удовлетворение…

Огонек керосиновой лампы, поставленной на каменную доску, слабо мерцал в густом облаке табачного дыма: оба старика дымили трубками, не вынимая их изо рта. Казалось, даже слова неторопливой беседы тонули в этом дыму и, приглушенные, опускались к полу, не в силах сопротивляться.

Собеседники бормотали что-то себе под нос, невнятно и медленно, и так долго разжевывали каждое слово, будто разговаривали сами с собой. Остальные сидели неподвижно, словно приросли к стульям и не думали с ними расставаться до гробовой доски. Они терпеливо ждали, пока собеседник извлекал из себя необходимые словеса, но и после того, как фраза наконец изрекалась, выжидали, не добавит ли еще что-нибудь говоривший: жеребенок ведь всегда отстает от матери, так и слова от мысли. И только после долгой паузы начинали так же медленно составлять ответ. Каждое слово так тщательно обдумывалось и взвешивалось, будто собеседники определяли судьбу страны лет на двести — триста вперед.

— А мне доподлинно известно, — говорил старый Хорват Берец, цедя сквозь зубы слова и дымя зажатой во рту трубкой, — что отец Юльчи приходился двоюродным братом матери жены Ковача, владельца буланых коней. Другими словами, получается, что отец матери жены Ковача и мать отца Юльчи Бенедек были братом и сестрой. Вот откуда тянется их родство…

— Я всегда была уверена, — взяла слово соседка, — что Юльча приходится родственницей Ковачам по линии матери. У нас дома всегда так говорили, потому что и мы вроде бы ей родственники. Будто отец матери Юльчи и мать отца Ковача — близнецы. Ведь матушка Юльчи в девичестве носила фамилию Береш…

— Так-то оно так, но только это другие Береши. С ними и я в родстве состою, поскольку мой дядя Михай, брат отца, женился на младшей сестре отца матери Юльчи. Их внучка на прошлой неделе вышла замуж за сына Киша, у которых дом на холме. Но это тоже другая семья Берешей, уже третья. Мать отца Ковача была родной сестрой их старшего дяди. Иначе говоря, отец этих третьих Берешей приходился родным братом матери отца Ковача, так будет точнее…

По выражению лиц стариков соседей было видно, что это объяснение их нисколько не убедило, но они уже собирались домой, чтобы пораньше лечь спать, а на прощание не подобало вступать в спор с хозяевами дома. Вот когда старый Берец с женой придут к ним, вечерком, вот тогда можно будет вытащить на свет божий и продолжить этот спор, если, конечно, к тому времени не возникнет повода для распутывания еще каких-нибудь семейных связей. Вот тогда, естественно, правда окажется на их стороне. И правила приличия, и обычай гласят одно и то же: прав всегда тот, кто у себя дома.

Утешив себя такими мыслями, соседи поднялись и откланялись.

Хозяева дома проводили гостей до дворовой калитки и вернулись к детям. Младшая чета Берецев тоже собиралась лечь пораньше, так как завтра они хотели встать затемно, чтобы не опоздать на базар. Отец Эвы остался со стариками, чтобы отчитаться перед старшим Берецем о делах в хозяйстве. Он уже несколько лет хозяйничал самостоятельно, старый Берец давно переписал на него хутор и часть имущества, однако сын из уважения к отцу и в силу привычки продолжал посвящать старика во все дела.

— Ячмень хорошо взошел, вовремя. Мы попробовали в этом году сеять по более глубокой вспашке, чем обычно. Я даже не надеялся, что он так быстро взойдет.

Старый Берец сосредоточенно курил свою трубку и сидел с таким безучастным видом, будто сын обращался вовсе не к нему, а к кому-то другому.

— В этом году, пожалуй, надо сделать прививки свиньям немного раньше, чем в прошлом. — Заметив равнодушие старика, сын счел за лучшее переменить тему.

— Делай или не делай, — сердито отрезал старик, — не моя забота — твоя!

— Я понимаю… Я хотел только узнать, что вы, батюшка, скажете на это.

— Что скажу? А ничего.

— У вас болит что-нибудь?

— У меня? Ничего.

— Тогда почему вы сердитесь?

— Я? Сержусь? Нисколько. Только ты перестань каждый раз мне докладывать: это, мол, так, а то этак… Делай как знаешь. Что бы я ни сказал, все равно по-своему сделаешь… Старым дураком меня считаешь: выжил, дескать, из ума!

— За что вы так? За то, что я хотел посоветоваться с вами?

— Посмеяться надо мной ты хочешь, а не посоветоваться. Именно посмеяться. Вместе с твоей барышней Эвой. Так-то…

Старик все больше распалялся и дважды потянул из трубки, что было у него признаком крайнего волнения. Сын, видя такой поворот дела, встал со стула и начал громко смеяться, желая обратить все в шутку. Однако смех прозвучал неестественно.

— Вот видите, я и вправду смеюсь…

— Смейся над другими, а я тебе не шут гороховый… Вот, значит, чего я заслужил на старости лет! Хорошо же ты меня уважил, сынок! Был умен да хорош, пока имения на тебя не записал. До той поры твоя дражайшая половина, да и барышня тоже пылинки с меня сдували, такие танцы вокруг меня вытанцовывали — думал, ноги отвалятся… А теперь я для них просто старый дуралей!.. Вот как!..

Жена старого Хорвата давно уже ерзала в кресле, как потревоженная наседка в своем гнезде.

— Отец, успокойся… Что ты, батюшка! — пробовала она урезонить разошедшегося старика, но того уже невозможно было остановить. Он не кричал, не размахивал руками, а выдавливал из себя слова, шипя, как разъяренная кобра, и это таило в себе такую скрытую угрозу, от которой, казалось, волосы поднимались дыбом.

— По крайней мере, не разбредайтесь врозь, покуда я жив. Я не хочу видеть, как все идет прахом! Все, за что я драл с себя шкуру, убивался всю жизнь!

— О чем вы, отец? Что идет прахом? Говорите же, во имя господа бога! Скажите, в чем наша вина?

— Этот дом, где я родился, им уже не хорош. Деду и отцу был хорош, а им, видите ли, не подходит. Им нужен дворец. Взять деньги и заложить землю, которая их вскормила! Вот что им нужно! Почему же ты не просил моего совета, когда шел в банк? Что скажешь? И я должен узнавать об этом от других? Позор! А почему? Потому что я старый дурак. Со мной можно советоваться только о том, когда прививать свиней! Или не так?

Сын стоял перед отцом бледный, низко опустив голову. По тому, как у него дрожали губы, было видно, что ему стоит немалых усилий владеть собой.

— Времена меняются, а вы, отец, упорно не хотите этого замечать.

— Меняются, говоришь? Верно, меняются. Мы в наше время прививки свиньям не делали, с нас довольно было лечебной травки да целебных корешков. А если меняются, зачем же ты спрашиваешь про эти прививки такого старомодного, выжившего из ума дуралея, как я? Что?

Берец-младший с досадой махнул рукой и направился было к выходу, но слова отца, как спущенные с цепи злые собаки, догнали его и впились в спину, не давая уйти.

— Ты присоединил к моему полю хоть одну борозду с тех пор, как получил свое? Нет. А вот залоговую квитанцию приобрел, это верно. Разве я не говорил, не долбил тебе каждый день: смотри, сын мой, земля — это такая скотина, которая сама себя съест, если ее постоянно не наращивать?.. Кто будет расплачиваться с банком? Может быть, господин пастор? Он гол как сокол. Вам его самого придется кормить… Но им, видите ли, в зятья нужен пастор! Чтобы не сапоги, а ботинки носил. Барышня-дочь, да еще господин-зять! Хотя какой, к черту, он господин? Нищий босяк, хотя и священник, прости меня, господи, за такие слова!

— Зачем вы, отец, опять вытаскиваете это дело? Мы уже решили.

— Они решили! А вот я — нет!

— Об этом не будем больше спорить. Хочу лишь сказать, что те, кто настраивает вас против пастора, сами были бы очень рады выдать за него собственную внучку! В нашем селе каждый был бы рад породниться с таким человеком.

— Значит, все сошли с ума! Почему, спрашивается, каждый не рубит дерево по себе? Почему не ищет пары в своем кругу? Нет, это добром не кончится. Это я тебе говорю! А если разобраться — кто он такой, этот ваш пастор? Никто. Его отец служил батраком у графа.

— Старая это песенка, отец. Теперь она вышла из моды. Важно не то, кем был у человека отец, а что из него самого вышло, кем он стал сам…

— Ну и кем же он стал? Деревенским попом? Впрочем, я не верю, чтобы и здесь все было чисто. Эту должность он наверняка получил не просто так. Дай срок, увидишь, выплывет наружу какое-нибудь мошенничество. Поверь моему слову! Хотя вы и считаете меня старым дураком, я еще кое-что соображаю. Вот уже семьдесят лет я смотрю на людей вокруг себя и не раз наблюдал, как все вокруг словно сходили с ума. Но это никогда не кончалось добром. Не кончится и на этот раз! Помянешь тогда мое слово.

В голосе старика уже не чувствовалось гнева, а, скорее, таился какой-то безотчетный древний страх земледельца перед новым железным веком, страх крестьянина, который только что освободился от крепостного ярма, но, почуяв ветер свободы, боится, как бы этот ветер не сдул и его с лица земли, а потому цепляется за нее, кормилицу, зубами и ногтями. В слепом ужасе перед будущим он хватается за себе подобных, за своих родных и близких, лишь бы удержаться на поверхности, лежит ничком на земле и не желает поднять глаза, не хочет принять другой уклад жизни, чем тот, которого он достиг ценой вековой борьбы и лишений, пройдя сквозь тысячи обманов и разочарований. Не хочет, ибо боится: стоит ему разжать руки и оторвать взгляд от земли, как он рухнет куда-то в бездонную пропасть или превратится в окаменевшую статую, подобно жене библейского Лота… Он видит тайную опасность и подозревает капканы и волчьи ямы для себя во всем, что непривычно, не укоренилось в подсознательных глубинах его натуры…

Сын стоял, беспомощно опустив руки, посреди этого потока страстей. Иногда он невольно раскрывал рот, пытаясь возразить, но тут же отказывался от этого намерения, понимая, что здесь бесполезны любые слова. Наконец сын повернулся и вышел из комнаты. Уже на пороге его догнали обрывки фраз:

— Растратили все… Нищими станете… Благородными побирушками… Проклятье ляжет на наш дом…

На дворе накрапывал дождь, а на душе у Береца-сына скребли кошки. В тоске он вытянул ладонь и растер пальцами холодные капли.

— Экая чушь! — пробормотал он про себя.

Где-то за его спиной, под навесом, видимо испугавшись чего-то, протяжно завыла собака. От этого тревожного, неприятного звука у него по спине забегали холодные мурашки.

— Замолчи сейчас же! — прикрикнул он на пса и добавил уже тише, словно про себя: — Беззубая падаль…

Он осмотрелся вокруг, ощупав взглядом длинный темный переход и старый приземистый дом, и уставился в темноту. Из-за двери, которую он только что притворил, доносилось отчетливое ворчание. Заунывный пронзительный голос невольно напоминал библейские проклятия и стенания пророков.

Берец-младший сплюнул и пошел в дом, где жена уже постелила постель. Пора спать…


Шандор Бакош стоял под навесом на крыльце их убогого домика и тоже вглядывался в темноту, прислушиваясь к журчанию воды, стекавшей по крыше. Дети и женщины легли. Наверно, спят уже. Ему же не до сна — то и дело приходится выскакивать во двор и присматривать, чтобы не украли доски и строительный инструмент. Конечно, он не торчит все время под дождем, и, пока он в доме, украсть их могут вполне, тем более что в такой кромешной тьме обнаружить пропажу можно только утром. Однако так уж заведено — присматривать. Кроме того, он все равно бы сейчас не уснул. Дождь, продолжавшийся вот уже третьи сутки, взвинтил нервы, и Шандор не находил себе места ни днем ни ночью. А что, если вода размоет земляные стены и они рухнут? Правда, их укрыли сверху досками и закидали травой, но если поднимется ветер и пойдет косой дождь, да еще надолго?.. Шандор вытянул перед собой ладонь, словно пытаясь определить по весу капель, долго ли еще собирается падать с неба эта проклятая вода.

В темной глыбе хозяйского дома, смутно маячившего впереди, открылась кухонная дверь. Это Мариш выпроводила своего ухажера. Удивительно! В семействе Вечери уже дочь на выданье, а хозяйка опять готовится рожать. Девяти детей как будто не достаточно. По вечерам, когда приходит время ложиться спать, они едва помещаются в тесном жилище. Младшие ребятишки из-за тесноты спят не в кроватях, а на полу, и каждый раз им стелют солому.

— Подстилка для поросят, — обычно говорил Вечери, втаскивая в кухню большую охапку свежей соломы. А по утрам повторял: — Ну вот, а теперь генеральная уборка…

Малыши каждую ночь мочились под себя, и однажды, когда солома вся вышла, наутро там было такое, что стыдно сказать.

Мариш и ее парень задержались у калитки. Парень тянул ее к себе, она сопротивлялась, и оба смеялись. Шандора, стоявшего поодаль, они в темноте не заметили. Впрочем, ему этого и не очень-то хотелось. Зачем мешать юности? Однако он с любопытством прислушивался к их любовной воркотне…

На какое-то время Шандор позабыл даже о дожде, о строившемся доме, обо всем на свете. Он слышал только, как шушукались в темноте молодые. Но парень скоро ушел, вернулась в дом и Мариш. Шандор опять остался наедине с темнотой, дождем и своими мыслями. Где-то в курятнике вдруг испуганно закудахтала курица. Видно, приснилось, что ей сворачивают шею, перед тем как нести на базар.

Шандор опять вытянул ладонь. Струйки дождя, казалось, становились реже. Набросив на голову рваный мешок, Шандор зашагал на свой участок, стараясь не поскользнуться на размокшей тропинке.

Стены стояли на прежнем месте. Правда, он ничего в темноте не видел и стал ощупывать их руками. Прежде всего проверил, на месте ли доски, которыми они закрыли стены сверху. Затем ощупал боковые поверхности стен: не подмокли ли? Огрубевшими ладонями он мог не ощутить сырости, и Шандор прижался к стене щекой. Масса плотно утрамбованной земли отражала удары его сердца. Казалось, стена дышала как живая. Щеки Шандора стали мокрыми и грязными. Дождь начал хлестать сбоку. Шандор повернулся и привалился к стене спиной, словно намереваясь защитить ее своим телом. Устроившись поудобнее, он поднял голову и стал всматриваться в непроглядную тьму. Нигде ни одного, даже слабого, огонька. Над полями нависла тишина. Лишь однообразно шумел дождь да время от времени со стороны невидимых в темноте хуторов доносился отдаленный собачий лай. Звуки едва пробивались сквозь дождевую завесу, и потому казалось, что хутора эти находятся чуть ли не на краю света. Сапоги его по самую щиколотку увязли в жидком месиве из грязи и глины, и переступавшему с ноги на ногу Шандору казалось, будто эта трясина все глубже засасывает его, смыкается вокруг поясницы, подбирается к груди…

Неожиданно его пронзила мысль: если не засыпать сухой землей хотя бы основание стен, вода их может подмыть — и все строение рухнет, рассыпавшись на куски… Шандора бросило в жар, пришлось даже снять шляпу. Щетина давно не бритых щек покрылась изморосью от непрерывно падающего дождя.

Он с усилием оттолкнулся от стены и с такой поспешностью шагнул в сторону, будто боялся захлебнуться в этой хлипкой жиже. Пошарив на ощупь в груде наваленных досок и инструментов, он выхватил большую лопату и принялся бросать землю к основанию стены. Шандор не видел даже своих движений и махал лопатой вслепую, машинально ориентируясь в темноте. Поскользнувшись раза два на размокшей куче, он почувствовал, что на лопату попадает больше грязи, тяжелой и вязкой, как расплавленное олово. Шандор остановился и опять прислонился к стене. Сердце его колотилось, готовое выскочить из груди.

Шандор неподвижно уставился в темноту, но ничего не видел. Однако в этой непроглядной тьме вдруг отчетливо, как никогда раньше, проступили контуры всей его жизни. Сменяясь, как кадры в игрушечном калейдоскопе, один за другим потянулись безрадостные дни. Новый день, новые заботы и беды, большие и малые. Нескончаемый поток будней, лишь изредка озаряемый вспышками надежд и мимолетных радостей. Жизнь его походила на узкую тропинку, по которой предстояло ему идти и сегодня, и завтра… Однако и эту тропинку закрыла сейчас непроглядная тьма. Шандор остался один на один со своим клочком земли. Вот он стоит на этой земле, а она, превратившись в жидкую грязь, засасывает, тянет его за собой в зыбкую трясину, уходит из-под ног, грозя неминуемой гибелью. Один-одинешенек, лицом к лицу со всем селом, со всей страной, где живут люди, которые говорят на языке его матери, но почему-то видят в нем только врага… Казалось, будто все эти враги собрались в бесформенную грязную массу в глубине обступившего его со всех сторон мрака, а возле него нет никого, кто бы прикрыл его, защитил, обогрел… Исчезли, смытые темнотой, приступки и сучки, хватаясь за которые он пробирался по узкой жизненной тропе в течение долгих лет, растворились и пропали куда-то Сапожная слободка и ее обитатели, его мать, жена и дети. Не осталось ничего, кроме беспощадного, щемящего сердце одиночества.

