– Как часто вы это проделываете? – спросил я.
– О, мои старты проходят регулярно в три часа ночи. Сразу же начинаются телефонные звонки. Звонят соседи. Иногда даже моя сестра приходит в бешенство.
– Именно затем вы это и делаете?
– Нет, я делаю это, потому что это вселяет в меня надежду. Я живо представляю себе, что звездный корабль «Барбаро» взмывает над атмосферой и уносит на Марс коды запуска ракет с ядерным зарядом. Я написал письмо Биллу Клинтону, предлагая ему стать первым человеком, который прибудет на Марс с кодами и не вернется обратно. Это потребовало от меня немалого мужества, ведь люди могли подумать, что я ненормальный.
– Клинтон вам ответил?
– Пока нет. Я послал Борису Ельцину картину, названную «Двенадцать апостолов с Марса». Но от него я тоже пока не получил ответа. Иногда это вселяет в меня чувство безнадежности. Именно поэтому я время от времени слушаю эти старты.
На записи «Аполлон‐15» продолжал удаляться от Земли. Мы сидели при бело-синем свечении лунной комнаты Ральфа Кертиса, слушая разговоры между Хьюстоном и экипажем, прерываемые зуммерами звуковых сигналов. «Аполлон‐15» был готов перейти на окололунную орбиту. Ральф нажал на кнопку быстрой перемотки вперед.
– Пропустите вместе со мной несколько минут, – сказал он, – сейчас мы перейдем прямо к прилунению. – Когда он возобновил воспроизведение, голос руководителя полета говорил: «Осталось пять тысяч футов».
Быстрая перемотка.
«…тысяча двести…»
Быстрая перемотка.
«…восемьдесят… сорок… двадцать… пятнадцать… десять… шесть… три… касание!»
– Черт! – воскликнул Ральф.
Потом некоторое время он посидел молча, наслаждаясь удовольствием, которое мог получить от проигрывания этого путешествия на Луну. Потом он собрал кассеты, и, пока укладывал их на место, я еще раз прошелся по апартаментам. Комнаты будто стали еще более пустыми, чем показались мне с первого взгляда. Не было видно ни одежды, ни кухонной утвари, ни полотенец, ни туалетных принадлежностей.
– Но где ваши вещи? – спросил я. – Где вы спите?
– О, я здесь не живу, – ответил он. – У меня нет дома, нет постоянного адреса. Я предпочитаю жить так.
– Вы шутите.
– Никоим образом. Я живу у друзей. Вся моя одежда лежит в чемоданах в разных квартирах. – Он сунул руку в карман, извлек кольцо с ключами и позвенел ими. – У меня ключи от квартир десяти друзей. Это ключи от «моих домов».
Между тем комнаты Ральфа Кертиса можно было бы очень уютно обставить. Я осмелился заметить, что меня удивляет, почему человек, который может жить во дворце с видом на Гранд-канал, предпочитает вместо этого существовать на чемоданах в квартирах чужих людей.
– Я не люблю собственность, – ответил он, – и не хочу ничем владеть.
– Но вы же владелец палаццо Барбаро.
– Я предпочитаю думать о себе как о «духовном хранителе» наследия Барбаро.
– Как вы это понимаете?
– В течение четырехсот лет здесь жило семейство Барбаро. Они были учеными, философами, дипломатами, то есть их можно назвать искателями мудрости и гармонии. В этом состоит наследие дворца, и его, это наследие, надо сохранить и защитить.
– Защитить от чего?
– От всего неуместного, оскорбительного, фальшивого. Одно время мы сдавали piano nobile для частных вечеров, надеясь, что это станет безвредным способом оплаты издержек. Мы подписали контракт с Джимом Шервудом, владельцем нью-йоркского клуба «21» и здешнего отеля «Чиприани» как с поставщиком. Он пошел на большие расходы – приобрел много оборудования и даже установил здесь стандартную промышленную кухню, но все это было слишком. Он придумал меню с такими претенциозными названиями блюд и напитков, как, например, «Стейк Барбаро», наладил производство бокалов и столовых приборов с эмблемой рода Барбаро – красным кругом на белом поле.
Я сказал ему: «Джим, ты знаешь, откуда взялась эта эмблема?» Он не знал, и я продолжил: «В одном из сражений во время крестовых походов рыцарь Барбаро отрубил руку неверному сарацину и кровавый отпечаток культи на белой ткани сделал своим боевым знаменем. Это же позор!» На бокалы и тарелки с эмблемой он потратил восемнадцать тысяч долларов, а я заставил его выкинуть эту посуду на помойку. Я сказал ему: «Вам еще повезло, что я все это не разбил!» Потом я заставил его убрать кухню. Это помещение теперь используют под более удачным назначением – теперь это «Комната мира».
– Кроме того, готовится продажа piano nobile, – сказал я.
– Я бы не стал его продавать. Я бы предпочел безвозмездную передачу piano nobile Национальной галерее искусств в качестве символического жеста. Я написал им об этом, но мне ответили, что для осуществления такого мероприятия потребуется слишком много денег.
– Но этаж продается, не так ли? – спросил я.
