Город не принимает — страница 27 из 56

– Ангобы… так называемые… – говорила Анастасия Дмитриевна, – пигменты, натуральные минеральные краски… наносятся акварельно, в некоторых случаях на необожженную скульптуру…

Со спины ее охватывал молочно-кислый свет из окна. Отличники, обступившие ее, – Марина и прочий актив – прислушивались и записывали, держа тетрадки на весу. Я, Шилоткач, Регина, Юра и Женечка стояли отдельно, поодаль, спрятавшись за целующимися козлами.

Скульптуры действительно выглядели как живые. Зритель чувствовал все – толщину костных тканей, натяжение фасций, тесноту мышечных корсетов, прохладу хрящей, влажность носов. Но главное, все мы ощущали еще и это: животные знают, что мы здесь. Они наблюдают за нами. У нас своя реальность. У них – своя. Едва ли обделенная чувственной данностью. Скорее наоборот – перенасыщенная ею. Да, перенасыщенная. Возможно, именно это вызывало тревогу. С животными было что-то не так. Им угрожала опасность? Из той – их реальности нам были видны лишь тела – остальной массив обстоятельств оставался за кадром. Мы не видели ледяных слоев наводнения или занесенного лезвия, сжатого волосатыми руками. Но мы чувствовали, как, возбужденная неосознанным пока страхом, внизу живота слегка набухает тонкая кишка.

Некоторые из животных находились, мягко говоря, в неудобных позах. Какой-то козел до неузнаваемости растянул позвоночник в шейном отделе, пытаясь достать до собственного члена, изогнувшись через правую ногу. Вероятно, желая у себя отсосать. Два зайца, подогнув головы к грудинам, теснились валетом в чем-то походящем на гроб. Большой кролик сидел, развалив ноги, как мастурбирующая женщина, и тупо глядел в собственное треснувшее пивное пузо. Художник знал анатомию как «Отче наш». Он мог бы лепить, даже ослепнув. Анатомия движения, равно как и анатомия покоя, были виртуозно вынесены вовне, сообщая о структуре тела на данный момент. Но, помимо этого, вовне была вынесена и анатомия усилия – зритель мог понять переживаемый животными дискомфорт или даже боль, боль на грани физической катастрофы, на грани гибели. От этого Регине и было страшно.

Сзади нас беленькая худосочная козочка стояла на передних ногах, упираясь в пол тонкими копытцами. Тело ее, будучи вертикально воздетым, находилось практически перпендикулярно земле. Подогнутые задние ноги упирались в стену на высоте полутора метров. То есть коза делала нечто вроде березки, только наоборот, не грудью к подбородку (как на физкультуре в школе), а затылком к спине. Можно себе представить, что она чувствовала! Холод в задних конечностях. Огустение крови в передних. Онемение таза. Давление в коленных суставах, готовых вот-вот соскочить с чашечек. Удушье. Неустойчивость. Малейшее дуновение – и тело козы могло ослушаться, не податься балансу, взять крен в совсем ненужную сторону – и перелома шеи не избежать.

– Господи… – прошептала Регина. – Такое впечатление, что сейчас упадет…

– Не ссы, мать. У нее в жопе кронштейн, – сказала Шилоткач.

– Что?

– Что, что… к стене прибита лошадка.

– Свет, ты не видишь разве, это коза?

– Она просто занимается йогой, – пояснила Женечка.

К нам подошел Олег.

– Вам, Женечка, нельзя на это смотреть, – он кивнул на мужские пенисы.

– А чё? – спросила Шилоткач. – Все как у тебя. – Света надула пузырь, который тут же лопнул, поддав вырождающимся клубничным газом прямо Олегу в лицо.

– Да тихо вы! И так ни фига не слышно…

– Для подкрашивания глазури, как и для ангобов, используют оксиды хрома, дающие зеленый цвет… и меди… Для какого? – спросила Анастасия Дмитриевна. – Не помните?

Все молчали.

– Для бирюзового, – ответила она сама себе.

– А вот есть там такой, мм… кролик… салатовый…

– Салатовый?

– Ну вон там, такой зеленоватый… оливковый… Этот цвет как получается?

Зандер улыбнулась. Серьги в ее ушах дрогнули.

– А это уже секреты мастера. Гарик? Ум? Как ты делаешь оливковый цвет? – от хитрости вокруг ее глаз сложились очень красивые морщинки. Скульптор молчал.

В эту секунду, когда она назвала его по имени, вот так запросто – Гарик, будто он был мальчиком из рок-группы, а не богом, я его и увидела. Увидела, как он стоял. В профиль к студентам. Глядя в пространство. Вислорукий, как обезьяна. Крепкий, тяжелый – не толстый, не оплывший, не раскачанный, а тяжелый. Высеченный из камня. Костоправ. Гоплит. Мясник. Осмирид. И горящие из него два лакированных глаза – две переспелые вишни в античном черепе, сочащиеся медовой слезой, – два бликующих глаза кого-то того, кто смотрел на мир из тяжелой туши, одетой в потную футболку с широкой горловиной.