Шандор еще теснее прижался к стене, так что уже нельзя было понять, то ли он защищает от непогоды свой недостроенный дом, то ли сам просит у него защиты…

Очнувшись, он медленно двинулся в обратный путь, но, прежде чем уйти, заботливо приставил лопату к стене: пусть хоть она замещает его здесь, оберегает их будущее гнездо…

Неподалеку от крайнего дома Сапожной слободки мимо него прохлюпали сапогами две темные человеческие фигуры. Даже не различив их лиц, он мог бы сказать, кто они. Это Янош Фекете и его сосед Пал Ситаш отправились на какой-нибудь из ближайших хуторов воровать кукурузу из амбаров. Все жители слободки знали о том, чем они промышляют, чтобы приумножить свой хлеб насущный. Об этом часто поговаривали, встречаясь друг с другом, и осуждающе качали головами. Шандор даже не стал прислушиваться, чтобы узнать, куда они держат путь. Черт с ними! Не до них…

Уходя из дому, Шандор оставил свое семейство мирно спящим в тишине. Сейчас же, перешагнув порог, он замер от изумления. Все бегали, суетились и кричали, будто над ними огнем полыхала крыша. Однако все оказалось не так-то уж и страшно, просто у жены Вечери начались предродовые схватки. Старая Бакошне и Юлиш, обе полуодетые и взлохмаченные, метались по кухне в доме Вечери. Одна собирала в кучку и выпроваживала многочисленных детей, чтобы они не слышали душераздирающих воплей роженицы; другая торопливо пихала в плиту собранную с полу солому, чтобы вскипятить воду. Правда, несколькими днями раньше они поссорились с супругами Вечери из-за какого-то пустяка, как это часто случается с бедняками, запертыми в одном доме, и с тех пор даже с ними не здоровались, но сейчас это уже не имело значения. Кто же еще поможет бедной Вечерине, если не они? Мариш, старшая дочь, которая еще недавно пересмеивалась у калитки со своим ухажером, стояла у стены в одной рубашке и дрожала от страха.

— Мой муж… Где он? Он еще не приехал?.. С ним случилась беда… Ей-богу, случилась… — причитала Вечерине в перерывах между схватками.

— Ничего с ним не случилось! Успокойтесь, соседушка, — кротко говорила ей старая Бакошне. — Не успеете оглянуться, как он явится, и все будет в порядке… Только не волнуйтесь! — Увидев Шандора, застывшего на пороге, она тихо произнесла: — А ты беги за акушеркой. Чего стал? Не видишь, соседа все нет и нет…

Шандор повернулся, поправил на голове мешок, который не успел еще сбросить, и опять кинулся в темноту, пронизанную дождем.

— Бедняга Михай, он еще не знает, какая веселая ночка ему предстоит, — пробормотал он, шагая по направлению к селу.

Дядюшка Михай Вечери, их квартирный хозяин, был таким же, как они, бедняком, но отличался странностями. С тех пор как они его знали, он хоть и беден был, как церковная мышь, но всегда оставался самостоятельным хозяином и ни разу не нанимался на работу к другим — пахать, сеять или косить, — как это делали остальные бедняки. Занимался он тем, что объезжал рынки окрестных деревень, заглядывал на хутора и, скупая там кур, гусей и яйца, пытался выручить несколько жалких грошей, перепродавая их в собственном селе. Он вел такой образ жизни вовсе не потому, что чурался тяжелой работы. К тому же вояжерская деятельность сопровождалась немалыми лишениями: зимой и летом, в жару и непогоду, ночью и днем он постоянно находился в дороге и за многие годы не спал ни одной ночи целиком. Он плохо соображал в мелочной торговле, но упорно продолжал начатое дело, мечтая разбогатеть. А то, что, работая на других, он никогда в жизни этого не добьется, дядюшка Михай знал твердо. Правда, и своим промыслом он не добился богатства, но тут, по крайней мере, его не покидала надежда, что ему вдруг повезет. Он просто не мыслил своего существования без плохонькой лошаденки и потрепанной брички. Ведь если собственный экипаж еще не богатство, то, во всяком случае, его иллюзия… И Михай Вечери, как обладатель такового, чувствовал свое превосходство над другими бедняками.

Правда, в последнее время его претензии сникли, а амбиция поубавилась: он не мог держать лошадей, ибо своими безостановочными вояжами он загонял бедных животных до смерти. Кормить их овсом было ему не по карману, иной раз не хватало даже на ячменную солому. В результате у него одна за другой пали две лошади, прямо на дорого от одного хутора к другому. Тогда он предпринял эксперимент и купил более выносливого мула, но и это окончилось неудачей. В конце концов он приобрел осла. Все село смеялось над незадачливым коммивояжером, когда он отправлялся куда-нибудь в тележке, запряженной длинноухим упрямцем. Ребятишки бежали сзади, распевая слова известной песенки:

Смех стоит во всем селе,

Едет ослик на осле…

Впрочем, дядюшка Михай не обращал на это никакого внимания. Он восседал в своей тележке с длинным дышлом, к которому был привязан осел, с таким невозмутимым видом, что в конце концов люди привыкли к этому зрелищу и перестали смеяться.

Сегодня он, как обычно, ушел из дому затемно, чтобы объехать несколько хуторов и поспеть со своими трофеями к завтрашнему базару. Когда он въехал на своем экипаже во двор, к калитке подходили Шандор и акушерка из села, за которой тот бегал. Шлепая по лужам, дядюшка Михай принялся спешно разгружать тележку. Он выпряг печального, измученного, вымокшего под дождем ослика и при свете фонаря с помощью Шандора снял наконец с его спины перекинутые по обе стороны самодельные клетки с курами, шумно протестовавшими против неволи. Дядюшка Михай промок до нитки, устал и молча печально поглядывал себе под ноги. Сквозь тонкую сетку дождя из дома доносились стоны и крики роженицы, но будущий счастливый отец двигался с такой равнодушной медлительностью, будто они не доходило до его сознания.

— Тетушке Мари пришло время… — несмело заметил Шандор. — Акушерку я уже привел.

Дядюшка Михай промолчал и вместо ответа взял за уздечку своего осла, отвел его в стойло, привязал к яслям, подбросил в них несколько кукурузных початков и, взяв какую-то ветошь, попытался обтереть воду с запавших боков своего серого помощника. Крики женщины доносились и сюда. Измученная тощая скотинка приподняла было ухо, прислушиваясь, а затем скосила глаза на хозяина, будто спрашивая у него объяснения или оправдания этим непривычным звукам.

3

— Ситаш укокошил свою жену! — Эту новость с волнением и ликованием сообщил дядюшка Яниш, по прозвищу Воробей. — Пристукнул деревянной скалкой…

Дядюшка Яниш, собственно, имел вполне приличную фамилию: Янош Хатала. Он оставил ногу на фронте и, мрачнее ночи, вернулся домой из госпиталя на деревянной култышке. В течение нескольких месяцев он ни с кем не разговаривал, даже с женой. Работы не выполнял никакой, даже за какие-нибудь мелочи по дому и то не брался, а с утра до ночи просиживал в углу за печкой и широко раскрытыми глазами смотрел на уродливый обрезок ноги и на деревянный протез, валявшийся рядом. Есть он не просил и ел лишь тогда, когда жена ставила перед ним тарелку и втискивала в руку ложку. Наконец после нескольких месяцев молчания он заговорил. Первые слова, которые он сказал своей жене, были:

— Послушай, Роза, тебе нравится моя деревянная нога?

Теперь, встречая кого-нибудь из знакомых на улице, он сразу же задавал вопрос:

— Нравится тебе моя деревяшка?

А затем, не дожидаясь, что ему ответят, наклонялся к уху собеседника и, оглянувшись, не подслушивает ли кто, с таинственным видом, будто сообщал государственную тайну, громко шептал:

— Это не простая деревяшка. Тебе я могу сказать, но смотри не проговорись никому. Она сделана из самого лучшего королевского дуба. Будешь порядочным человеком — и ты получишь такую же…

Некоторое время спустя с ним произошло вот что. Однажды утром он встал с постели и как был, в исподнем белье, без протеза, запрыгал на одной ноге, выбрался на улицу и под смех соседей поскакал от двора к двору, крича в каждую калитку:

— Глядите, люди… Я стал воробьем… Я воробей, я воробей!

После этого его увезли в сумасшедший дом.

Через несколько лет он вернулся домой. Разум его как будто пришел в норму, но прозвище Воробей так и осталось за ним на всю жизнь. Младшее поколение, особенно ребятишки, знали и называли его только так, не подозревая, откуда происходит эта смешная и печальная кличка. «Вон идет дядя Яниш Воробей!» — кричали они.

От былого помешательства, казалось, не осталось и следа. Дядюшка Яниш разговаривал, суетился и хлопотал по хозяйству точно так же, как все нормальные люди. И все же он отличался от других своей неуемной тягой к всевозможным трагическим слухам. Без них Яниш Воробей, казалось, просто не мог жить. Именно к трагическим, ибо мелкие сплетни его не интересовали; но если в селе или округе случалось нечто чрезвычайное, от чего бросало в дрожь, он первым узнавал об этом происшествии и с ликованием потирал руки… На подобные события у него, можно сказать, был особый нюх. Запасясь новостью, он тут же пускался в путь, обходя не только все дворы Сапожной слободки, но даже дальние улицы, и, блестя глазами, без устали рассказывал, пересказывал, комментировал. Если же в течение долгих недель, а то и месяцев в округе не случалось ничего сенсационного, он призывал на помощь собственную фантазию. Однажды он поведал жителям села о том, что через пару дней наступит конец света, потому что наша планета столкнется с огромной, доселе неизвестной кометой, летящей из глубины Вселенной. Когда же столкновения не произошло, дядюшка Яниш провозгласил, что на днях непременно вспыхнет новая мировая война. Талант его в этой области был поистине неисчерпаем.

Узнав о событии в семье Ситашей, Шандор и его домочадцы сначала восприняли эту новость как очередной плод фантазии дядюшки Яниша, но, слушая его подробные и точные описания происшествия, изменили свое мнение: уж очень все походило на правду, тем более что за женой Ситаша водились кое-какие грешки.

Сделав короткий перерыв, все члены «строительной бригады», мужчины — не слезая со стены, а женщины — стоя внизу, с возрастающим любопытством слушали Яниша Воробья, не скупившегося на подробности.

По словам старика, Ситаш и его закадычный приятель Фекете накануне вечером отправились в свой очередной поход по хуторам, чтобы «подоить» чужие амбары, но их, видимо, спугнули. Дело сорвалось, и они заявились домой раньше обычного. Ситаш застал в своем доме какого-то парня, устроил скандал и проломил голову любвеобильной супруге…

— А ее полюбовнику? Неужто так отпустил? — живо спросила Юлиш. — Ему-то в первую очередь надо было ноги переломать. Не только жена виновата!

Шандор сразу смекнул, куда целит его собственная половина. Последние слова адресовались ему. Минувшим летом они вместе с четой Ситашей убирали урожай на Ченгеледской пустоши. Вот тогда-то Шандор чуть не согрешил с этой чертовкой Ситашне… Была она на редкость ветреной, непосредственной натурой и, к слову сказать, весьма собой недурна. Ну и получилось так, что она оказалась совсем не прочь позабавиться с Шандором… Ранним летним утром они и Ситаш, все вчетвером, готовились косить пшеницу, вымахавшую по самые плечи. Они крутили жгуты, а Ситаш задержался на хуторе, отбивая косы. Юлиш взяла грабли и пошла на откос, где они косили вчера, чтобы, как полагается, подобрать остатки. Находясь поодаль, она не видела мужа и Ситашне за готовыми скирдами. А те, утомившись, присели отдохнуть. Истома ночного сна еще давала себя знать, ласково пригревало утреннее солнце, а аромат спелой пшеницы, обрызнутой росой, одурманивал сильнее самых крепких духов, в вышине звенели жаворонки… Одним словом, Шандор и Ситашне без слов поняли друг друга… Но грехопадению не суждено было случиться: в ту самую минуту, когда они повернулись уже друг к другу, перед их глазами возникла фигура Юлиш с граблями в руке. Она с насмешкой в голосе громко спросила:

— Ну как, сорнячки мнете? Видно, жестки оказались для жгутов?..

Застигнутые врасплох, оба растерялись и пробормотали что-то невразумительное о том, что, дескать, из-за сильной росы трава еще сырая: надо немного подождать, пока просохнет. Однако провести Юлиш было нелегко. Она стояла, как статуя возмездия, издевательски посмеиваясь, и сдвинуть ее с места нельзя было никакой силой. От такого позора они готовы были провалиться сквозь землю, и щеки провинившихся пылали кумачом…

Несостоявшаяся проказа не прошла, однако, для Шандора бесследно. Взявшись за косу, он в сердцах так подналег, захватывая полосу, по меньшей мере, в полтора раза шире обычного, что Юлиш, вязавшая снопы, едва за ним поспевала. Но каждый раз, когда ей все же удавалось его нагнать, она подпускала шпильку: «Ох и велика же была поутру роса…» — или того хуже: «Шандор, пожалей себя, побереги силенки, еще пригодятся жгуты вязать!» Эти ее язвительные шуточки стегали куда больнее, чем открытые упреки.

Вот об этом-то конфузе и вспомнил Шандор, когда Юлиш, узнав сенсационную новость от дядюшки Яниша Воробья, еще раз повторила:

— Переломать бы ноги этому ухажеру той же дубинкой! Ишь повадились…

Чтобы подавить в себе поднимавшуюся волну стыда, Шандор прикрикнул:

— Эй, разболтались! А ну-ка за работу, сердечные! — Не удовлетворившись этим, он нагнулся и сердито бросил Юлиш: — Не будь как та старая баба, что языком работает, а руки под передник прячет! Живо!

Стройка продвигалась споро. Они выкладывали уже восьмой венец. Дождь, поливавший три дня, сильно их задержал, но, если все пойдет как сейчас, к вечеру они управятся. К счастью, непогода не причинила серьезного ущерба. Правда, конец наружной стены со стороны будущего двора получился немного кривоват, но старый Фаркаш успокоил Шандора, заверив, что никакой беды в этом нет. Не случалось еще такого позора, чтобы возведенная им стена рухнула. Поглаживая рукой стену, многоопытный мастер шутливо заметил:

— Свиной окорок тоже кривоват, а во рту тает…

Женщины, которым приходилось работать землекопами, основательно измучились. В особенности тяжело доставалось старушке Бакошне. Те немногие силенки, которые еще сохранились у нее после многих десятков лет батрачества, почти без остатка за эти несколько дней высосала тачка. И по мере того как стены будущего дома поднимались все выше, старушка становилась как-то все меньше, будто сжималась в сухой комок. Каждый день старил ее на год. Но сегодня она держалась стойко и даже подбадривала Юлиш. Только в самом начале стройки старушка тихонько постонала, повздыхала, даже пыталась забастовать, а потом сумела переломить себя и продолжала возить землю, стиснув зубы. Больше она не отставала от других, только как-то странно притихла.

А вот в последний день стройки повеселела даже она. И не удивительно: ведь то, что в течение стольких лет было только заманчивой мечтой, теперь стояло перед ее глазами, воплощенное наяву. И старая Бакошне чувствовала: скажи ей кто-нибудь, что нужно начинать все сначала и пройти еще раз весь этот мучительный путь, она, не колеблясь, согласилась бы, даже если это стоило бы ей жизни.

В предвкушении окончания строительства Шандор еще с утра сбегал в корчму за бутылкой палинки, и за завтраком они уже основательно к ней приложились. А теперь, когда опалубка была установлена уже для последнего, девятого венца, решили допить остатки. Первым получил в руки заветную бутылку, разумеется, старый мастер Фаркаш, как руководитель и главный инженер строительства. Прежде чем приложиться к ней, Фаркаш слегка покропил благословенным напитком главную стену.

— Стой, держись, пусть не коснется тебя ни молния, ни вихрь, ни земли трясение! — произнес он старинное заклинание и, отпив глоток, передал бутылку Шандору.

Бутылка пошла по кругу. От выпитой палинки настроение у всех поднялось еще больше. Радостные и счастливые, они начали дурачиться и шутить друг с другом без всякой видимой причины. Старый мастер лихо, молодцевато сдвинул шляпу набекрень, а порыжевший черный платок у старушки Бакошне задорно переместился на затылок.

