Город не принимает — страница 35 из 56

– Строков, кажется, импотент, – сказала я, прожевывая первый кусок, сломленный слишком жадно и не помещавшийся потому во рту.

– Импотенции не бывает, – ответила Уля.

– В смысле? – я даже отложила серебряную вилочку.

– Бывает сахарный диабет. – Прикурив новую, она добавила: – Например.

– А при чем тут сахарный диабет?

– При том. Импотенция – это симптом какого-то заболевания. Сердечно-сосудистой системы, эндокринной. Список велик.

Мы помолчали.

– У меня был клиент, – сказала Уля, – шестидесятилетний, француз. Он попросил просто поспать с ним до утра. Заплатил полную стоимость за ночь. Мы выпили шампанского. Оказалось, он любит Жана Виго.

Уля погасила сигарету.

– Я спросила его, в чем проблема. Он сказал: уплотнение аорты. Я решила, что помогу. Не каждый день встретишь человека, смотревшего «Аталанту» на французском. В конце концов, это перст Божий. Я делала ему минет два часа. И у него была эрекция. Он кончил. Через два часа.

– Два часа?! – я не верила.

– Два часа.

– Да ладно!

– Не ладно, а два часа, – Уля говорила серьезно.

– Но ведь… Ну так же не может быть! Это невозможно! Челюсти же…

– В перерывах можно сделать пару глотков воды.

– Кошмар. – Чтобы сменить непосильную тему, я предположила: – Импотенция – это же проблемы с головой, разве нет?

– Таня, а проблемы с головой, по-твоему, это не болезнь?

– Ну, не знаю.

– А кто знает?

Я молчала.

– По-твоему, проблемы с головой придуманы только для того, чтобы обсираться в постели?

Вопрос Ули был непонятен. Я соскребла с тарелочки остатки миндальной крошки.

– Люди, имеющие проблемы с головой, каждый день копают себе могилу. Каждый день. Каждый день, Таня. Как на работе. Они роют дерьмо, без устали, чтобы в один прекрасный миг оказаться на дне колодца, из которого нет возврата. Есть ли у них при этом проблемы с эрекцией, нет ли – дело десятое. Ты понимаешь?

На всякий случай я кивнула. Уля посмотрела на часы. «Лонжин» на черном кожаном ремешке.

– Тебе пора.

Я выпрямилась и взялась за ручку сумки.

– Таня, ты бы лучше привела к Строкову на какую-нибудь пьянку свою аутистку, Валю. Познакомь ее с художниками. Кто-нибудь наверняка предложит ей работу натурщицы. Вот увидишь. Все же лучше иметь копейку в день, чем ничего.

Я встала, взяла пальто, наклонилась к Уле, чтоб она могла поцеловать меня на прощанье. И, вздернув на плечо сумку, ушла.

* * *

Колбасу порезали на оберточной бумаге. При виде натюрморта в сердце обреталось родство – сначала отдельно каждого с Пуховым, а затем через Фому, как через центр круга, каждого с каждым: нам было хорошо вместе. Строков потянулся рукой к дальнему краю стола – вынуть из стоящей там банки отмокавшие кисти, чтоб переложить в корыто с водой. Дорогой прямо на яства с кистей слетела пара капель пинена. Накрытый стол послужит для поминок. Венчальные цветы украсят гроб. Какой-то длинноволосый черный человек сказал, что за один только перевод Рюккерта Константину Константиновичу надо кланяться в ноги. Для пущей выразительности черный человек согнулся до земли. Этот мавр был грузен и пьян. В наклоне его повело, он стал заваливаться, захрипел, придержался рукой пола, я даже успела пожалеть о том, что сейчас он умрет от кровоизлияния в мозг и испортит вечеринку, но вдруг, совершенно неожиданно, он вскинулся, забросив назад сальную прическу, и заорал:

– Я коршуну сказал: «О, выклюй образ милый, запечатленный в сердца глубине: переболеть, ни позабыть нет силы…» – Он взял паузу, сощурился, обвел взглядом присутствующих и возвышенно кончил: – «Уж поздно», – молвил коршун мне.

Валя была в восторге. Она сидела на коробке. Божественная, в мужском свитере пятьдесят второго размера. Губы горели от красного вина. Глаза блестели от слез. А художники блестели от Вали. Уля ошиблась. Шел второй час праздника, присутствующие уже готовы были лизать подошвы Валиных ног, уже приглашали Валю в Коктебель или по крайней мере на кофе, в мастерскую, «посмотреть работы», но никто-никто и словом не обмолвился о нужде в натурщице. Уля мыслила отжившими категориями: ненасытность Репина, вглядывавшегося в каждое лицо, рыскавшего в песках обочин и пряностях рынков, рисовавшего в блокнот каждый нос, каждый ножик, пуговицу и ременную пряжку, осталась в прошлом. Ныне художники не интересовались реальностью – пропуская краеведческую деятельность, они бросались в работу – сразу на совет Льва Николаевича Толстого: начинали искать непременную серьезную основную мысль. «Основная мысль», как правило, находилась на потолке.

