Инна встречалась с местным парнем Кириллом, мальчиком «из хорошей семьи», точнее – «приличной семьи», с каким-то надуманным верхнесословным преторианским оттенком. Щетинистый, жирный, мнящий себя самцом и денежным человеком Кирилл сходил с ума по автомобилям. Родители его были богаты «баснословно», и по этой причине он имел возможность принимать за дело жизни мечту о собственном автосервисе. Кирилл строил планы. Совершал в день несколько встреч с друзьями (потенциальными бизнес-партнерами), пил кофе, тер базары, катался на машине по городу, иногда снимал баб, иногда, в дождливые грустные дни, оставался дома. Приходя к нам в гости, он прямо в верхней одежде разваливался в Иннином кукольном мире, раскрывал ляжки на сто шестьдесят градусов и подминал локтем «спинку» «диванчика». Он смотрел на казенный быт, ухмыляясь. Кривил мясистые, слегка выворачивающиеся губы. Клал руку на яйца. Втягивал голову в плечи. И всеми силами источал небрежность и насмешничество, относящееся к черни, к коей Кирилл на всякий случай причислял «все, что движется». Инна тем временем хлопотала над завариванием чая. И тихо стыдилась моих полоумных очков.
Я не любила Инну не меньше, чем она меня. Меня раздражало в Инне все. Мещанство. Внешность. Способность ее глаз стекленеть (по сути, это онемение взгляда сопровождало оцепенение мысли, которая, как ленивая и неуверенная собака, застывала в кусок теста перед каждым незнакомым барьером). Но больше всего в Инне меня раздражал Розенбаум. Моя соседка обожала Розенбаума. Она собирала кассеты, учила наизусть песни (тексты которых открывали животворящие смыслы библейской силы), ездила с подружками на Васильевский остров – пялиться на дом, в котором певец якобы жил, и пыталась, стоя на холоде, интуитивно узнать окно его квартиры, чтобы через вид физического отверстия метафизически проникнуть в чужую теплую, знаменитую жизнь и стать его эмалевой пряжкой, зубной его щеткой и т. д. Инна не пропускала ни одного выступления артиста. За несколько дней до концерта она собирала соратниц. С самых дальних порогов нашего «рака», из тупиков коридоров, с непроницаемых глубин океана поднимались неприметные до поры девочки в разноцветных халатиках и стекались к нам в комнату – на свет фанатской сходки. Они приносили шербет. Ставили чайник. Зажигали свечи. И до четырех утра шептались, какие цветы покупать кумиру.
После концертов Инна возвращалась опустошенной. Катарсис очищал ее от жизненных соков. Она падала на кровать в гипотоническом кризе. И смотрела в потолок. За все это я считала Инну глупой. Тогда слово «глупость» заменяло нам множество прочих. Его концентрация, превышавшая норму в сотни раз, сообщала речи удивительное свойство – способность наслаиваться на живых людей, постепенно образуя твердую, непрозрачную корку. Именно так, нашими молодыми усилиями, обеднялся объемный мир и укреплялся мир плоский.
Однажды, вернувшись вечером, я застала следующую картину: Инна лежала на кровати, уткнув лицо в магнитолу. Звучал «Вальс-бостон».
– Привет, – сказала я, сваливая ноты на стол.
Инна не подняла головы. Я вспыхнула. Подумать только! Корова заснула под музыку, и теперь все должны были слушать, как песнячит усатый бард.
– Инна, проснись.
Я легонько ткнула ее. Она подняла лицо, воспаленное, блестящее от слез.
– Ты плачешь?
Она встала и, ничего не говоря, рванула из комнаты, хлопнув дверью. Я выключила музыку и улеглась читать. Инна вернулась минут через двадцать. Все это время она, судя по мокрой футболке, ревела и умывалась. Потеряв много воды, ее глаза уменьшились, ослабли и теперь были на три четверти проглочены булочными, как на дрожжах опухшими веками. Инна достала из шкафа махровое полотенце, промокнула лицо, залезла на кровать, села спиной к стене, подтянула колени к подбородку, обняла ноги и стала смотреть в одну точку, периодически втягивая носом сопли.
– У тебя что-то случилось? – спросила я с неохотой.
– Мне очень плохо, – ответила она. Упадок ее голоса поражал и пугал не меньше, чем болезненное скульптурное перерождение лица. Я молчала.
– Кирилл сказал сегодня, что такая девушка, как я, никогда не сможет стать его женой.
– Почему?
Инна запрокинула голову, пытаясь таким образом удержать от пролития новые слезы. Она глубоко подышала.
– Из-за носа.
– Что, прости? Из-за чего?
– Ну, из-за носа. Носа, – она потрогала пальцами свой порозовевший нос.
– В каком плане «из-за носа»?
– Мой нос – слишком большой.
Она прижала полотенце к лицу обеими ладонями и подалась вперед, толкаемая силой рвавшегося беззвучного рыдания.
– Он сказал мне… Инусь, ты хорошая, нормальная девчонка, и в постели ты ничё, и как женщина… хозяйка нормальная, и потрещать с тобой нормально. Мне с тобой хорошо. Но жениться я на тебе никогда бы не смог… Ты не обижайся, типа, я тебе как другу, но с такой внешностью я б женщину не взял… Не, все нормально у тебя. Ну, то есть он хотел сказать, что конкретно для него внешность женщины – это все, это он такой, что именно он всегда хотел, чтобы жена была… это важно, чтобы она красивая… И я его спросила: а что? Что не так? И он сказал: ну, фигура и главное – это нос. Слишком большой. Он говорит: детка, типа, ты прости меня, но этот нос – это слишком для меня. Но самое главное, что он мешает. Понимаешь? – Инна высморкалась. – Это просто какой-то пиздец, – прошептала она. – Мешает.