— А ну-ка, Роза, давай станцуем! — крикнул ей, как когда-то в молодости, дядюшка Фаркаш. — Польку помнишь или забыла? Что, пройдемся?

— Прохаживайтесь по стене своей колотушкой! А я за вами с лопатой да с тачкой, так привычнее.

Однако, упершись в бок левой рукой, правой она сдернула платок, поправила туго заплетенную косу и встала в позу, поводя плечами и напружинив хрупкое, иссушенное годами и работой тело.

— А знаете, не так уж и мал наш домик! — возбужденно кричал раскрасневшийся Шандор. — Как посмотрю со стороны, не такой уж он и маленький…

— Не горюй, сынок! Если окажется мал, я тебе еще целый этаж надстрою, это точно! — отвечал ему Лайош Фаркаш. — Есть у меня такая задумка. Давно хочу всему селу показать, что дядюшка Фаркаш не только мазанки, но и двухэтажные дома из простой земли строить может! Докажу этому зазнайке инженеру, факт!

— Не променяю я свой дом! Ни на какой другой не променяю… — шумел Шандор, окончательно расчувствовавшись от палинки, огоньком разлившейся по крови, и показывая рукой на строящийся дом Берецев. — Вот даже на эти хоромы не поменяю! Пусть предложат — откажусь! Поверь мне, дядюшка Лайош, откажусь… Хоть и бедный я человек и нет у меня ничего, только вот этот домишко… Пусть! Зато я его своими, вот этими руками построил! Правда, дядюшка Лайош? Ну скажи, разве я не прав?!

— Прав, сынок, прав. Да пошлет тебе бог здоровье на долгие годы!

Сейчас важны были не слова, а то настроение и ощущение счастья, которое ими овладело. Говорили и кричали, не разбирая слов, лишь бы освободиться от напряжения, скопившегося за эти нелегкие дни, а глоток палинки всегда способствует этому. Мир возле этих еще не просохших стен казался им прекрасным, а лучи солнца — особенно ласковыми. Наверно, именно так светило оно всему живому, уцелевшему после сорока дней всемирного потопа… Над широко раскинувшейся равниной поднимался легкий пар, и, казалось, было слышно, как на зеленых полях шепчутся молодые побеги пшеницы.

Радовали глаз гладкие бордово-коричневые стены, а сверху, с их гребня, открывался чудесный вид на окрестности. Шандор и Фаркаш, забравшись наверх, чтобы снять опалубку, не могли устоять перед такой красотой и запели веселую песенку, пританцовывая и пристукивая себе в такт трамбовками. Старый мастер, словно помолодев лет на тридцать, начал выкидывать всякие кунштюки: то ходил по гребню стены, подражая канатоходцу и поддерживая равновесие трамбовкой в вытянутой руке, то вдруг с гиканьем перепрыгивал с одной стены на другую и выкидывал коленце чардаша, подыгрывая себе на губах. Иногда казалось, что он вот-вот свалится с высоты. Женщины веселились вместе с ним. Старушка Бакошне, отбросив лопату, хохотала до слез и, не устояв на ногах, присела на перевернутую тачку, съежилась в клубочек и сидела не то плача, не то смеясь…

Рабочие, занятые на стройке у Берецев, приветливо махали им руками, и ветер доносил их смех…


К вечеру, однако, семейный мир был нарушен. Они решили нанести визит к Карбули и покалякать о том о сем. Женщины, и особенно старая Бакошне, настаивали, чтобы Шандор непременно надел праздничный костюм и сапоги.

— Зачем это? Довольно того, что вы вырядились как на свадьбу! Кто я вам? Жених или сват?..

— Если один человек собирается просить другого об одолжении, он должен оказать ему и должное уважение. Так гласит пословица, — убеждала сына старушка.

Визит к Карбули они собирались нанести не от нечего делать, как это часто бывает зимой. Зима кончилась, кончились и посиделки. Бакоши хотели попросить у соседа два центнера пшеницы, чтобы, продав их, купить тес и черепицу для крыши нового дома. Хотя бы балки, потому что, имей они их, черепицу можно будет получить в кредит. Вот по этой-то причине женщины и старались облачить Шандора в парадный костюм.

— Не хочу. Может, вы заставите меня и поклоны Карбули бить? За что? За то, что у них в кармане больше, чем у меня?

— Говори, говори, нечестивец! Упрямому нищему вместо угощения — кнут!

— Я не нищий! Я только хочу попросить у него в долг. Разница!

— Тем более ты не можешь прийти к нему в рубище.

— Тогда идите вы, матушка, сами. Побелите щеки известкой для красоты и идите…

Так они препирались довольно долго. Однако женщины, как это уже не раз было доказано, лучше умеют обращаться со словами, чем мужчины, и в результате победа в этом словесном турнире оказалась на их стороне. Приодевшись, они вышли и направились к Карбули. Детей оставлять было не с кем, и их взяли с собой, так что по улице двигался целый караван.

У Карбули их встретили без особого восторга. Гости у них бывали редко даже зимой, когда свободного времени хоть отбавляй, так что посторонние не слишком часто переступали их порог. Естественно, неожиданный визит соседей теперь, в необычное для гостей время года, заставил их насторожиться: не иначе как с какой-нибудь просьбой. Из приличия, разумеется, им предложили сесть, и жена Карбули поспешила угостить детишек хлебом с вареньем.

Найти тему для разговора было не так-то легко, но старая Бакошне быстро взяла нужный тон и, как опытный дипломат, начала с похвал. Хвалила все, что только можно было, не забыв даже печку, которую так красиво и аккуратно побелили. Постепенно она перевела разговор на старого хитреца Секе, у которого Карбули приобрели дом за пожизненное содержание, и вместе с хозяевами побранили его. После такого маневра подобрел даже глава семейства и достал из комода тетрадку в коленкоровом переплете, в которую вот уже несколько лет записывал все выплаты Секе.

— Закон будет на вашей стороне, не сомневайтесь! — не моргнув глазом, заявила Бакошне. — Суд решит в вашу пользу. Это ясно как день. Потому как это справедливо. Об этом нечего и говорить!

Но говорить она продолжала, и с большим воодушевлением: какой, мол, умный человек наш сосед, что завел такую бухгалтерию; другому это даже не пришло бы в голову. Затем она подробно перечислила, какие это принесет им выгоды в будущем, отметила, что они разумно живут и хорошо хозяйничают…

Карбули и его жена принимали разглагольствования Бакошне с благосклонной улыбкой удовлетворенного самолюбия и гордости за самих себя. Они не поддакивали и не возражали, храня достойное молчание.

— Да, уважаемый сосед, вам поистине не приходится жаловаться на судьбу. Впрочем, и судьбе на вас тоже. Если представился такой случай, грех было его упускать…

— Тут дело не в случае, уважаемая соседка. Главное — во всем прилежание. Я за всю жизнь просто так, без дела, ни разу улицу не перешел. И всегда считал, что человек не языком должен работать, а руками. Тогда он чего-нибудь добьется…

— Верно, сосед, верно. Вы поработали на своем веку достаточно, поломали хребет, ничего не скажешь…

— Было дело, не скрою. И теперь, слава богу, не жалуемся. Конечно, есть в селе и у меня завистники, но такие же, как я, хозяева меня уважают. Недаром наш дом его преподобие господин пастор почтил своим посещением. Не хочу хвастаться, но такова истина. А если человек прав, ему таиться от других незачем…

— Истинно так, сосед. Вот и нас он посетил на днях. Приходил взглянуть, как мы новый дом строим. Господин пастор ведь давно нас знает. Мы, по правде сказать, ему дальние родственники. Правда, мы не любим набиваться, мы люди скромные. А он сам на днях нас посетил…

Шандор смотрел на мать с удивлением и досадой. Ему не по душе были все ее хитроумные маневры, но он не вмешивался и лишь иногда, когда она обращалась к нему за подтверждением, цедил сквозь зубы: «Да, матушка».

— Обходительный человек наш пастор, очень деликатный, — заметила жена Карбули.

— Однако я слышал, — вставил хозяин, словно гордясь своей осведомленностью, — что Берецы против того, чтобы принять его в зятья…

— В самом деле? Интересно, чем же они недовольны?

— Хотят для своей дочери более благородного жениха. Зазнались так, что ног под собой не чуют. Уж слишком стали разборчивы…

— Верно, верно. Совсем потеряли голову от своего богатства. Не знают, чего и пожелать…

— А между тем, как рассказывал мой отец, сам старый Хорват Берец в молодости был так беден, что землицу свою чуть ли не носом пахал.

— И все же мне не верится, чтобы Берецы были против его преподобия. — Жена Карбули огорченно вздохнула. — Радоваться надо такому зятю, а не противиться. Пастор есть пастор!

— Не верится? Вот и зря! Мне сказал об этом Шандор Береш, а он им близкая родня. Не знал бы — не говорил.

Шандор и Юлиш, слушая все эти никому не нужные пересуды, сидели как на иголках. Им хотелось получить ответ на свою просьбу и поскорее убраться восвояси. Ноги у Шандора сильно опухли от тяжелой работы, да и отвык он от праздничных узких сапог. Ступни его ног горели, как в огне, и причиняли такую боль, что на глаза готовы были навернуться слезы. Выставленный будто напоказ в этом парадном облачении, Шандор чувствовал себя глубоко несчастным. «Экая глупость», — досадовал он в душе на старую Бакошне.

Впрочем, она и сама была недовольна таким поворотом удачно начатого разговора.

— Ну а как ваш Пали? — спросила она. — Тоже, наверно, в холостяках нагулялся? За него-то всякая хорошая девушка пойдет, будьте покойны. И не из бедняков…

Заговорив о сыне Карбули, Бакошне опять схитрила: она давно уже слышала, что парень всерьез ухаживает за единственной дочкой Тимара, крепкого хозяина с десятью хольдами земли. Отец, однако, ничего не ответил на эту тонкую лесть и лишь самоуверенно улыбнулся. Помолчав немного, с важным видом сказал:

— Ничего, придет и его время.

— Верно, верно, — набожно вздохнула старая Бакошне. — Всему свое время. Вот и наш пришел черед под собственную крышу перебираться. Теперь уж скоро.

— Да, я видел, как вы строили свой дом. Что ж, дело доброе. Только под своей крышей сон крепок. Так ведь?

— Так-так, — поддакнула старушка.

Теперь наступила наконец очередь Шандора. Ему, как главе семейства, подобало поставить точку над дипломатией матери. Он не стал ходить вокруг да около, а сразу взял быка за рога.

— Вот как раз за этим мы и пришли к вам — насчет крыши… С ней у нас получается маленькая загвоздка.

Заметив, что любезное до сих пор выражение лиц у хозяев сменилось иным, гораздо более кислым, Шандор поторопился перейти Рубикон:

— Не могли бы вы ссудить нам два центнера пшеницы?

Хозяин медлил с ответом, и Шандор несмело добавил:

— До нового урожая… Только и всего.

— Видишь ли, любезный, дело в том… — Карбули сосредоточенно почесал в затылке. — Дело в том, что мы, пожалуй, не сможем вам помочь. Нам и самим-то едва хватит до нового урожая. Поистратились сильно. Мы ведь прикупили полтора хольда земли. Пришлось даже поросят продать, а ведь до половины откормили, такая жалость…

— Да мне только до урожая. Летом я и сам подработаю, вы же знаете. А с крышей до лета ждать никак нельзя…

— Да я бы охотно дал тебе, сынок, но видишь, и сами-то не очень…

— Ну что ж, на нет и суда нет…

Они поговорили еще немного, исключительно ради приличия, ибо добрым соседям не подобает сразу же сматывать удочки, однако разговор не клеился. Вскоре они вежливо попрощались и ушли.

По дороге к дому они шли молча, гуськом, в том же порядке, как в гости.

— Ну, матушка, — начал подводить итога Шандор, — теперь вы убедились, ради чего я вырядился как на ярмарку? Хорошо еще, что вы мне гусиный помет на шляпу не привесили вместо украшения!

— Не охальничай! Ты просто осел!

— Это уж точно! Дал себя уговорить, как сопляк! Явиться в полном параде, чтобы гнуть спину перед этим жадным старым пауком? Подумать только! Заранее можно было предугадать, чем это кончится.

— Не хватает еще только сказать, что это я одна во всем виновата!

— А что, может, я?

— Уж скорее ты, чем я. Ни слова не вымолвил. Нечего сказать, хорош! Сидит как пень и молчит.

— А ты хотела, чтоб я, по твоему примеру, им пятки лизал? Так, что ли?

— Теперь ты горазд рассуждать! А вот там, где надо, тебе хоть кол на голове теши — слова не добьешься.

— А что было мне делать? По-твоему, упасть перед ними на колени и умолять: подайте Христа ради? Мало того, что я вырядился, как жених?

— Выходит, всему причиной одна я?

— Нет, я! Может, я виноват в том, что вы пустили на ветер отцовский дом? Кто его продал? Наверно, опять я?

— Замолчи, безбожник! Это я-то на ветер пустила? Пропила или прогуляла? И у тебя хватает совести попрекать за это свою мать? Боже мой!

— Я не попрекаю. Говорю как есть. Был у нас свой дом, а теперь, спустя десять лет, мы имеем четыре голые стены, да и те без крыши. Черт бы их побрал вместе со всеми вами!

— Как ты можешь… Ты… ты…

Старая Бакошне не нашла даже подходящих слов и горько расплакалась от незаслуженной обиды. Внучата тоже скуксились и заревели во весь голос. Во дворах, мимо которых они шли, всполошились и залаяли собаки, одна за другой, разом, будто обнаружили крадущегося вора.

— Не смейте реветь! Еще нюни распустили, черт вас возьми! — Шандор буквально кипел от злости. — А вы, щепки, цыц, а то шею сверну обоим!

Испуганные дети в страхе замолчали, но старушка Бакошне продолжала всхлипывать и так расстроилась, что едва добралась до дома. Войдя в кухню, она села к столу, уронила руки и, не в силах совладать с собой, заплакала навзрыд. Потом вынула из-под кровати деревянный сундучок и начала совать в него свои скудные пожитки.

— Куда вы, мама? — спросила ее Юлиш. — Куда вы собираетесь на ночь глядя?

— Все равно, только бы не оставаться здесь, в этом доме…

— Да ведь ночь на дворе! Да и вообще зачем вы?..

— Уйду на хутор. Пойду к младшему сыну, авось не прогонит. Он не такой, как этот, будь он проклят! Воды из колодца для меня жалеет…

— Ступайте! То-то он вам обрадуется! — Шандор скривил губы в жесткой усмешке.

— Ах вот что? Тогда и он меня не увидит. Пойду куда глаза глядят. Я еще могу работать. За мой труд мне везде дадут кусок хлеба и угол за печкой. А здесь я больше не останусь ни одного дня, ни одной ночи!

— Ну и уходите! — заорал Шандор и с такой силой швырнул в угол свои праздничные сапоги, что от стены отвалился кусок штукатурки. Считая разговор оконченным, он бросился на кровать и отвернулся к стене.

Старушка Бакошне, не переставая плакать, перекладывала в сундучке свои вещички. Вынет, потом положит опять. Так она проделывала, по меньшей мере, раза три. Потом снова села к столу и, положив голову на руки, еще долго всхлипывала, что-то нашептывая про себя. Наконец огорчение и усталость ее окончательно одолели, и она задремала. Выбившаяся из-под платка блеклая, будто посеребренная инеем прядь волос тускло блеснула сединой в слабом свете керосиновой лампочки.


Вслед за Ситашем жандармы арестовали и его кума Фекете, и теперь он шел со связанными за спиной руками, низко опустив голову, между двумя унтерами, вооруженными винтовками. Он не хотел бы привлекать к себе внимания, но его жена подняла такой крик, что на улицу высыпала чуть ли не вся слободка. Женщина плелась за мужем, держа за руки детей постарше, а самый маленький ковылял, цепляясь за ее юбку. Женщина не отставала от жандармов и во весь голос причитала:

— Куда вы его ведете? Мой муж ничего не сделал. Правда, батюшка, скажи же! Скажи господам жандармам, что ты не виноват. Куда же вы? Ой, не троньте его! Кто на хлеб детям заработает? Ой, пропаду я с ребятишками!

Пройдя сотню шагов, она вдруг резко изменила тон и, оборвав плач, заголосила, проклиная того, кто соблазнил ее мужа на преступление:

— Накажи его бог, окаянного! Подлец, мерзавец, мужа моего сманил!.. Отплати ему, господи, за наше горе!

Дети, напуганные криками матери, заревели с ней взапуски.

Таким образом, из домашней драки, вызванной ревностью, получилось крупное уголовное дело. Жандармы еще несколько дней подряд обходили дворы Сапожной слободки, многих допрашивали, кое-кого увели с собой, но вскоре выпустили на свободу. Не вернулись только Ситаш и Фекете.