В этот момент я уже знала, что пересплю с ним. Он не понравился мне. Да и как мог понравиться? Человек в резиновых сапогах. За сорок, яйцеголовый, живущий в дельте реки, обвязанный фартуком, выпачканным гипсом и пластилином. Когда он мылся? Кто знает. Раздеться? Вдохнуть его запах? Разве это возможно? Представить такое я не могла. Но в чем-то неназванном, в чем-то вроде пластов времени произошел тектонический сдвиг, и слой прозрачного будущего слегка наполз на непроницаемое настоящее – ощущение физической близости между нами уже находилось здесь. Оно пришло в эти комнаты раньше, чем секс. Я понимала, что видимое мною сейчас, включая козлов, битые конечности и колбы с пигментами, – картина, привычная глазу той Тани Козловой, которой я стану. И испытала влечение. Влечение не к мужчине, а к собственному будущему, к собственному пути, нащупанному вот так вот вдруг, без всякого труда, просто пойманному вслепую, даже не наугад, а случайно! – вечно ускользающий в небытие, горячий, жирный и изворотливый хвост судьбы просто так вляпался в мои без дела растопыренные пальцы, и я сжала их прежде, чем поняла зачем. Такие накладки случались в моей жизни еще, но к тридцати все реже и реже, а после совсем перестали – видимо, за некоторой гранью человек теряет способность ловить скользкую рыбу руками и вступает в эпоху будильника, сетей и труда. Но тогда, в двадцать лет, я посмотрела на Гарика и поняла, что мы – будущие любовники. Про это понял и кот, подвизавшийся при мастерской крысоловом. Старый, бородатый, прокуренный и засаленный, как гимнастерка, он прошел мимо, запрыгнул на козлы, заваленные кистями и шпателями, лизнул лапу, приуселся и посмотрел мне в глаза. Будучи представителем мира живущих во времени, устроенном как-то иначе, чем линейно, он узнал меня. И высокомерно не поздоровался.

Зандер попросила спуститься и подождать у парадной. «Парадная» была разбита в хлам. Ступени крыльца проедал могильный лишай. В эмалированную миску, оставленную для собак, падал жидкий снег – прямиком в почерневшие остатки еды. В сугробе размокали бычки. Мокрый угол вмерзшей цветной газеты, высвободившись из-под стаявшего льда, трепался на ветру. Между окнами второго этажа зияло несколько четких выбоин, пять или шесть. Военных времен или нынешних – оставалось только гадать. Традиционный охристый желтый, которым закрашивают весь нелицевой Петербург, на доме Строкова почему-то зацвел зеленцой. Местами стены опаляла ржавчина. То есть здание выбивалось из общего ряда, как мертвый зуб, хранящий в себе мумию нерва, захлебнувшегося гноем еще лет сорок назад. Это было слишком даже для человека, привычного к питерским подворотням. Дом стоял буквой «Г». И впечатление усугублялось тем, что левую границу двора образовывала стена соседнего дома, которого, собственно, больше уже и не было. От него осталась только эта одна стена. Толщиной не более метра. Облупленная особенно откровенно – желтый слой кожи, отпав большими кусками, обнажал мышечную массу красного кирпича.

Просто стена. Как в кино про бомбежку. Даже с какими-то нишами для нимф или муз. С дырами под окна и дверь. Она торчала остро, вторгаясь в бессознательное напролом, через лобную кость, должно быть используя энергию и силу инерции той бомбы, которая при неизвестных обстоятельствах поддала ей когда-то с высоты прямо в самый хребет. Стена грубо разламывала интимный компромисс между бесконечной грудой несостоявшейся пока любви и куцей, как двадцатисантиметровая линейка, дистанцией жизненного пути. Стена могла бы разбередить в душе панический страх. Но нам, молодым, разве что было немного не по себе. Мы чувствовали себя детьми, подглядывающими без разрешения мамы в окно на оркестр и соседа в гробу.

Шилоткач выбила сигарету из пачки.

– Пиздец, – сказала она, рассматривая стену. – Просто пиздец. Если б я здесь жила, я бы повесилась.

– Если бы, Светлана, вы здесь жили, вы бы продали квартиру и открыли бы в Архангельске ночной клуб.

Олег дал Шилоткач прикурить, прикрывая зажигалку от ветра.

– Им в Архангельске не нужен ночной клуб, – сказал Юра. – У них там есть краеведческий музей.

Мы засмеялись.

– Валим, – сказал Олег.

– А Настасья? Она же просила подождать.

– Потом спросим, чего она хотела. Пусть они подождут, – Олег кивнул в сторону кучки отличников и тех, кто всегда подмыливался к ним в актив.

Мы подошли сказать, что уходим. Еромче всех выступала Надя Косых.

– Буэ-э-э, буэ-э-э… – Надя сгибалась, хватаясь за живот, изображая безудержную рвоту. – Какой-то маньяк. Хочется помыться. Меня тошнит.

– Некоторых тошнит от правды, – заметил кто-то.

– От правды? Какой правды? В чем?! В том, что человек садист и ему нравится представлять издевательства над животными? – ответил кто-то за Надю.

Все стремительно перевозбудились и захотели обижать друг друга. Зандер никак не спускалась. Поднялся спор на повышенных тонах.

– Отвращение – это такая реакция на искусство у ограниченных людей! Все, что ума не хватает понять, сразу отвратительно…

– А что предлагается понять? Человек не любит животных. И растрачивает талант на выражение своей ненависти. Несчастный мужик…

– Ага. Мог бы не растрачивать талант, хуярить садовые фонтанчики и процвести.

– Да вы же!.. – Женечка сделала шаг вперед и с силой швырнула на землю рюкзак. Он вляпался в февральскую жижу. Женя гневно потрясла кулаками. – Да вы же… Вы же все носите кожаную обувь!