– Вероятно, – ответил он. – Пэт этим очень недовольна. Она написала нашей сестре Лайзе и мне, обвинив нас в желании smembrare художественное и культурное достояние, что буквально означает расчленить его. Письмо она написала по-итальянски. В душе она итальянка, что меня временами немного раздражает. Ее преданность дому почти болезненна. Портрет Патрисии был написан в Барбаро, когда ей было около двадцати. Портрет был выполнен в стиле Сарджента и Больдини, и, мне кажется, он оказал на Пэт очень сильное воздействие. Он внушил ей ощущение необходимости соответствовать не только стандартам дома и семьи, но также и портрету. Я говорил ей: «Это тебя погубит».
Ральф снова сел на своего любимого конька, когда мы надели пальто и вернулись в вестибюль.
– Если хотите, я пришлю вам копии писем, которые я писал главам государств. Они в папке в «Комнате мира».
Мы уже почти спустились по лестнице, ведущей во внутренний двор, когда я вспомнил, что он забыл показать мне остальную часть piano nobile, но не стал напоминать ему об этом.
– Могу прислать вам и другие материалы, но только, если вы действительно заинтересованы в этом. Я написал Марсианский национальный гимн кириллицей.
Мы попрощались на том же месте, где встретились, на Кампо-Санто-Стефано.
– Знаете, – сказал он, – тот, кто купит piano nobile, неизбежно станет новым духовным хранителем Барбаро. От души надеюсь, что очередным владельцем станет человек, понимающий значение палаццо. Но подождем и посмотрим, что произойдет.
Он оглядел campo, словно боясь, что нас могут подслушать.
– Как бы то ни было, – произнес он, – у меня есть план. После того как явится новый хранитель, обоснуется и проживет здесь некоторое время, я приду к нему и спрошу, не хочет ли он присоединиться к Проекту Барбаро. Кто знает, что он ответит?
Через месяц после своего отъезда в Малайзию Патрисия Кертис прислала мне рукописный факс, сообщив, что она вернулась в Венецию и, как обещала, будет рада показать мне палаццо Барбаро.
То, что я узнал о грядущей продаже piano nobile, выставило дворец и Патрисию Кертис в совершенно новом свете, и не только для меня. В течение многих лет Патрисия в значительно большей степени была владелицей палаццо Барбаро, чем ее брат или сестра, хотя собственниками считались все трое. Она была его castellana [29], и теперь в глазах ее сотоварищей венецианцев она оказалась в центре печальной семейной драмы. Продажа piano nobile станет ее потерей, и эта потеря будет равнозначна потере самого палаццо Барбаро. Симпатии всех местных жителей были на ее стороне, но не все они были одинаково добры к ней. Некоторые говорили: «Патрисия должна драться за Барбаро! Кем она станет без него?» Находились и другие, кто понимал, что ее страсть к дворцу не имела ничего общего с заботой о социальном статусе, но вырастала из неизменного чувства долга сохранить семейное наследство, как и культурное наследие, каковое оно воплощало.
Патрисия встретила меня на верхней площадке лестницы внутреннего двора и сразу провела в piano nobile. Она держалась непринужденно и сердечно, ничем не напоминая человека, со всех сторон осажденного врагами.
Она, как всегда, была одета в белое, но теперь я увидел, что это был не монотонный белый цвет униформы, а широкий спектр оттенков белого: сливочно-белого, молочно-белого, льняного белого, белого, как кость, белого, как голубь, – блузка, широкие брюки, туфли и украшения были смесью оттенков белого, смесью, казавшейся случайной и – если можно так выразиться – раскрепощающей. В конце концов, белый цвет есть результат смешения всех цветов солнечного света. Большие очки в белой оправе выделялись на фоне загорелого лица.
– Насколько я понимаю, вы уже успели поговорить с моим братом, – сказала она.
– Да, успел, – ответил я, от души надеясь, что она не посмотрит на это как на отступничество.
– В этом нет ничего страшного, – произнесла она, и в этих словах я уловил признание всего того, что слышал о ее борьбе за сохранение дворца, но одновременно она показала, что ее совершенно не заботило то, что мог сказать о ней Ральф.
Повернувшись, она провела меня в комнату с лакированной китайской конторкой с наклонной столешницей; из окна открывался вид на внутренний двор.
– Это комната для завтрака, – сказала она, – но мы называем ее комнатой Генри Джеймса, потому что он работал за этой конторкой.
В предисловии к одной из своих книг Генри Джеймс описал это помещение как «комнату с роскошными потолками Тьеполо и станами, обитыми старинным светло-зеленым дамастом, немного истертым и заплатанным». Стены действительно были покрыты той же истертой камкой обоев, но, очевидно, Джеймс ошибался насчет потолка.
– Он смотрел вот на это, – сказала Патрисия, бросив взгляд на изображенную на потолке небесную сцену. – Это всего лишь копия фрески Джамбаттисты Тьеполо, написанная в восемнадцатом веке. Оригинал был содран со стены и продан задолго до того, как мои предки впервые появились в Барбаро. Оригинальная фреска находится теперь в Нью-Йорке, в музее «Метрополитен».
Она говорила по-английски с американским акцентом, приправленным, если можно так выразиться, европейским флером. Слово «Барбаро» она произносила на итальянский манер, с мягким рокочущим «р».