Лишь немногие жалели арестованных. Злорадствующих было гораздо больше. Многие жители слободки давно уже втихомолку завидовали Ситашу и его куму, которые отважились улучшить свою жизнь за счет чужого добра. Что и говорить, немало людей радовались тому, что Ситаш и Фекете наконец попались. Однако этот случай сильно взбудоражил всю бедноту, жившую на окраине села.

Потерпевших не жалели: ни жену Ситаша, которую едва не убил муж; ни бедную Фекетене, оставшуюся без кормильца с тремя малыми детьми. Но все случившееся, вместе взятое, будто всколыхнуло мутный осадок, осевший на дне нищей и беспросветной жизни каждого, и заставило оглядеться вокруг себя. Если бы не арест Ситаша и Фекете, то какой-нибудь другой факт или случай рано или поздно стал бы причиной всеобщего возмущения и беспокойства, которые охватили слободку. Так случалось каждую весну, когда кончались холода и выглядывало солнце, словно и в душах людей сонливая апатия зимних месяцев сменялась бурлящим потоком разбуженных страстей, приподнятым настроением и обостренностью чувств.

Балинт Тежла, признанный «политик» Сапожной слободки, вновь приобрел популярность. Пусть на несколько дней или недель, что из того? Правда, большинство односельчан считали его пустомелей и называли карманным политиком, то есть способным лишь показывать кукиш в кармане. До некоторой степени они были правы, но при все том он действительно отличался искренней одержимостью. Правда, он с такой легкостью менял свои убеждения, как иной человек — сорочки, что его никто, собственно, не принимал всерьез. Во времена революции 1919 года он был уполномоченным сельской коммуны, после этого вдруг оказался выборщиком в реакционный парламент, затем стал одним из сторонников оппозиции, ратовавшей за возрождение идеалов революции 1848 года, а потом опять превратился в рьяного сторонника правительственной партии. В конечном счете он потерпел фиаско повсюду и оказался никому не нужным, так как ему уже никто не верил. В последние годы Тежла превратился в великого возмутителя спокойствия, его даже несколько раз забирали жандармы, но потом отпускали. Находились и такие, кто утверждал, будто он шпик и провокатор.

Заветной мечтой Балинта Тежлы было стать депутатом сельской управы, но этому так и не суждено было осуществиться. Однако он продолжал постоянно хлопотать по каким-нибудь общественным делам, — например, собирал подписи под петицией с требованием, чтобы и в Сапожной слободке сделали кирпичные тротуары или установили там десяток керосиновых уличных фонарей. Он положительно не мог обходиться без политики, без общественной деятельности, не важно, во имя чего. О том, чтобы получить работу, он и не помышлял, и его семья жила в нужде и бедности. Когда-то, правда, у него имелось несколько хольдов земли, но и они исчезли в результате бесплодного политиканства. Ходил он чуть ли не в лохмотьях. Сквозь дырявые штаны сзади просвечивали подштанники, однако карманы были всегда набиты газетами; и если ему удавалось заполучить кого-нибудь на пару слов, то он тотчас же доставал газету и начинал с пеной у рта что-то доказывать…

Теперь, после ареста Ситаша, у него нашлось много слушателей. Правда, все они останавливались, выслушивали его версии, а потом шли своей дорогой. Однако выслушивали до конца.

Прибегали и к другой уловке: ради забавы они сталкивали Тежлу и Берту, и тогда, ко всеобщему удовольствию, разгорался великий спор. Тежла излагал политические доводы и прогнозы, а Берта призывал следовать библейским заветам, щедро уснащая их своими проектами. Теперь, однако, над ними никто не смеялся…

Тем более что всем не давали покоя более насущные проблемы. Из отрывков разговоров, сплетен и слухов стало известно, что вокруг ожидавшейся женитьбы пастора на дочери Береца-сына назревает некий конфликт. И все упорнее господствовало мнение, будто уже не только старый Хорват, но вся семья решительно возражает против этого брака.

Вскоре грянул гром и над женой Ситаша, вокруг которой давно собирались грозовые тучи общественного осуждения. Молодая Ситашне, наперекор слухам об ужасном ее избиении, уже через неделю встала с постели и, не снимая с головы повязки, начала сновать по двору и селу, как ни в чем не бывало. И опять поползли разговоры и пересуды о том, будто парень, из-за которого Ситаш проломил жене голову, по-прежнему посещает ее по ночам. Главным источником этих слухов была Дьерене, соседка Ситашей справа. Военные действия между обеими женщинами начались, собственно, еще несколько лет назад. Виновницей этого стала какая-то обнаглевшая курица, забравшаяся в чужой огород, и с того злополучного дня обе соседки вредили друг другу как только могли независимо от того, была на то причина или нет. Жена Ситаша после ареста мужа всем говорила, что именно Дьерене донесла на него в жандармский участок. Правда это или ложь — установить не было возможности. Дьерене, конечно, яростно протестовала против такого обвинения и, в свою очередь, утверждала, будто Ситашне сама рассказала жандармам о ночных похождениях мужа, чтобы его подольше подержали в тюрьме, так как боялась, что, выйдя на свободу, муж убьет ее теперь уже по-настоящему.

Дьерене рассказывала об этом каждому встречному-поперечному, и вскоре многие женщины, а также кое-кто из мужчин уверовали в ее клятвенные заверения и затаили против соломенной вдовушки недобрые чувства. Благодаря этому сам Ситаш в их глазах вскоре превратился в великомученика и до некоторой степени стал олицетворять их собственную горькую нищету и приниженность. Начали вспоминать, какой он был добрый и порядочный человек. Поговаривали даже о том, что вся эта история с воровством — выдумка, а если это и правда, то красть его заставляла стерва жена, а потом сама же выдала жандармам. Переспала, мол, и с ними, лишь бы избавиться от своего кроткого добряка мужа…

Однажды поздно вечером, когда Бакоши уже улеглись спать, их разбудил стук в дверь. На пороге стояла запыхавшаяся, взволнованная Дьерене.

— У Ситашне ночует любовник, — сообщила она, заикаясь от возбуждения. — Выследила я их, голубчиков. Пробрался, как вор, через огород — и шасть в дверь…

Стоя на пороге в рваном ночном капоте, растрепанная и всклокоченная, со сбившимся набок платком на голове, Дьерене при тусклом свете мерцающей коптилки напоминала фурию, жаждущую мести.

— Сколько можно терпеть этот позор? — шипела она. — Надо проучить этих бесстыдников, научить их уважать людскую мораль!

Юлиш тотчас была готова дать урок нарушителям морали. Выпрыгнув из постели, она начала одеваться, но Шандор грубо прикрикнул:

— Никуда ты не пойдешь!

— Почему это не пойду?

— Не твое это дело — вмешиваться во всякие глупости. Пусть занимается этим тот, кому это хлеб насущный…

Дьерене восприняла его слова как личное оскорбление и не осталась в долгу. Прищурившись, она ехидно заметила:

— Для мужчин это всегда глупости. А почему? Потому что они и сами не прочь принять в них участие… Уж я-то знаю…

— Знаете — и знайте на здоровье! Только моя жена не жандарм, чтобы за всеми присматривать! — Шандор повернулся к Юлиш и с еще большей злостью гаркнул на нее: — Ложись сейчас же! Ложись, пока миром прошу!..

Однако намек Дьерене подействовал на Юлиш, как на лошадь, которой сунули в ухо горящий фитиль.

— Мало, что живешь как нищая! Надо еще терпеть, когда у тебя под самым носом занимаются развратом! За волосы эту стерву — да протащить по всему селу!

— Ты у меня протащишь! И думать не смей! Смотри на себя, как живешь, а в чужие окна не заглядывай!

— Что, защищаешь свою ненаглядную? Тоже небось не прочь к ней под одеяло залезть?

— Чертова кукла! Если ты сейчас не закроешь рот…

— И не закрою! Работаю, тяну лямку, как последняя кляча, и что же? Против такой твари даже слова сказать не могу? Кто она тебе, эта стерва, что ты ее защищаешь? Вот я пойду и…

— Иди! Только тогда убирайся совсем! Ноги твоей больше не будет в доме. Это я тебе говорю!

Разбуженная скандалом, старая Бакошне уселась в постели и попыталась урезонить ссорящихся:

— У вас что, других забот нет? Ссоритесь из-за такой ерунды! — Старушка сердито кашлянула.

— Чтобы меня позорила собственная жена? Не допущу!

Дьерене злым взглядом окинула всю эту сцену, затем с оскорбленным видом повернулась к выходу, однако успела переглянуться с Юлиш. Та сидела на кровати с распущенной косой, опустив плечи, в одной ночной рубашке, из-под которой сильно выпирали острые ключицы. Старшие дети, спавшие на соломенном тюфяке, тоже проснулись. Розика широко открытыми глазами следила за этой необычной ссорой, тайный смысл которой ей был непонятен. Шади тоже начал хныкать:

— Мама… мамочка…

Юлиш встала. Ей казалось, что, уйди она сейчас с Дьерене, она рассчитается сполна со многими несправедливостями, с приниженностью в своей жизни, но у нее не хватило смелости.

— Замолчи! — зло прикрикнула она на Шади, и тот, испуганный, умолк. Юлиш подошла к нему, взяла на руки и села на кровать, повернувшись спиной к мужу и входной двери.

Дьерене удалилась не солоно хлебавши. Выбежав на улицу, она отправилась по другим соседним дворам. Ей все-таки удалось собрать группу из пяти-шести женщин, к которым примкнули и трое мужчин. «Карательный отряд» под предводительством Дьерене неслышно приблизился к дому Ситашей. Тихонько, без скрипа, открыли калитку; осторожно ступая, пробрались на крыльцо и спрятались в тени. Йожи Мольнар, непременный участник всех проказ, резко постучал в окно и прыгнул в сторону, чтобы выглянувшая Ситашне его не заметила. Внутри дома, однако, никто не отозвался. Подождав немного, Йожи повторил свой маневр.

Взрослые люди, собравшиеся под навесом в темноте, были похожи на притаившуюся в засаде кошку, когда она, вобрав когти, караулит мышь. На второй стук из дома наконец послышался несмелый вопрос:

— Кто там?

На вопрос никто не ответил. Люди теснее прижались к стене. Двое незаметно стали под окнами, выходящими на улицу, чтобы отрезать путь для отступления попавшемуся донжуану. Остальные продолжали пугать обитателей дома: стучали в окна, царапались в дверь и опять скрывались в тени. Очевидно, внутри дома уже догадались о готовящейся экзекуции и теперь на стук и прочие ухищрения отвечали молчанием. В доме не слышалось ни малейшего шороха.

Дьерене, сгорая от нетерпения, обуреваемая жаждой мести, готова была, казалось, снять дверь с петель, ворваться в дом и, вытащив негодницу во двор, разорвать ее на части. Однако остальные остановили Дьерене:

— Пусть пока повеселятся! А мы им устроим концерт…

Концерт получился громкий. Они стучали в окна, гремели ручкой двери, лаяли, кукарекали, а один из парней с успехом подражал мяуканью кошки. Наконец им наскучила такая игра, и они начали выкрикивать:

— Эй, хозяйка, твой муж вернулся, пусти в дом!

— Постели ему чистую постель!

— Выдели и для него местечко!

Видя такой оборот событий, Ситашне уже не могла притворяться спящей. Она приоткрыла окно и крикнула В темноту:

— Что вам надо?! Не стыдно по ночам людей тревожить, охальники? Есть ли у вас хоть капля совести? Так пугать одинокую женщину! Если я осталась одна, то, по-вашему, надо мной можно издеваться? Если не уйметесь, заявлю на вас жандармам. Будьте прокляты!

Она выпалила все это, не переводя дыхания, одним залпом. В том, как она кричала, посылая проклятия в темноту, стоя у окна в смутно белевшей рубахе, было что-то зловещее, похожее на заклинание злых духов. Однако на «духов» это не подействовало.

— Одинокая, говоришь? Неужто правда?

— Это ты охальничаешь, сума для каждого нищего!

— Донести жандармам хочешь? Мало тебе было мужа за решетку засадить, подлая?

— Впусти нас в дом! Вбр сидит у тебя под кроватью! Мы его выгоним и поймаем…

Ситашне не удостоила их ответом и захлопнула окно. Однако собравшиеся у ее дома уже настолько вошли в роль вершителей правосудия, что им казалось мало предать огласке грехи соломенной вдовы и выставить ее на позор. Они хотели сами совершить акт возмездия.

— Неужто мы до утра тут будем дожидаться? — забушевала опять Дьерене, и остальные ее поддержали. Они навалились на дверь и попытались снять ее с петель, однако дверь не поддалась. Тогда они стали колотить в нее ногами и кричать:

— Открой дверь, стерва!

— Лучше открой, а не то выломаем!

— Не откроешь — крышу подожжем, слышишь?!

По тону выкриков было ясно, что люди и впрямь готовы на все.

Шум и грохот, учиняемые отрядом Дьерене, разносились в ночной тишине далеко вокруг, и все окрестные собаки дружным хором присоединились к атакующим. Ожил даже дряхлый полуглухой пес Ситашей, запертый где-то в глубине двора. Лаять он уже не мог и так жутко завыл, что кровь стыла в жилах. Дрожащими лапами он царапался в дверь сарая, стремясь выбраться на волю, чтобы напасть на незваных гостей, а может, чтобы в страхе удрать куда-нибудь подальше от греха.

За дверью дома послышалась какая-то возня. Видимо, Ситашне не на шутку перепугалась, поверив, что эти сумасшедшие и впрямь подожгут дом. Она открыла дверь и, полуодетая, стала на пороге, будто только что соскочила с кровати.

— За это вы мне еще заплатите, я вам обещаю! Позову жандармов! Как у вас глаза не вылезут — такое безобразие учинять! — благим матом орала она.

Однако в ее голосе не было должной силы и уверенности. Женщина дрожала, как лист, готовая разрыдаться от страха, но на поборников справедливости это не произвело впечатления.

— Где твой хахаль, говори, стерва! — грубо и вызывающе бросил ей один из мужчин.

— Убирайтесь от дома! Нечего вам здесь искать!

— Кого ищем, мы найдем! Ты только впусти нас в дом!

— Нет у меня никого! — С этими словами хозяйка хотела было захлопнуть дверь, но один из охальников помешал ей.

— Дунай, возьми их! Ату их, Дунай, ату! — закричала Ситашне, надеясь, что ее бедный пес, завывавший так, что мороз по коже пробирал, выскочит из сарайчика и разгонит хулиганов. Однако они затолкали ее в кухоньку и всей оравой ввалились в дом. Кто-то чиркнул спичкой и, осветив комнату, заглянул под кровать.

— Вот он, бабник, здесь!

Несколько человек за ногу выволокли из-под кровати отчаянно брыкавшегося незадачливого любовника. Он оказался в одном исподнем.

Кто-то опять зажег спичку, чтобы рассмотреть лицо донжуана.

— Батюшки, да ведь это сын старика Балога! — воскликнул Йожи Мольнар, который хорошо знал всех жителей села.

— Этой бесстыднице понадобился сын хозяина!

— За него и мужа-то в каталажку упекла!

Заполучив в свои руки незадачливого ловеласа, отряд Дьерене сотворил над ним самосуд: с бедняги стащили подштанники, а женщины, участвующие в этой экзекуции, не упустили случая плюнуть на несчастного. В довершение всего полураздетого парня, как он ни упирался, как ни кричал, вытолкали в таком непрезентабельном виде на улицу, поддав ему в назидание по нескольку пинков под голый зад.

А на улице у каждой калитки стояли любопытные. К каждому окну прилипли жадные до скандала селяне. Жители хорошо слышали крики и, конечно, догадывались о случившемся. Они не вмешивались в ход событий, но зато с тайным злорадством слушали крики, стараясь ничего не пропустить. Когда же они увидели, как по скудно освещенной улице, пошатываясь, пробирался полураздетый парень, все схватились за животы и от взрыва их безудержного хохота, казалось, вот-вот сорвутся крыши с домов.

Одним из весенних событий в Сапожной слободке стала свадьба: младший сын дядюшки Лайоша Фаркаша Иштван женился на Этель Жотер. Семью Бакошей связывала с Фаркашами старая дружба, а за время постройки дома они еще больше сдружились со стариком Лайошем и потому получили официальное приглашение на свадебное пиршество. Старая Бакошне за день до свадьбы ушла в дом к Фаркашам, чтобы помочь хозяйке напечь колобков и пряников. Во всей слободке никто лучше Бакошне не умел печь колобки и плетенки. Преисполненная важности старушка сновала по кухне с таким видом, будто ее удостоили высокой награды.