Иванов держался обособленно, чуть поодаль от компании. Принесенное им вино густого, соевого, венозного цвета пахло как только что срубленный черешневый сад. Иванов немного грустил о том, что столкновение красок жизни и смерти природы в пластиковом стакане сникало до несчастного «приятного запаха», но дарить другу полновесные бокалы все равно полагал делом бессмысленным, ибо знал, что Строков истолчет их в ступе «на глазурь». Я стояла рядом с Ивановым. Как рядом с Иисусом Христом. Не сказать, чтобы я надеялась на то, что соприкосновение с рукавом его свитера каким-то образом повлияет на митральный стеноз, но двигало мною нечто именно в таком духе. Мы смотрели на всеобщее огневое веселье и чтение стихов. От столика с колбасой отделился пожилой человек. Пошатываясь, он направился к нам. Его седая воздушная борода напоминала слегка припыленную сладкую вату. Дедушка нес рюмку. Водка выплескивалась на заветренные, вспученные пальцы. Кожа рук имела серый оттенок, на сгибах виднелись застарелые трещины, навек забитые газовой сажей и жженой костью.

– Клим, дружочек, почему вы не пьете водку? – спросил он, подойдя.

Вместо ответа Иванов прогнулся назад, протянул руку к стене, снял с гвоздя бывшую консервную банку, теперь имевшую вид жестяного круга – боковой стенки без крышки и дна – и надел себе на голову вместо короны. Бородач обратился ко мне:

– Почему он не пьет водку?

Я пожала плечами. Старик посмотрел проникновенно.

– Водка – это молитва, – сказал он.

Не зная, как реагировать, я взглянула на Иванова, ища подсказки. Он положил мне руку на плечо и подтвердил:

– Так оно и есть.

Я рассмеялась. Бородач с чувством выпил. И методом стряха скинул из рюмки последнюю каплю.

– Как она смеется… – задумчиво сказал он. – Как она смеется… – повторил он и обратился к Иванову: – Ты нравишься девушкам. Ох, как ты нравишься девушкам! Ты – андрогин. Он – андрогин!

Иванов манерно поправил железку на голове.

– Он нравится всем, – пояснил старик. – Все влюблены в него, все! И женщины, и мужчины… И я, и он, и он. И он.

Дедушка тыкал пальцем в каждого из присутствующих.

– Э-э-э… – пропел он, с укоризной качая головой, – Зевсу не удалось разрезать тебя пополам, ага! А ты и рад. А вообще, ты скажи мне… Вот скажи. Ты. Мне. Чего ты хочешь? Все у тебя есть – двадцать детей, деньги, молодость, вся любовь, всех женщин… Что тебе теперь осталось? Мир-то завоеван, а! Чего теперь ты хочешь?!

– Стабильности, – ответил Иванов.

– Стабильность тебя ждет в гробу, – сказал дедушка, с тоскою взглянув в пустую рюмку. – Вино… Поэтом можешь ты не быть, но выпить водки ты обязан, – добавил он с прохладцей.

– Паш, давай рюмку, я принесу.

Взяв у дедушки рюмку, Иванов отошел к столу. Там говорили о последних достижениях в области американского симфонизма. Валя следила за беседой с неослабевающим восторгом, как ребенок в цирке. В отсутствие рюмки дедушка Паша впал в спячку. Он стоял неподвижно, прикрыв глаза, древний, заросший, отшельник первых веков, монолитный и бледный, как отлитый восковой сноп, на котором неторопливо текла жизнь миллионов проволочных крученых волос. Внезапно он заговорил:

– Вы знаете Чарлза Айвза?

Меня так и шибануло: оказалось, чешуйчатый гриб не спит и даже слышит, о чем беседуют у стола.

– Я собирал все его пластинки. Умм… – протянул старик с истомой. – Вы любите Айвза?

– Нет, – ответила я.

– А что так?

– Не понимаю сложной музыки.

– Знаете, мне один человек сказал, что ему не нравятся мои картины. А я ему ответил: не отчаивайтесь.

Иванов вернулся, подал дедушке полную рюмку и аккуратный бутербродик, сделанный для Паши с нескрываемой любовью – кусочек колбаски на черном хлебе украшался маленьким соленым огурчиком.

– Ты знаешь, что она мне тут сказала? Она не любит Чарлза Айвза.

Иванов улыбнулся, зажмурив глаза. На стоящие рядом кузлы запрыгнул Мурзик. Полосатый, битый, вскормленный мясом соленых балтийских крыс, он потерся об Иванова, как мне показалось, со знанием дела – по всей видимости, прицельно обмакивая тело в энергетическое поле андрогина. Сведущий в ваяниях кот знал, как правильно жить.

– Не понимает сложной музыки, ты слышал такое? А какая же музыка вам нравится?

– Красивая, – ответила я.

– Красивая? – прошептал бородач. – Красивая… Это ж какая? Климушка, милое дитя, красивая музыка – это что такое?

Иванов запел, громко и широко:

– Иду к Максиму я, там ждут меня друзья, там жар сердечный ценят, там дружбе не изменят! Там смех, там-там-там… мм… Забыл, ну, подпевай!

– Я не знаю слова! – крикнула я в ошеломлении.

Иванов обратился к коту:

– Мурзик, ну же, мм… там чувствам нет преград, там честью дорожат, там женщины беспечны, зато чистосер де-е-ечны!

Иванов пел очень красиво. Как настоящий артист оперетты. Заполняя звуком все свободное пространство, до миллиметра. Пел и дирижировал коту. Но Мурзик оставался нем. Иванов призывал его:

– Чего ж ты не подпеваешь, старик? Ты меня раздражаешь, слушай, ну не молчи, ну ты же знаешь, ну так нельзя, ей-богу!

Дедушка Паша загрустил. Он очень медленно вглядывался в свою опять пустую рюмку.

– Это ария графа Данилы, – сказала я ему, чтобы немного развлечь.

– Что?

– Ария, из оперетты «Веселая вдова».