– В смысле?
– Мешает делать минет. Ну… Получается, когда я беру в рот его член, там как-то получается, что нос мешает… Ой, я не знаю, короче, я просто в таком состоянии… Мне очень плохо, понимаешь, я вообще уже ничего не понимаю. И… он сказал, что не смог бы прожить с этим всю жизнь. С таким носом. В смысле с таким минетом. А я ему говорю: ну, хорошо, допустим, если я сделаю пластическую операцию, тогда ты будешь со мной? А он, такой, типа, не знаю, посмотрим, говорит.
Наверное, у меня был шок. Кажется, я испугалась. Точнее, я не отдавала себе отчета в собственном страхе. Но теперь я примерно могу понять, что именно происходило. Та самая твердая, непрозрачная корка из слов вроде «глупая» или «корова» вдруг треснула, как скорлупа. Через трещину показалась склизкая кожа птенца. Плоский мир внезапно пробила пуля. В дырочке задвигался мир объемный. Инна слушала плохую музыку, не читала Гомера, не смела идти против моды, заостряла ногти, жила умом своего отца, поклонялась дурацким культам вроде колбаски из одеяла – все это так, да, но вдруг выяснилось, что Инна была живая. Господь вложил в нее, как и в прочих, способность чувствовать боль. Инна была пригодна для жизни. У нее было все, что необходимо человеку: одиночество, любовь, разум. Но, в отличие от меня и моих друзей, у нее не было ни «Лед Зеппелин», ни бунта, ни огромных очков – ничего, ничего, что могло бы ее защитить от Кириллов. Сколько у Инны впереди? Лет шестьдесят? На мгновение передо мной открылся этот мученический путь – Инне суждено было слепо собрать всю боль, какую только сможет она унести, ей предстояло пожизненно идти зарослями геракловой травы, обжигаясь и обжигаясь, забивая себя болью, как про запас, оставив незаполненными только маленькие места, уже занятые музыкой Розенбаума и проспектами клиник пластической хирургии. Вот что я увидела. Не увидев, правда, того, что у Инны оставалась возможность пойти и другим путем.
Глава II
Свою будущую подругу я узнала сразу. Просто увидела и узнала. Не то чтобы я обнаружила в ее внешности какие-то признаки близости мне по духу или прочее – нет. Просто узнала человека, который окажется рядом и через пять лет, и через пятнадцать. Я пленилась не столько Ульяной, сколько собственным будущим, в невидимой глыбе которого Ульяна маячила, как селеницереус крупноцветковый, застывший в массиве айсберга. Пытаться передать в словах чувство близости к будущему (к судьбе) – все равно что пытаться объяснить физические ощущения во время оргазма. В каждой клетке происходит маленькое, едва уловимое структурное изменение – единовременно в каждой. И тело звучит, как оркестр. Этого, правда, никто не слышит, даже ты сам. Но ты чувствуешь механику извлечения звука. Как глухой, прикасающийся к клавиатуре. Что-то похожее произошло со мной первого сентября, после торжественной линейки, когда мы – первокурсники – ждали в аудитории декана, запаздывающего на приветственную речь: мой взгляд остановился на Ульяне, и я увидела ее так ясно и так крупно, будто она сидела там, в классе, совсем одна.
Первым ударяло в голову сходство: Мэрилин Монро. Выбеленные волосы, старомодно уложенные. Невысокий рост. Покатое тело. Тонкая талия. Круглые бедра. Плавные плечи. Белая кожа, будто не попадавшая под солнце ни на минуту, – как снег! Но, в отличие от Мэрилин, Ульяна Королева не благоухала жизнерадостностью. Ни капли этого смеха, который брызжет, как сок. Ни капли красной помады. Никакой детскости. Формально она выглядела как Мэрилин. По сути – как гойевская маха. То есть это была Мэрилин с темной стороны луны. Царица ночи. В облике ее присутствовал шик, сообщавший нам о непомерной цене, отданной за него (большей, чем просто деньги или просто время). Ульяна выглядела как женщина, сошедшаяся с дьяволом слишком близко, – суть как человек, зашедший слишком далеко. Иными словами, пребывающий в точке невозврата. Можно было подумать, что ее внутренности уже давным-давно расфасованы по канопам.
Помимо меня, на нашем курсе подобралась еще парочка поступивших на искусствоведение после музыкальных училищ. С первых же дней нам разрешили брать ключи от кабинетов с инструментами. Музицирование приветствовалось. Вечерами мы – невзрачная кучка фанатиков – закрывались по комнатам и тарабанили под завязку: в десять часов уборщицы разгоняли пианистов швабрами, как собак. Все музыкальные классы располагались в небольшом аппендиксе основного здания, застекленном в конструктивистском ключе, – нечто вроде галереи, по которой можно было пройти в университетскую библиотеку «не через улицу». Там-то и произошел наш первый разговор. Прижимая к груди расползающуюся охапку нотных тетрадей, свободной рукой я очень неловко пыталась попасть ключом в замок.