В слободке Фаркаши принадлежали к числу более или менее самостоятельных хозяев, а сам старый Фаркаш, помогавший многим строить новые дома, был с односельчанами в таких отношениях, что те охотно одолжили ему и лошадей, и повозки, чтобы приглашенным на свадьбу не пришлось тащиться пешком в собор. Что правда, то правда: какая свадьба без лошадей? Тем более в Сапожной слободке! Конечно, среди тех, кто не попал в список приглашенных на свадьбу и вынужден был лишь издалека наблюдать за торжеством, нашлись ворчливые критиканы.

— Брать чужих лошадей, чужие повозки — какой срам! — злословили одни.

— Богатая показуха — нищая жизнь! — поддакивали им другие.

— Из грязи да в князи!

— Какая свадьба обходится без завистников? Без этого и счастья в семье не будет! — высказывались более добродушные.

Короче говоря, все шло, как подобает: утром состоялось гражданское бракосочетание, а после обеда — венчание в церкви. Часа в четыре свадебный поезд из пяти повозок подкатил к дому невесты. Кстати, из церкви до дому ехали не ближайшей дорогой, а сделав внушительный крюк, как того требовала старая традиция (пусть как можно больше народу полюбуется на свадьбу!), чтобы брак был счастливым…

На первой повозке важно красовались два свата в разукрашенных шляпах и с белыми полотенцами через плечо. Они даже не сидели, а стояли, обняв друг друга за плечи одной рукой, а в другой каждый из них держал по бутылке вина, к которой они то и дело прикладывались и во все горло орали песни. Увидев толпу любопытных жителей слободки, сваты приветственно им замахали и пропели:

В конце улицы вдвоем

Мы невесту заберем!

А когда их повозка поравнялась с домом Ситашне, они, решив подсыпать ей перцу, пропели:

А ты, шлюха, не гляди

Честной девушке в очи!

Невеста была чудо как хороша! В белом подвенечном платье с фатой, украшенной венком из белых цветов, раскрасневшаяся от радости и волнения, она была похожа на только что распустившийся бутон розы. А рядом с ней важно восседал счастливый Пишта Фаркаш в черной паре.

В следующей за молодыми повозке сидели два шафера, а за ними катили девушки с венками на головах и парни.

Когда свадебный кортеж остановился перед домом жениха, встречать молодых высыпали родственники и гости. Впереди всех стояла старая Фаркашне. Она первая поцеловала невесту, а затем дружка продекламировал полагающиеся в данном случае слова невесты:

Кто теперь заменит мне отца и мать,

Кто по-родительски приголубит?

Возьмите дочкой в семью.

Примите как родную!..

Выслушав эту просьбу, тетушка Фаркашне распахнула ворота. Только после этого начиналась настоящая свадьба. Из самой большой комнаты заранее вынесли всю мебель, расставив вдоль стен столы. Вынесли отсюда на конюшню и кровать старика Бенке вместе с ним самим. Это был отец Фаркашне, которого год назад разбил паралич, и с тех пор старик не мог самостоятельно подняться с постели. Сейчас этот дом был целиком отдан веселью. Молодые, их дружки и подружки в венках уселись со своими ухажерами за стол, и им тотчас же принесли огромный фигурный калач в виде ключа и вино. Первый кусочек отломила от калача молодая, а затем протянула мужу: с этого момента она становилась его послушной рабой. Затем по очереди калач попробовали все остальные. Наконец гости уселись за столы и выпили за здоровье молодых и за их счастливую жизнь. Старый Фаркаш светился радостью. Он подсел к дружкам, чтобы выпить с ними. Он уже, видно, не раз заглядывал на дно бокала, так как чересчур громко говорил:

— У меня ведь пятеро детей… Этот — самый младший… Всех на корень поставил… Уж меня никто не может осудить… Всех их воспитал честными людьми…

Все, казалось, забыли про молодых, а если и не забыли, то, по крайней мере, делали вид, будто не обращают на них внимания, чтобы они наконец могли хоть поговорить друг с другом. Молодые и в самом деле ни на кого не смотрели, а, взявшись за руки, тихо беседовали.

В это время в кухне вовсю пекли и жарили, так как с неотвратимой быстротой приближалось время ужина, а паприкаш только недавно поставили в печь на свободный огонь. В кухне всем верховодила старая Фаркашне. Она сновала из угла в угол, направо и налево отдавая распоряжения, а когда выдавалась свободная минутка, останавливалась в углу и начинала плакать от радости, однако тут же, вытерев глаза, говорила уже кому-то из женщин:

— Выньте из банки соленые огурчики и положите на тарелки.


К вечеру гостей понаехало еще больше. В комнате стало тесно. Росла гора подарков: кто принес кастрюлю, кто — сито, кто — несколько тарелок.

Затем появились музыканты и сразу же заиграли «На нашей улице свадьба». Настроение хозяев и гостей поднялось еще больше. Пришло время разных потешных игр и чудачеств. Девушки в венках потеснее прижались к своим парням, оберегая их от молодых бабенок.

Один из парней потихоньку стащил большую куклу, испеченную из теста, и, усадив ее себе на колени, под общий хохот вдруг выпалил:

— Молодуха родила!..

Когда же принесли ужин, дружка жениха поспешно выложил на стол несколько дырявых кастрюлек, старое корытце, в котором обычно дают воду курам, и потрепанные домашние тапочки. Все это он украдкой насобирал в доме невесты, когда приезжали за постельным бельем. Правда, дружку и его товарищей здорово там пристыдили. Им не хотели отдавать белье до тех пор, пока они не отгадают три загадки. Особенно коварной оказалась третья загадка: «Четверо держат, двое смотрят, двое слушают, один роет и один крутит-вертит. Что это такое?» Парни чуть ли не битый час отгадывали эту загадку, пока не додумались, что это всего-навсего свинья. А пока они ходили вокруг дома невесты, ломая голову над загадкой, то и насобирали весь этот хлам, который попался им на глаза, решив хоть таким образом отомстить родителям невесты за их головоломку.

Сейчас же все это старье они выставили на стол перед невестой. Все от души смеялись, когда дружка жениха пропел лихую частушку:

Дорогая сестрица Этель,

Все это украдено у тебя.

Худые тарелки и кастрюльки

Пригодятся в хозяйстве,

И корытце тоже пригодится

Кормить муженька…

Все так хохотали, что дружка с трудом закончил частушку. Молодая сильно покраснела и стала похожа на только что распустившийся цветок мака. Опустив глаза, она в замешательстве тихонько дернула мужа за руку. Дружка жениха уже собирался пропеть еще какую-то частушку, но молодой супруг оборвал его:

— Перестаньте, дядя Михай!

Жених был человеком несколько иного склада, чем Михай, принадлежавший к более старшему поколению. Иштван и женился как человек: у него и приличный черный костюм, и красивые штиблеты… А эти старинные традиционные фокусы-покусы ему совсем не нравились. Правда, до сих пор он терпеливо и молча сносил их, не желая нарушать общего праздничного настроения, поскольку на свадьбах теперь, собственно говоря, больше веселится не молодежь, а те, кто постарше…

«Пусть бесятся!» — поначалу думал новоиспеченный супруг, но сейчас он решил, что дружка хватил через край. Кроме того, ему хотелось показать своей супруге, что он в состоянии защитить ее. Выпитое вино прибавило ему смелости, и он настойчиво повторил:

— Перестаньте, дядя Михай!

Дядя Михай с изумлением посмотрел на молодожена и, приняв его слова за шутку, махнул рукой:

— Сейчас жених не имеет права голоса!

Окружающие поддержали его:

— Жених, не хочешь ли жмых?

— Сейчас мы гуляем, а не ты!

— Забыл, что ты уже не холостяк? Тогда чего же командуешь? Ничего, со временем привыкнешь!

— Михай, сыпь свои частушки! Жарь смелее! Давай и про жениха!

Дружка прокашлялся, прочищая горло, и хотел было пропеть новую частушку, но Иштван остановил его. Сжав руки в кулаки и покраснев как рак, он произнес:

— Дядюшка Михай, я же сказал: прекратите это!

— Вот глупый! — засмеялся дружка. — Ведь это всего-навсего шутка!

Однако он не стал упрямиться и быстро убрал со стола все старье. Не прошло и нескольких мгновений, как аппетитное чавканье гостей заслонило неприятный инцидент. И все-таки общее настроение было несколько подпорчено. Дядюшка Михай явно обиделся на жениха и перестал делать то, что положено было дружке. Новое блюдо подали на стол без традиционной частушки. Дядюшка Михай забился в угол на кухне и молча сидел там.

— Бросьте, Михай! Не будьте таким обидчивым! — пыталась как-то успокоить его старая Бакошне.

— Зачем тогда приглашали дружкой, если мне и рта раскрыть нельзя?

— Такая пошла молодежь. Ее ничем не развеселишь. Не обращайте на них внимания. Они уж такими и останутся, какие есть…

Однако дядюшку Михая эти слова не тронули. Бедная старушка, перепугавшись, как бы им не стать посмешищем у всего села, решила призвать на помощь Лайоша Фаркаша, а тот в свою очередь попросил выйти на кухню самого Иштвана:

— Выйди-ка на минутку! А то дядя Михай совсем нос повесил.

С грехом пополам общими усилиями нарушенный мир был восстановлен. И нужно сказать, вовремя, так как ужин подходил к концу. Неожиданно появился дружка невесты и стал извиняться за опоздание гостей невесты. Хозяйка начала накрывать им на стол, а остальные гости пошли танцевать. Невесту ни на минуту не оставляли в покое. Ее то и дело приглашали танцевать, причем больше старики, чем молодые.

Лайош Фаркаш, обхватив свою старушку за талию, так закрутился в танце, что ее черная юбка взлетела колоколом. Затем он пригласил на танец молодуху.

Очень скоро от шарканья и притоптывания сапогами и туфельками по земляному полу в комнате поднялся такой столб пыли, какой обычно бывает на дороге, когда по ней промчится повозка.

— Подождите! — крикнул старый Фаркаш музыкантам и, подойдя к столу, за которым сидела невеста, хриплым голосом запел:

…Не только та хорошая хозяйка,

У кого много гусей,

А та хозяйка,

У кого есть красивая дочка…

А та, что хорошо ее воспитала,

На ноги поставила,

Со слезами на глазах поглядывала,

Как ее кровиночку бьют и щиплют…

Этель больше никто не обижал. Она сидела рядом с мужем, вцепившись в его руку. Ее мамаша, расчувствовавшись от песни, начала всхлипывать. Вслед за ней разревелись и другие женщины. Радость и печаль слились в этот миг воедино: причина для радости и слез была одна и та же… И старые и молодые хотели здесь на время забыться. Женщины плакали от радости, а мужчины громко кричали, так как горло им нет-нет да перехватывали спазмы.

Казалось, каждодневные нелегкие заботы и беды остались сейчас за порогом этого маленького домика с низкой крышей, поджидая своих веселившихся хозяев всего в каких-нибудь ста шагах отсюда на маленьком клочке земли…

— Гуляй! Веселись! Раньше смерти не помрем! — выкрикивали беззубыми ртами старики.

И наряженная в белое молодая супруга, и супруг в черной паре, услышав эти возгласы, заулыбались во весь рот, а вместе с ними — и все гости.


Больной старик Бенке, про которого, казалось, все позабыли, лежал в темном хлеву на старой кровати и беспрестанно кряхтел. По соседству с ним стояла коровенка и шумно вздыхала, будто вспоминала лучшие дни минувшего, а затем принялась тихо пережевывать жвачку.

Громко пели гости. Печально плакала скрипка. Приглушенный шум торжества доносился и сюда. Беспомощный старик, услышав долетевшее в хлев пение, видимо, вспомнил свою давно ушедшую молодость, так как прослезился и, едва ворочая плохо подчинявшимся ему языком, чуть слышно простонал в темноте:

— Ма-а-ать… А… ма-ать…

Он звал свою жену, вместе с которой прожил пятьдесят лет. Они трудились с ней не покладая рук, воспитали десятерых детей. Она уже давно покинула его, уйдя в тот далекий мир, откуда нет возврата.

А в доме тем временем разливались новые песни:

Ох и красивая бабенка выйдет из этой девушки,

Ее русые волосы мы заплетем в косу…


Бакоши были вне себя от радости. Только что к ним забегала на минутку тетушка Фаркашне. Она сообщила, что муж ее, работающий сейчас на хуторе, велел Шандору немедленно собирать свои манатки и ехать в его строительную бригаду, так как один из его работников свалился с лесов и сломал себе ногу. Несчастного увезли в сельскую больницу на повозке, которая на обратном пути заедет за Шандором.

Да и как было не радоваться такому известию? Теперь до самого лета, а то и до поздней осени у Шандора будет работа, на которой можно неплохо заработать. Ведь сам Фаркаш говорил, что у него полно заказов. А раз будет работа, значит, не нужно будет ходить по людям и клянчить денег взаймы, значит, еще до жатвы можно будет покрыть крышу и переселиться в свой дом. Летом совсем не важно, что в доме еще не вставлены оконные рамы и не навешены двери: тепло — не замерзнешь. Самое главное — чтобы стены как следует просохли, а уж все остальное можно и осенью доделать. А если все пойдет гладко, то, возможно, Шандор навсегда закрепится в бригаде Фаркаша.

Обо всем этом успели переговорить Бакоши, ожидая повозку, которая должна была заехать за Шандором. В последние дни Бакоши пребывали в ужасном состоянии: мука у них вся вышла и есть было нечего. Работы тоже никакой не предвиделось, да если бы что и подвернулось, то Шандор все равно не смог бы взяться за нее из-за строительства дома. Собственно, дома еще не было, а лишь одни голые стены, какие обычно остаются после пожара. Все семейство Бакошей жило в постоянном страхе: как бы не налетел ураган, не начались бы весенние ливни, которые могли мигом уничтожить все их труды.

Шандор бегал то к одному, то к другому, но ни денег, ни муки взаймы ему никто не давал. Он дошел до того, что не хотел даже смотреть на этот недостроенный дом, а ведь еще совсем недавно все свободное время Шандор проводил на участке, с любовью ощупывал руками сырые стены и мысленно планировал, когда и что именно он сделает здесь еще…

Потеряв всякую надежду, он перессорился с матерью и женой, обвиняя их в том, что это они втянули его в такую стройку.

— Чтоб он завалился, проклятый! Тогда хоть забот больше не будет! Бедняку суждено, видать, околевать под чужой крышей!.. — ругался он.

В такие моменты Шандор мог сказать самые обидные слова. Женщины со своей стороны тоже набрасывались друг на друга. Не было ни одного дня, когда бы старая Бакошне не доставала свою плетеную корзину и не начинала собираться, приговаривая, что больше здесь не может ни часу оставаться, уж лучше она уйдет на хутор к другому сыну. Само собой разумеется, никуда она не уходила.

Однако стоило только вновь появиться надежде, как от былых ссор не осталось и следа. Женщины быстро помирились и, усевшись рядышком, вновь начали строить планы и молить бога о том, чтобы в ближайшее время он не посылал дождя на землю, пока они не покроют крышу.

Старая Бакошне сразу же побежала к соседям попросить календарь, чтобы узнать, какая предполагается погода. Она листала календарь и, с трудом разбирая ослабевшими глазами буквы, чуть ли не по складам читала стишки о народных поверьях, а затем, обращаясь ко всем, продолжала:

— «Во второй половине апреля возможны дожди и грозы, а накануне дня святого Дьердя возможен град величиной с голубиное яйцо…»

Шандор не верил ни в какие прогнозы в календаре и, посмеиваясь над матерью, заметил:

— Все нужно делать так, как делал дядюшка Кунош. Тогда все будет в полном порядке!

Жил на хуторе старик бедняк по имени Кунош. Бог обидел его разумом. Грамоты старик не разумел, и по этой причине молодые парни подчас потешались над ним, разыгрывая старика.

Однажды, когда у дядюшки Куноша был выходной, он стал собираться в село, где не был почти целый год. Ребята решили его надуть. Поскольку старик совсем не умел читать, они вынули календарь и сказали, что в тот самый день пойдет ливень с градом.

Дядюшка Кунош молча выслушал предсказание и, подумав немного, сказал:

— Покажите-ка мне то место, где написаны эти ужасные слова!

Ему показали, зная, что он все равно ничего не поймет. Старик несколько секунд молча разглядывал загадочные для него слова, а затем вдруг резким движением вырвал из календаря листок, смял в руке и, сунув в рот, проглотил.

Не успели присутствующие сообразить, что к чему, как старик, как ни в чем не бывало, спокойно заметил:

— Теперь мне никакая опасность не страшна, разве что желудок расстроится!

Шандор шутил с матерью, но в глубине души и сам ужасно боялся того, как бы природа не разрушила все его надежды…

Правда, сейчас у него не было времени долго раздумывать над этим, так как перед домом остановилась повозка и возчик позвал Шандора.

— Ну смотрите, берегите тут новый дом! — крикнул на прощание Шандор жене и матери, а затем наказал ребятишкам: — Ведите себя хорошо, чтобы на вас никто не жаловался.

С этими словами он распрощался с домашними.


Не успела повозка доехать до развилки в конце улицы, как тетушка Дьерене уже стучала в дом Бакошей.

— Соседушка, я принесла вам немного соли, — проговорила она, хотя в это трудно было поверить. — Юлишка, куда это твой муженек поехал? — спросила она тут же.

— За ним дядюшка Лайош Фаркаш прислал, позвал в свою бригаду.

— Вот и вам счастье подвалило! Этим трудом тоже можно деньги зарабатывать. Пройдет немного времени — и мы встанете на ноги. — В голосе ее звучала зависть.

Юлиш сразу же почувствовала это, но нисколько не рассердилась. Она ужаснулась другому: кто-то чужой вслух выразил ее тайную надежду, в которую она еще и сама боялась верить. А вдруг злой дух, услышав об этом, разрушит все их надежды? И Юлиш громко начала жаловаться:

— Если что и заработает, все на уплату долгов уйдет! Себе ничего не останется. Хоть бы расплатиться с дядюшкой Лайошем!.. Дом-то без крыши стоит! А откуда ее возьмешь? Никогда нам не встать на ноги!..

— Бедняк только в могиле со всеми рассчитается, — решила помочь снохе свекровь. — Только там.

Дьерене, почувствовав, что двоих ей не убедить, решила перевести разговор на другое:

— Не знаем, что и делать с Бертами! С самой осени ни филлера нам не отдали, а ведь в долг брали. Хозяин мой как-то сказал: нечего, мол, нам жалеть их. А мне их жалко. Ну куда они пойдут? Мы-то быстро себе новых жильцов найдем. Вот вчера, к примеру, заходил к нам Мишка Жига, спрашивал, не сдадим ли им жилье.

— Уж не хотят ли они опять в селе пожить?

— Видать, хотят. Но уж кого-кого, а их-то мы не пустим под нашу крышу. Уж пусть лучше Берта остается!

— Ну и цыганистый же этот Жига со своим выводком! — всплеснула руками Бакошне. — Не успеешь оглянуться, а они, действительно как цыгане, уж на новую квартиру норовят переехать. Цыгане, да и только.

Вообще-то Жига считался старожилом Сапожной слободки, но в общей сложности его семья обитала в ней не больше нескольких лет. Свой дом Жига, как и тетушка Бакошне, продал сразу же после войны, как только вернулся с фронта. А долг в то время у него был такой, что и двух домов бы не хватило. Сначала Жиги ушли на хутор на поденщину, но через несколько лет вернулись в село и сняли угол в Сапожной слободке. Не успев как следует обжиться, они уехали в соседний город, устроившись там рабочими на кирпичный завод. Однако недолго задержались и там. Вскоре снова вернулись домой. И так раза четыре или пять.

Семейство Жиги объездило всю округу — все близлежащие села и города, а быть может, даже всю область, — однако через определенное время они все равно возвращались в старое гнездо. Так они и переезжали с места на место, бедные и униженные, будто гонялись за своим счастьем, которое никак не могли поймать. Порой судьба их так разбрасывала, что казалось, будто они уже никогда больше не соберутся вместе. Михай Жига, где бы ни побывал, повсюду оставлял своих детей: одного — свинопасом, другого — поденщиком, третьего — рабочим на заводе. Однако спустя некоторое время все они вновь собирались вместе. За их постоянное бродяжничество люди прозвали Жигу и все его семейство цыганами. Многие потешались над ними, не понимая, какая сила гнала их с места на место.

— Это уж точно, цыгане, — заметила Дьерене. — Семейство Берты тоже не из усидчивых, но уж так, как эти, они не бегают. Скажи, соседушка, разве я не права?

— Права, соседушка, права.

Добившись полного согласия, Дьерене пошла домой. По дороге она встретила Яноша, холостого сына Йожи Мольнара. Янош, как Дед Мороз в рождество, тащил на спине большой мешок.

— Для тебя год, что ли, кончился? — спросила она.

— Кончился, — мрачно ответил парень, делая широченные шаги.

Когда Янош вошел в дом, мать стирала белье. Не говоря ни слова, она опустила мокрые руки и, подобно великомученице, застыла в ожидании. Мать взглянула на сына, когда он бросил в угол мешок, и на ее глаза навернулись слезы.

— Отец ведь прибьет тебя, — тихо сказала она.

Парень стоял широко расставив ноги и опустив голову. Ни один мускул не дрогнул на его лице.

— Убьет тебя отец, ей-богу, убьет, когда домой заявится…

— Пусть убивает. Я не буду прислуживать чужим людям.

— Ушел от хозяина?

— Не могу я больше, вот и ушел.

— Что же теперь будет?

Парень пожал плечами.

— Тебе лучше обратно уйти, пока не вернулся отец. Он к Боршам пошел, пшеничку просеять.

— Обратно я не вернусь! Даже если за мной с жандармами придут! С меня хватит!

— Я тебя не принуждаю, а вот отец…

— Я и ему скажу, что портянкой ни у кого не буду! Лучше уж я навсегда уйду из дома! С меня такой жизни довольно! Приличного костюма или сапог и тех у меня нет. Хожу оборванный, как цыган. Целый год все мной помыкают. Все только приказывают, дают самую грязную работу… Такого мне и родной отец приказать не может. Лучше сдохнуть, чем всю жизнь так жить! — Хрипловатый, по-юношески ломающийся голос парня дрогнул, в какой-то миг он чуть было не разревелся, но сдержался и, заскрежетав зубами, с еще большей злостью продолжал: — Какой прок от этой работы? На дешевую шляпу и то не заработал. На новогодний бал стыдно пойти. И за это я должен пресмыкаться перед другими, угождать им? С меня хватит, я твердо говорю!..

Последние слова он не проговорил, а выкрикнул, хотя мать ни словом не возразила ему, а лишь печально смотрела на сына. И будто спасаясь от ее взгляда, парень выскочил на кухню, громко хлопнув дверью.

Мать горько заплакала, прижимая край передника к лицу. Затем она тоже пошла в кухню и, налив сыну тарелку горячего фасолевого супа, молча поставила ее перед ним.

Янош успел съесть всего несколько ложек супа, когда появился отец. Увидев сына и его мешок с вещичками в углу, отец сразу же все понял.

— Так скоро кончился у тебя год? — выдавил из себя старик.

Мать быстро поставила тарелку с супом и ему. Отец сел на табурет, но есть не мог, так как горло ему перехватили спазмы.

Когда наконец оба поели, Мольнар спросил сына:

— Они били тебя? — Он спросил тихо, но в голосе его чувствовалось что-то страшное. — Они били тебя? — повторил он вопрос.

— Нет.

— Тогда почему же ты сбежал домой?

— Я не мог больше…

— Чего ты не мог?

Парень молчал.

— Ты что, оглох, что ли? Почему мне по два раза приходится тебя спрашивать, а? Чего ты не мог?

— Терпеть нищенскую жизнь.

— И поэтому ты вернулся домой?!

— Поэтому…

— Забирай свои манатки и немедленно возвращайся обратно.

— Я не пойду, — тихо, но твердо сказал парень.

— Не пойдешь? — не веря своим ушам, спросил отец. — И ты смеешь мне говорить, что не пойдешь? Как ты до этого додумался?

— Не пойду, и все! С меня хватит такой жизни! С жандармами и то не затащите!

— А я и не собираюсь звать жандармов, просто отвешу тебе такую оплеуху, что будешь лететь до самого хутора.

Яноша опять будто подменили, и он решительно выпалил все, что только что говорил матери. По тону его голоса чувствовалось, что он долго вынашивал эти слова и теперь они требовали немедленного выхода.

— Какая мне польза гнуть там спину? Одежды приличной и той у меня нет! Мне стыдно ходить с людьми. И за все за это унижаться? Быть у хозяина портянкой?

— Тогда почему ж ты не стал графом? Богачом? Тогда не нужно было бы прислуживать другим.

— Только потому, что я беден, не нужно на меня смотреть как на бездомного пса!

— Ну, хватит! Забирай свои манатки — и марш!

— Я не вернусь!

— Заткни свою пасть, щенок! Я старался всех вас людьми сделать! Может, мне и сейчас надо работать на тебя и кормить? А ты будешь валять дурака? Видите ли, у него нет приличной одежды! Может, у меня есть, а? Может, мы прокутили твой заработок? А? Черт бы тебя побрал!..

Отец встал из-за стола и подошел к сыну с таким лицом, будто собирался ударить его. Тетушка Мольнарне испуганно попятилась в дальний угол кухни. Ей хотелось крикнуть мужу и сыну, чтобы они не дрались и не скандалили. Ей казалось, что оба они, каждый по-своему, правы, но она не знала, как им это сказать, и потому лишь потихоньку всхлипывала.

— Убирайся отсюда!

— Никуда я не пойду!

Отец замахнулся, чтоб ударить сына. Парень побледнел как мел и, грозно выпрямившись, сказал:

— Не вздумай ударить, а то пожалеешь!

— Ах ты, щенок, ты еще угрожаешь? — заорал в гневе отец и ударил сына кулаком по лицу.

Янош дал сдачи, но потом не стал больше сопротивляться: пусть отец делает с ним что хочет. А разозлившийся отец отвешивал ему одну оплеуху за другой, бил ногами.

Тетушка Мольнарне с охами и ахами бегала вокруг них, заламывая руки.

Янош терпеливо сносил тумаки, которые обрушивал на него отец, а затем, стряхнув с себя старика, схватил мешок со своими пожитками и вышел из дома.

Отец еще несколько секунд продолжал колотить кулаками в дверь кухни и кричать:

— Чтоб ноги твоей здесь больше не было!..

Тетушка Мольнарне опустилась на табуретку и горько заплакала, а сам Мольнар так разошелся, что все бил и бил подкованными сапогами по стене кухни, пока не стали отваливаться куски штукатурки величиной с ладонь. Грохот стоял страшный.

Тетушка Мольнарне, словно спохватившись, с плачем выскочила из дома и побежала за калитку, чтобы посмотреть, куда пошел сын. Однако очень скоро она вернулась в кухню и присела на табуретку. Мольнар никак не мог успокоиться и нервно расхаживал взад-вперед по кухне. Спустя некоторое время старик спросил:

— Куда он пошел?

— В сторону хутора…

Мольнар ничего не ответил и продолжал молча ходить по кухне. Он как-то весь обмяк, сгорбился и даже состарился, а на лице застыло выражение печали. И лишь поздно вечером, ложась спать, он сказал жене:

— Завтра его хозяин поедет на базар. Приготовь нашему шалопаю чистое белье, я снесу…

Раньше от него ничего подобного и ждать было нельзя.


Угловой дом Кардошей напоминал ночлежку, и не потому, что был очень большой, а потому, что в нем ютилось много народу. С тех пор как с самим Кардошем случилось несчастье (его осудили), жена его, чтобы как-то свести концы с концами, стала пускать жильцов. Сейчас в доме жили две семьи: одна — вместе с хозяевами, а другая — в кладовке. Одни квартиранты приходились хозяевам, можно сказать, дальними родственниками. Глава этой семьи Михай Киш был у Кардошей приемышем, так как мать его умерла сразу после родов. Михай до сих пор величал тетушку Кардошне матушкой, и она, в свою очередь, называла его не иначе как «Мишенька, сыночек»… Разумеется, когда они не ссорились.

Жили они как одна семья. Как говорится, в тесноте, но не в обиде. И детишек укладывали в одной комнате, и даже хлеб держали вместе. Однако, разумеется, не всегда все обходилось без ссор и скандалов. Самые незначительные ссоры вспыхивали из-за того, что кто-то отрезал кусок хлеба не от своего каравая или брал жир для готовки не из своей кастрюли. Такие ссоры быстро затихали. Но однажды произошел довольно серьезный скандал. Начали его Киши, и не без причины: сына Кардоша Пишту однажды на рассвете нашли в кровати у их дочери Эржи. И Пишта и Эржи довольно просто объяснили эту историю. Пишта сказал, что ночью он вышел на двор, а когда вернулся, то спросонья перепутал кровати, которые стояли в ряд. Эржи сказала, что даже не заметила этого, так как очень крепко спала. Объяснение казалось вроде бы правдивым, однако стариков родителей оно почему-то не успокоило.

— Почему-то он не улегся в кровать к бабушке, — заметила тетушка Кишне. А ее муж, взяв в руки ремень, как следует вздул дочку, а потом заявил, что разговоры здесь делу не помогут и что, по его мнению, есть только один выход из положения — поженить Пишту и Эржи. Ни девушка, ни парень отнюдь не возражали против такого предложения, а вот старая Кардошне запротестовала:

— Пишта еще очень молод, — заявила она, исчерпав все прочие аргументы, и под конец сказала, что ни в коем случае не допустит этого брака. Более того, она даже заподозрила Кишей в том, что они таким образом хотят-де захомутать ее сына.

— Что такое?! — воскликнула возмущенная Кишне. — Уж не хочешь ли ты сказать, что я сама привела за руку твоего сына к своей дочери?

Случай этот произошел в самом конце зимы, и теперь почти каждую неделю между семьями вспыхивали ссоры. Однако к самой весне тетушка Кардошне размякла, будто на нее подействовала погода. Правда, основной причиной этого явилось то, что у Кардошей кончилась мука, а у Кишей в подвале стояло несколько мешков пшеницы… В конце концов мир и спокойствие снова воцарились в обеих семьях.

В задней части дома, в кладовке, которую пришлось несколько переоборудовать, поселилась одна бездетная супружеская пара. Они очень подходили друг к другу. Кроме их имен, о них почти ничего не знали, хотя они и жили в доме уже больше года. Несколько лет назад они поселились здесь, сразу же после свадьбы. На хутор оба они приехали из одного из соседних сел. Оба батрачили, оба были сиротами. Общая судьба сблизила их, и они поженились. На сбереженные деньжонки они купили кое-что из мебели и поселились в кладовой у Кардошей. Оба работали, а в свободное время редко показывались во дворе. Почти все вечера они просиживали в своей каморке вдвоем.

Однако спустя несколько месяцев после свадьбы они здорово поссорились. Правда, эта ссора была довольно-таки странной, так как никто из соседей не слышал ни ругани, ни криков. Но ссора действительно произошла, так как вскоре они распродали свои немудреные манатки и разъехались по разным хуторам, Однако спустя примерно год они вновь появились в слободке, как будто ничего не случилось, и опять стали жить вместе.

Вот какие квартиранты были у Кардошей. Второй статьей доходов у Кардошей стала плодовитая свиноматка. Два года назад ее купил уехавший на заработки Пишта. Правда, тогда это был всего-навсего крошечный поросенок. Сначала хотели откармливать поросенка на мясо. Свинка ела так много, что Кардоши едва успевали драть для нее кукурузу. Расти она росла, но совсем не жирела, будто заранее знала, какая ждет ее судьба, если она зажиреет. Словно разгадав планы своих хозяев, свинка вылезала из хлева и устраивала во дворе такие бега и игрища, что к тому времени, когда ее удавалось загнать обратно в хлев, она теряла приобретенные килограммы. Пришлось сделать загородку хлева выше, но и это не дало нужного результата, так как хрюшка приподняла своим огромным носом дверь и сорвала ее с петель. Пришлось озорницу привязать проволокой, однако и это не помогло: свинья никак не хотела жиреть.

Сам Кардош в то время еще был дома. Он решил поступить по совету стариков: выкопать глубокую яму, в которой нельзя было не только бегать, но даже пошевелиться. В таких ямах в старое время держали свиней, пока они не зажиреют.

Однако теща считала все эти попытки бесполезными и твердила, что свинку кто-то сглазил, а потому предлагала ее продать…

Кардош не верил ни в какие предрассудки, но идею о продаже свиньи поддержал. В ближайший базарный день свинью погнали на базар. Свинья вымахала огромная, только больно уж худющая. Однако покупатель на нее нашелся довольно быстро.

— У меня дома кабан никак не хочет жрать, — объясняла тетка, которая торговалась дольше всех. — Может, эта свинка его научит?..

Кардоши сразу же оживились и начали доказывать, что лучшей свиньи-учительницы не сыщешь во всем селе. После такого заверения стороны быстро сторговались. На вырученные от продажи деньги Кардош тут же на базаре купил хорошего поросенка на откорм.

А спустя несколько дней во дворе Кардошей появилась тетка, которая купила у них свинью. Тетка гнала свинью хворостиной и устроила во дворе шумный скандал, крича на всю улицу, что ее обманули, так как купленная свинья тоже не жрет, а ее собственная совсем отказалась принимать пищу… Тетка поносила Кардошей на все лады и в конце концов потребовала вернуть ей деньги, пригрозив, что в противном случае она подаст на них в суд.

— Это ваш кабан испортил нашу свинью! — набросились Кардоши на тетку. — Она у нас так жрала, что мы не успевали ее кормить: только поэтому и продали!

Они, конечно, ничуть не грешили против правды. В том, что их свинья была здоровой, покупательница могла убедиться еще на базаре, и потому Кардоши наотрез отказались вернуть обратно деньги.

— Идите к мировому, он рассудит! — крикнул тетке Кардош.

Однако отделаться от нее оказалось не так-то просто.

— Обманщики вы! — кричала она. — В купчую записали, что она у вас шестимесячная, а на самом деле ей не меньше десяти! Значит, вы и власти надули! Если не вернете деньги, всех вас в каталажку посажу. Я найду людей, которые докажут, сколько месяцев этой свинье!.. Я найду на вас управу!

Почувствовав себя разоблаченными, Кардоши решили уладить инцидент миром и договорились обменяться свиньями. В их хлеве снова оказалась здоровенная, но худющая свинья, забивать которую не было никакого смысла, хотя после рождества в доме не осталось ни капли жира…

Даже сам Кардош уже начал было думать, что эта свинья, наверно, и в самом деле заколдована, раз от нее избавиться и то нельзя. Стали советоваться, что же с ней теперь делать, и тогда тетушка Кардошне предложила подсадить к ней хряка: авось поросят принесет.


В Сапожной слободке было очень много детворы. Она попадалась почти на каждом шагу. Сейчас дети возвращались из школы. Девчонки шли степенно, декламируя друг другу стихи или же распевая песенки. Мальчишки, разбившись на небольшие стайки, бегали друг за другом, воинственно размахивая матерчатыми сумками с книжками, которыми они лупили своих противников; при этом попадало и девчонкам.

Янчи, младший сын Карбули, с печальным лицом плелся позади всех. Рядом с ним шел его старший брат Пали, однако, несмотря на его присутствие, Янчи все равно чувствовал себя ужасно одиноким. Янчи хотелось догнать мальчишек и поиграть с ними, но он не смел этого сделать, так как его никто не приглашал. А всего несколько месяцев назад он не разлучался с этой шумной ватагой. Отчуждение наступило после того, как отец Яноша отдал его осенью в реальное училище. И сразу же старые друзья отвернулись от Янчи. Они не только не хотели с ним разговаривать, но даже начали дразнить его. Янчи никак не мог понять, почему это произошло. В душе он, напротив, надеялся, что поступление в реальное училище поднимет его авторитет среди сверстников, и тайком вынашивал мысль о том, что теперь-то уж, играя в разбойников, его будут назначать не иначе как самим атаманом.

На самом же деле ничего подобного не случилось. Постепенно от него отвернулись даже самые лучшие друзья. Вот взять хотя бы Шани Мольнара, вместе с которым он сидел за одной партой. Раньше всегда они вместе шли в школу, вместе возвращались домой. Друг без друга их, бывало, и не увидишь.

А теперь однажды Шани сказал Янчи:

— Я не пойду с тобой.

Янчи в душе пытался хоть как-то утешить себя. Он делал вид, будто ему нисколько не хочется к мальчишкам, хотя его так и подмывало побежать за ними. Как было бы хорошо сбросить сейчас с ног башмаки и побегать по теплой, мягкой земле, попугать девчонок, потешаясь над их визгом и не обращая никакого внимания на их угрозы пожаловаться господину учителю!

Однако Янчи понимал, что мечтам его не суждено сбыться. Придав лицу строгое выражение, он важно зашагал рядом с братом, держа под мышкой новенькие учебники. Все Карбули обычно ходили такой важной поступью, словно хотели оторваться от земли и полететь по воздуху, при этом они так высоко задирали голову, будто гнушались смотреть себе под ноги.

Пали, например, имел обыкновение ходить ленивой походкой, махая при этом обеими руками перед собой, будто держал в руках косу. В слободке Пали так и прозвали за это Косарь Карбули. Жители слободки считали, что так ходить ему не составляло труда, потому что с детских лет он не знал тяжелой работы. Отец не посылал Пали на поденщину, и сын работал только дома. А ни для кого не секрет, что, когда человек работает на самого себя, он никогда не надорвется.

Пали Карбули хорошо знали все жители Сапожной слободки: он так красиво одевался, будто родился в богатой семье. Стоило только войти в моду сапогам с мягкими голенищами, собранными в гармошку, как Пали первым в слободке купил такие сапоги. Первым он начал носить и сорочки с крахмальными воротниками, а когда молодые парни начали носить панталоны и штиблеты, Пали моментально снял старый наряд и приобрел новый.

Сейчас как раз на нем были панталоны и штиблеты. Он так широко шагал, что младший братишка едва поспевал за ним, отставая шага на два. Может, это было и неплохо, так как Пали так размахивал руками, что казалось: попади ему кто под руки, он мигом того «скосит».

Поравнявшись с домом Борша, Пали демонстративно повернул голову в противоположную сторону, чтобы даже невзначай не взглянуть через низкий заборчик во двор. Высоко задрав голову, с гордой миной на лице он прошествовал мимо. Откровенно говоря, у него было больше причин стыдиться, чем гордиться. Видимо, он и сам это чувствовал и потому так важно надулся.

В течение нескольких лет он регулярно ходил к Эсти Борш, и все вокруг, не стесняясь, говорили, что они как нельзя лучше подходят друг к другу. И вдруг год назад Пали перестал туда ходить…

Семейство Борш всегда бедствовало, а в прошлом году бог будто еще больше прогневался на них: в хозяйстве подохла вся живность, к тому же заболел один из сыновей и за все лето не заработал ни филлера. В итоге зимой вся семья осталась без хлеба.

Старый Борш, чтобы семья не умерла с голоду, пошел в сельскую управу и нанялся на сезонную работу, за которую ему платили гроши.

Старик Карбули, который и до этого не особенно пытался понять своего сына и прочил ему лучшую невесту, терзал Пали до тех пор, пока тот не отказался от Эсти. Девушка была очень красивая: высокая, стройная, сильная. Когда Пали ухаживал за ней, ему завидовали многие парни. Однако он все же послушался отца.

Размолвка Пали с Эсти наделала много шума: в слободке только об этом и говорили. Девушка от стыда уехала в близлежащий городок и нанялась там прислугой, а ее старшие братья при встрече с Пали всегда старались поколотить его. Потом Эсти вернулась в село. Постепенно их история забылась, будто ее вовсе и не было.

Пали начал похаживать к дочери Тимара, у которого было десять хольдов земли. Вот почему теперь, проходя мимо дома Борша, Пали воротил нос в сторону, будто в этом доме его оскорбили.

Придя домой, Пали и братишка пообедали. Отец Пали на этот раз не встал, по обыкновению, из-за стола, а выразил желание побеседовать с сыном. Такое обычно случалось, когда старику в голову вдруг приходила важная мысль. Беседа проходила, как правило, так: отец говорил, а сын молча его слушал.

— Я слышал, — начал отец, — что сапожник Варга все еще пытается продать свой участок в шесть хольдов. Брат пастора торговался с ним, но они почему-то не договорились. Вот если бы мы не купили раньше свой участок, то могли бы что-нибудь предпринять…

Проговорив это, Карбули замолчал, но совсем не для того, чтобы выслушать мнение сына, а, скорее, чтобы переварить сказанное самим. Вообще он вел беседу только потому, что лучше соображал, когда высказывал свои мысли вслух.

Скорчившись, будто весь ушел в себя, он сидел на табуретке и производил впечатление человека, на которого свалились все беды и несчастья и который теперь боится заглянуть в будущее, так как оно не обещает ему ничего хорошего. На самом же деле у него не было никаких причин для печали.

Те, кто знал его еще в молодости, рассказывали, что он вступил в жизнь гол как сокол. Отец его был беднее бедного: всю жизнь проработал поденщиком. Ходила молва, будто он влюбился в дочку одного хозяина и девушке он тоже очень нравился. Узнав об этом, отец девушки вместе с сыновьями выставил Карбули с хутора.

Люди говорили, будто Карбули, уходя от хозяина, пригрозил ему:

— Вы у меня запомните этот день! Вы еще станете нищими, а Шандор Карбули разбогатеет…

И нужно сказать, что с молодых лет он начал упорно работать, тянул лямку, как бык, и собирал филлер за филлером. И даже когда его сверстники ходили по гулянкам, он продолжал работать. Злые языки говорили, будто, собираясь жениться, он сначала узнал, а не много ли невеста ест…

Правда, жена ему досталась бережливая, под стать мужу. Их первым приобретением был крохотный клочок земли, в который он вцепился, как клещ. Обрабатывал его, лелеял. Со временем прикупил еще клочок в полхольда, а затем — в хольд. Постепенно образовалась солидная полоса, и они поставили дом. Дела шли все лучше и лучше, и не мудрено, если скоро он вместе с сыновьями приберет к рукам весь хутор.

Разумеется, помимо трудолюбия ему еще и везло, так как за что бы он ни брался, все ему удавалось. Однако, несмотря на все свои удачи, он почему-то не чувствовал себя героем. И хотя он с сыновьями ходил по хутору с таким видом, будто добрая его половина уже принадлежала ему, в глубине его глаз пряталась какая-то затаенная печаль.

В округе их не любили. Правда, враждебно к ним никто не относился, более того, многие старались скорее заискивать перед ними в надежде получить деньги в долг или еще что. Однако они постоянно чувствовали себя здесь чужаками.

Карбули-отец пытался изменить такое положение. Так, прошлой зимой он послал в подарок целый мешок пшеницы семье Бартока, которая буквально голодала. Люди, разумеется, порадовались такому шагу, но решили, что, видимо, жадный Карбули уже начал выживать из ума. Никакого результата он этим, однако, не добился, разве что увеличилось число тех, кто приходил к нему просить в долг денег или зерна. А когда он им отказывал, его ругали еще больше, чем раньше.

Это, собственно, была его первая и последняя попытка пробить лед отчуждения, а поскольку это не дало желаемого результата, старик еще больше замкнулся в себе и стал с еще большим упорством карабкаться наверх, умножая свои приобретения. Как раз в тот период его сын и расстался с Эсти Борш.

И вот сейчас Карбули-отец сидел за столом в глубоком раздумье.

— Вот если бы мы раньше не влезли в это дело, то могли бы купить этот участок, — повторил он и посмотрел на сына, словно ожидая от него поддержки. — А ты что скажешь на это?

Пали пожал плечами.

— Так-то оно так, — проговорил он, чтобы хоть что-то сказать, и лениво развалился на стуле.

Отец немного помолчал, а затем осторожно спросил:

— А что нового у Тимаров? — Однако, увидев выражение лица сына, он тут же переменил тему разговора. — Не знаю, что стало с этим Мольнаром. То ему не так, то не этак. Все время ругается, ни на минуту рот не закрывает. Вот и сегодня утром говорит мне: «Почему бы вам не привязывать своих кур, коли вы за ними следить не умеете?» Мне иногда хочется уехать куда-нибудь из этого нищенского гнезда. Здесь, как ни старайся, все равно завшивеешь вместе с остальными. Все они нам завидуют, а сами и пальцем не хотят пошевельнуть, чтобы улучшить свое положение. Их не тревожат ни вши, ни грязь. Им все равно, лишь бы ничего не делать. Но уж другим спуску не дадут. Вот и этот Мольнар…

Старик начал говорить спокойно, но постепенно разошелся и даже встал. Голос его звучал все громче и громче. Казалось, этот разговор не имел никакого отношения к тому, с чего он начал. Старику, видимо, хотелось, чтобы и сыну передалось его негодование, однако тот довольно спокойно воспринял слова отца. Спустя минуту Пали встал и, потянувшись, сказал:

— Вот я ему разок покажу, тогда он сразу же перестанет болтать…

С этими словами Пали вышел во двор и, взяв лопату, начал убирать навоз. Поработав немного, он остановился, посмотрел на голубое небо, на зелень перед хутором, однако не яркие весенние краски волновали его. Мысли парня витали вокруг Эсти, и он не без испуга подумал: неужели правда, что Анти Бенке ходит к ней?..

Вскоре во двор вышел и отец. Старик принялся чистить хлев. Они работали молча, так как им не о чем было больше разговаривать. А кругом вовсю бушевала весна. Над их головами, над Сапожной слободкой и вообще над всей страной раскинулось по-весеннему высокое голубое небо, под которым, будто муравьи, копошились люди.

Яниш Воробей, стоя на коленях у своего дома, готовил участок под паприку.

Тетушка Вечерине сидела на завалинке и, распахнув кофту, кормила грудью малыша, который лежал у нее на коленях.

Бакоши, свекровь и невестка, копались на своей пшеничной делянке.

Тетушка Дьерене стирала бельишко.

Даже старый Бенке и тот вылез на весеннее солнышко, усевшись на завалинке. Рядом с ним сушился его соломенный матрац.

В семействе Берты рушили и жарили кукурузу. Вокруг жаровни толпились ребятишки, дожидаясь желанного лакомства, которое одновременно было для них и обедом.

Мольнары, Борши, Фаркаши, Кардоши, Фекете, Ситаши, Балоги, Бенке — все бедняки, жившие в Сапожной слободке, да и все село, а может, и все земледельцы страны копались в земле. Дотрагиваясь до нее руками, люди чувствовали приход новой весны. С ее приходом нищета и нелегкие заботы как бы отодвигались куда-то на задний план. Поденщики с тощими котомками за плечами, где лежало немного хлеба, разбредались в поисках работы. Сейчас они старались не думать о том, что хлеб у них скоро кончится, но не кончатся их беды и печали…

4

Старый Хорват Берец сидел у калитки перед домом на низкой скамеечке. Упершись локтями в колени, он курил трубку и смотрел на безлюдную улицу. Для посиделок еще было рано, стрелки часов только-только перевалили за полдень, а в такую пору, как известно, никто возле дома не сидит. Посидеть за ворота дома обычно выходят под вечер, когда после трудового дня людей тянет поделиться друг с другом мыслями. Чаще всего разговор заходит о старых добрых временах, так как теперешние, кроме неприятностей, ничего не несут…

Вечером, как только прогонят по селу стадо коров, одна за другой отворяются калитки и появляются старики и старушки со скамеечками в руках. Они направляются на посиделки к тому дому, до которого сегодня дошла очередь. Уж тут-то они перемоют косточки всем и всякому.

Старый Хорват вместе со своей супругой обычно регулярно ходил на такие посиделки, но сегодня ему не сиделось ни дома, ни во дворе. Утром он ходил смотреть, как идет строительство нового дома. Приковыляв на место, он увидел, что стены уже возведены и недалек тот день, когда его сельский «дворец» будет готов.

— Пусть дом будет не такой, как у всех, — наставлял мастера сын Хорвата.

Мастер заверил, что построит дом, какого ни у кого еще не было: с балконом, широкими окнами, о высокой крышей, украшенной безделушками.

Старик Хорват обошел весь дом, заглянул во все углы и выслушал объяснения мастера. Он не сказал ему ни слова о том, понравился ему дом или нет, а, все осмотрев, молча поплелся обратно домой.

С того момента старик потерял покой. Его охватило такое чувство, будто им грозит какая-то опасность, и, как верный пес, тихо поскуливая, он ходил по двору вокруг дома. Казалось, он и перед домом-то уселся раньше времени для того, чтобы первым встретить идущую к ним беду и отвести ее…

На церковной колокольне затрезвонили оба колокола, призывая прихожан к обедне. На улице там и тут показались старики и старушки с молитвенниками в руках, торопливо направляясь к храму божьему.

Вот отворилась калитка соседнего дома, и на улицу вышли старый Тот и его жена.

— А ты что, не пойдешь разве, сосед? — спросил Хорвата Тот.

Хорват молча покачал головой. Он уже несколько дней подряд не ходил в церковь, хотя до этого не пропускал ни одного богослужения, если не был сильно болен или не уезжал на хутор. Когда же болезнь не очень его одолевала, он все равно тащился в церковь, которая, по его мнению, помогала ему лучше любых лекарств. После смерти старого Ваги он даже стал запевалой в церковном хоре. У стариков уж так было заведено: пока не приходил священник и не начинал службу, они сами потихоньку пели. Начинал, разумеется, запевала, а ему подпевали остальные.

Голос у Хорвата был красивый и «со слезой», способный выразить внутренний душевный трепет. Кому же еще и запевать, если не ему? Его не выбирали запевалой. Все получилось как-то само собой: когда хор после смерти Ваги впервые собрался в церкви, все, будто сговорившись, посмотрели на Хорвата: «Запевай, мол!» И он запел, чувствуя, что им, пожалуй, довольны даже больше, чем его предшественником.

«Кто-то теперь запевает в хоре? — мысленно подумал старик. — Наверняка Михай Барна. Кто ж еще? Он всегда отличался, хотя и не очень отчетливо выговаривает слова».

Хорват хотел даже спросить у соседа, хорошо ли справляется Барна с обязанностями запевалы, но гордость не позволила ему сделать это. Недавно Хорват заявил при всех, что с сегодняшнего дня не будет больше ходить в церковь, а раз так, то ему не к лицу интересоваться и церковными делами.

А случилось это в тот самый день, когда он поругался с сыном. Правда, этот скандал начал не он. Произошло это в воскресенье, когда сын вернулся из села. По одному его виду старик сразу заметил, что сын не в себе.

Позвав отца в комнату, тот довольно грубо сказал ему:

— Знаете, отец, до сих пор я молча сносил все ваши дурости, но больше делать это не намерен! Если вы и дальше будете так помыкать мной, я не знаю что сделаю. Такое сотворю, что вам не понравится! Возьму и объявлю вас помешанным и потребую над вами опеки. Можете хоть полсела обегать…

Услышав столь грубые слова, старик сначала опешил, а потом начал бормотать что-то непонятное.

— Не притворяйтесь невинной овечкой, отец! — одернул его сын. — Я все знаю. Знаю, о чем шепчутся за моей спиной односельчане. Не сегодня-завтра все мы станем всеобщим посмешищем. Вы что, тронулись? Или от старости ум потеряли? Вы что, хотите всю нашу семью по миру пустить из-за своей дурости? Ну отвечайте же!

— Это вы хотите ее пустить по миру, а не я! Вы! Это вы все посходили с ума, а не я! Что бы с вами было, если б я иногда не давал вам по носу? Если б не я, вы давно бы спустили все нажитое. Вы только господ из себя корчить умеете, а больше ничего! И за все мое добро ты хочешь упрятать меня в дом умалишенных?! Может, вам стыдно перед друзьями-господами, что ваш отец — крестьянин? Хорошо бы от него отделаться, а? Не будет по-вашему! До тех пор пока вы меня в землю не упрячете, я всегда вам буду правду-матку в глаза резать! У меня есть на это полное право!

И хотя он чувствовал себя старым и немощным, Хорват понимал, что ему нужно атаковать, наступать на сына, а если понадобится, то на все село и даже на весь свет. Он кричал, стучал по столу, угрожал и успокоился только тогда, когда окончательно выдохся.

В ответ ему сын тихо, но угрожающе сказал:

— Меня ваши глупости нисколько не интересуют. Я их довольно наслушался. Я только хочу вам еще раз сказать: бросьте дурить! Я больше терпеть не намерен! Весной будет обручение, а осенью — свадьба! И точка! Нравится вам это или нет, а будет! — Сын вышел, громко хлопнув дверью.

После этого скандала старик почувствовал себя совсем одиноким, в окружении абсолютно чужих ему людей. Некому было даже рассказать о своем горе. Разве что жене, но она была старше его и более беспомощная и больная. Она все время умоляла его ради бога не вмешиваться в дела молодых. Пусть делают что хотят.

Старик еще больше замкнулся в себе, никуда не ходил, ни с кем не разговаривал. И чтобы хоть как-то выразить свой протест, так как говорить он уже не мог, вернее, его просто никто из домашних не хотел слушать, Хорват решил не ходить больше в церковь, хотя его, разумеется, никто и не принуждал туда ходить. Правда, после этого о нем в слободке стали распространять всевозможные сплетни, но старик мысленно на все махнул рукой. Пусть, мол, говорят!

И вот он сидел перед домом и слушал перезвон колоколов. В голове мелькнула мысль, что если вот сейчас встать и пойти в церковь, то он еще успел бы прийти вовремя. Нельзя сказать, чтобы Хорват был слишком верующим, что он не мог прожить без церкви и нескольких дней; просто там он целиком и полностью хоть ненадолго отдавался своим думам. Хождение в церковь со временем стало для него привычкой, которая доставляла ему столько же удовольствия, сколько любовь в молодые годы и работа в зрелом возрасте, когда все сделанное приумножало его состояние.

— Никуда я не пойду! — решил про себя старик и словно в подтверждение своей решимости даже стукнул каблуком о землю. Однако мысль о церкви крепко засела у него в голове.

«А чего мне, собственно, сердиться на пастора?» — думал он и тут же отвечал, что он на него вовсе не сердится. Более того, ему даже нравился новый пастор, который, не в пример своему предшественнику, с душой и тактом исполнял свои обязанности и появлялся на свадьбах и похоронах не только у богатых, но и у бедняков, не стесняя ни тех, ни других.

«В церковь не пойду, а до кладбища доплетусь», — решил наконец старик.

Он встал, вошел в дом, надел праздничное пальто и пошел, сунув под мышку молитвенник.

«Вдруг отпевают кого-нибудь из знакомых? Тогда почему бы и не попеть немного…»

Когда он подошел к церкви, колокольный трезвон умолк, его сменили звуки органа, а затем медленно вступил и церковный хор…


Постепенно весна кончалась и начиналось лето. Заколосилась пшеница, а кукуруза, словно юноша, становилась выше и стройнее. Пришла пора второй прополки. Мужчины и женщины вышли в поле. Вдоль дороги в тени кустов или деревьев играли маленькие дети. На берегах речек и прудов старики или дети пасли гусей, уток, поросят, время от времени приглядывая за младенцами под кустами. Другие мальцы собирали валежник на топливо. Короче говоря, все, кто мог самостоятельно двигаться, выходили в поле, чтобы хоть чем-то, да поживиться.

Лишь изредка по дороге проезжала телега в сторону села или хутора.

— Дядя! У вас колесо сломалось! — кричали вслед вознице дети.

— Дяденька, вы след от колес потеряли! — выкрикивали более остроумные.

А если в телеге ехала женщина, то мальчишки-озорники обязательно горланили:

— Быть дождю: баба лошадей погоняет!..

Озорничали смело, так как знали, что шалость им сойдет. Старики грозили им кулаками, и только…

Вот по дороге из хутора показались дядюшка Яниш Воробей и Кардошне. Они толкали тележку, груженную кукурузными бодыльями. У самого Яниша никакого скота и в помине не было, но он все же выпросил бодылья у одного хозяина и продал их Кардошне. Работать он не мог, а подобными комбинациями зарабатывал себе лишь на курево.

Толкать тележку было тяжело, и им приходилось отдыхать чуть ли не через каждые десять — пятнадцать шагов. Однако долго отдыхать они не смели, так как работавшие неподалеку от дороги люди, заметив их и втайне завидуя им, начинали подсмеиваться:

— Не спешите! До новой кукурузы до дома доберетесь!

— Эй, дядюшка Яниш, куда это ты бредешь с такой ладной бабенкой?

Они, как могли, огрызались, ворчали и плелись дальше.

Вскоре вслед за ними проехал на своем осле Вечери. Он вез с базара птицу, которая билась о стенки клетки. Вечери, понурив голову, шагал рядом с осликом, и по виду хозяина было ясно, что он недоволен базаром.

Солнце палило нещадно. Вот на дороге показались дрожки Хорвата Береца-младшего. Он ехал с сыном. Сытые лошади, блестя шерстью, легко катили дрожки. Бела с трудом их сдерживал.

— А ну, переведи-ка их на шаг! — крикнул Берец сыну. — Нужно поменьше их кормить, а то скоро повозку разнесут!..

Сказал он это так, будто сердился на коней, на самом же деле гордился ими и сидел с довольным лицом.

— С такими лошадками и в скачках можно участвовать! Что верно, то верно! — похвалил лошадей сын.

— По тысяче пенге дали бы за каждую лошадку. Фако в четверг продал свою пару. По девятьсот за каждую взял. Но они нашим и в подметки не годятся.

— Пали не очень-то разбирается в лошадях. У него сроду не было хороших лошадок.

— Так-то оно так, а вот все же его послали покупать лошадей для сельской управы.

— Вы же знаете, отец, почему так получилось! Чего теперь об этом говорить?

— Господин нотариус точно сказал, что сегодня вечером зайдет? — неожиданно спросил Берец сына.

— Пишта говорил, что он и к ним обещал наведаться.

— Ну посмотрим.

Берец немного помолчал, рассматривая посевы, раскинувшиеся по обе стороны дороги.

— Смотри-ка, у дядюшки Варо очень хорошая пшеничка!

— Говорят, — начал сын и хихикнул, — будто он все еще не разрешает триеровать зерно — боится повредить его. Дурит старик! А сын его по ночам все же триерует пшеничку по соседству.

— Оно и видно, что по ночам, а не днем: пшеничка-то у них похуже, чем наша. Видишь?

— Я думаю, это зависит от самой земли. А вот кукуруза у них намного лучше нашей.

— Может, и лучше, — неуверенно пробормотал Берец и, немного помедлив, спросил: — Послушай, Бела, а ты не думаешь, что нам следовало бы немного подождать? Не торопишься?

— Отстающих бьют… Дедушка у нас умный…

Отец вытащил из кармана серебряные часы. Откинув крышку, посмотрел на циферблат и даже присвистнул от удивления:

— Ого! Вот и до полудня дожили! А ну-ка погоняй лошадок, пусть бегут побыстрее!.. Дедушка умный, но и я не дурак.

Бела подхлестнул лошадей, которые, обрадовавшись, помчались во всю прыть. Берец одной рукой ухватился за скамейку, а другой придерживал шляпу, чтобы не слетела.

— Знаешь, что я сделаю? Приглашу-ка я как-нибудь нотариуса да прокачу его с ветерком на моих лошадках! Уж тогда в следующий раз он меня будет посылать на базар покупать лошадей!.. — Проговорив это, он, довольный, рассмеялся. Даже лицо и шея у него покраснели.


В маленьком домике царил прохладный полумрак. Старая Берецне завесила дверь и окна простынями, чтоб не залетали мухи. На улице уже начало смеркаться, мухи угомонились и не летали, а оба старика все еще сидели в темноте, не снимая с окон простынь. В одном из углов, громко жужжа, билась крупная муха, но старуха не обращала на это никакого внимания. Она сидела на низенькой табуреточке посреди комнаты и время от времени шумно вздыхала. Муж ее вытащил из кармана трубку, потом спрятал ее, затем снова достал, но забыл, что она не набита табаком.

— Они все еще торгуются, — пробормотал он наконец. — До тех пор будут торговаться, пока не проворонят и его, и землю…

Он несколько раз повторил эту фразу, будто все эти беды обрушились на них только сейчас.

— Как можно такое делать? Продать пшеницу на корню, когда она еще и не заколосилась! Да разве хороший хозяин такое сделает?! Пшеничка чем дольше лежит в амбаре, тем дороже становится! Всегда надо дождаться хорошей цены! Продать то, чего, собственно, еще и нет вовсе!..

— Только уж ты не вздумай им говорить что-нибудь! — перебила его старуха. — Пусть делают что хотят. Погубит их эта страсть к вечным покупкам. Но ты уж ничего не говори им!..

Казалось, оба они для того и забрались сюда, завесив окна и двери, чтобы отгородиться от внешнего мира. Эта комнатка с завешанными окнами была для них своим замкнутым мирком, где царили их собственные законы.

— Сделать такое!..

— Ради бога, ничего не говори им!..

Когда же не раз повторенные слова уже не стали служить им утешением, старики ударились в воспоминания.

— Помнишь, — начал старик, — что мы в третьем году делали с пшеницей? Это когда у Берке купили участок в десять хольдов?.. Полтора года держали урожай в амбарах, а когда на следующий год все выбил град, мы продали пшеницу по хорошей цене. Потом мы еще пять хольдов купили… Разве не так? Вспомни-ка, все так и было. Али забыл?..

Старушка кивала головой, а ее супруг все говорил и говорил о том, как удачно он тогда продал пшеничку…

Неожиданно дверь распахнулась, и на пороге, широко расставив ноги, появился их сын.

— Уж не спят ли мои родители? — спросил он. — Что-то больно тихо у вас. Лучше б вы собирались в дорогу, а то ведь ехать пора.


Было решено обручение Эвы и новоселье отметить в один день. На торжество пригласили много гостей, а пока собрались только ближайшие родственники. Первыми приехали старики из старого дома и Эва со своими родителями. Вслед за ними приехал Бела со своей невестой, пухленькой Этелкой Киш. Сегодняшнее торжество было и их праздником, так как со временем этот дом переходил им по наследству. На девушке было дорогое вечернее шелковое платье, но оно всю ее так обтягивало, что имело вид дешевенького платьица, сшитого сельской портнихой. Рядом со стройной красивой Эвой Этелка казалась разжиревшей поварихой. Она, видимо, и сама чувствовала это и, чтобы как-то сгладить смущение, постоянно крутилась и вертелась. Может, это было и кстати, так как пока все бы страшно скучали, если б то и дело не раздавался ее смех.

Старик Берец со своей старухой сидели в углу и молчали. Старик несколько раз доставал из кармана трубку, намереваясь закурить, чтобы хоть немного отделаться от чувства неловкости, но стоило ему бросить взгляд на блестящий паркет, свежевыкрашенные стены и легкие кружевные занавески, как он смущенно убирал ее обратно. Старушка то и дело поправляла что-нибудь на невесте, стараясь придать ей салонный вид. Из-под платка старой Берецне выбивались серовато-седые волосы, а крохотный, величиной с грецкий орех, жалкий пучок сзади делал ее похожей на бездомную нищенку, хотя на ней и надето было черное шерстяное платье, сшитое специально для этого торжества. Старушка заново повязала платок, сдвинув его побольше назад, чтобы хоть спереди не казаться простой крестьянкой. Сидела она прямо, будто кол проглотив, и вымученно улыбалась.

Молодая Берецне сидела с непокрытой головой. Платье на ней было не то крестьянского, не то господского покроя. Супруг ее, Хорват Берец-младший, был при галстуке, но в сапогах. Зато их сын Бела был разодет как настоящий барин.

Скоро приехал жених со своими родителями. Родители жениха и невесты встречались впервые. Когда старики Денеши перезнакомились со всеми, они уселись в углу рядом со стариками Берецами. И хотя Денеши были значительно моложе стариков Берецев, но постоянный труд наложил отпечаток на их лица и как бы уравнял в возрасте. Сидя друг возле друга, они походили на братьев и сестер. Между собой они почти не разговаривали. Вновь прибывавшие лишь усиливали атмосферу отчуждения.

Хорват Берец-младший, чтобы как-то разрядить напряженную обстановку, наполнил стаканы вином.

— Сервус, высокоуважаемый господин, — обратился он к будущему зятю. — Незачем мне тебя на «вы» называть, раз ты вот-вот сыном мне станешь.

Гости выстроились друг перед другом. Приехал старший брат тетушки Берецне с женой и двумя дочерьми, затем семейство Киш, за ними учитель Корда со своими домочадцами, чуть попозже — сельский врач. Последним прикатил судья с супругой.

С приездом судьи все сели за стол. Прежде чем приступить к трапезе, Иштван встал и надел на палец Эвы обручальное кольцо.

Затем начался торжественный ужин. Домашние стали носить одно за другим различные блюда, одно лучше другого, будто это было не обручение, а сама свадьба. И разумеется, пили, опрокидывая в себя бокал за бокалом. Старики и те пили много. А захмелев, оживленно разговорились, и ледок отчуждения быстро растаял.

Судья сидел в центре стола и первым начал говорить, причем говорил он так, будто находился на политической сходке.

— У нас есть еще люди, — сказал он, — которые постоянно твердят о классовом антагонизме. Так вот сегодняшнее торжество является ярким свидетельством, что о таком антагонизме не может быть и речи. Вот перед вами сидит мой друг Пишта. Он родился в самой бедной семье, а стал тем, кем он есть. И в жены себе берет хорошую девушку из богатой семьи, потому что заслужил своим трудом и поведением. Вот здесь собрались духовные пастыри нашего села. И разве мы не можем, спрашиваю я вас, жить в мире и согласии с народом венгерской земли? Можем, так как классовые различия все больше исчезают… — И уже шутливо добавил: — Если кто не верит, пусть посмотрит на этот только что построенный дом, который ничем не хуже моего.

— Пусть так и будет, господин судья! — заметил Хорват Берец-младший и громко рассмеялся.

— Я хочу сказать, господин Хорват, — продолжал судья, — пусть тот, кто может, живет как можно лучше и удобнее. Есть люди, которые говорят: раз ты крестьянка, тебе незачем носить шелковое платье или шелковые чулки, незачем отдавать детей в школу. А я лично с этим не согласен…

— Господин судья прав.

— Я человек двадцатого века…

В таком духе и продолжалась беседа. И чем дальше, тем громче звучали слова, тем энергичнее становились жесты. Молчали только четверо стариков. Прижавшись друг к другу, они чуть ли не с испугом слушали оживленные разговоры.

А на улице, словно поддавшись молчанию стариков, установилась тихая-претихая погода. Во всех домиках Сапожной слободки уже давно все спали мертвецким сном, лишь в каком-то дворе неожиданно закукарекал петух, которому, видно, приснился рассвет.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