Город (сборник) — страница 26 из 69

В начале октября, примерно за неделю до подписания официальных бумаг о разводе, мама пошла в ресторан, где отец работал шеф-поваром за скромное жалованье, получая ежегодно пять процентов акций, чтобы со временем стать хозяином заведения. Номера телефона она не знала, общалась с Тилтоном только через адвоката, но хотела еще один раз поговорить с ним лицом к лицу о правильности принятого ими решения.

Она узнала, что его уволили семью месяцами раньше, задолго до того, как он ушел от нас. И всегда он получал жалованье, как любой другой работник ресторана. Хуже того, получал гораздо больше, чем говорил, когда жил с нами, и не участвовал в оплате аренды квартиры: за все платила мама.

Вот тут, к моему облегчению, те чувства, которые питала к нему мама, наконец-то исчезли.

Что же касается Евы Адамс – или Фионы Кэссиди, – то она не досаждала ни мне, ни мистеру Иошиоке ни летом, ни в начале осени. Периодически из квартиры 6-В доносились неприятные запахи, с час – не дольше, и мой друг портной сообщал об этом только мне. А вскоре после того, как мама узнала правду о Тилтоне, Ева Адамс съехала из квартиры 6-В.

Об этом стало известно, когда бригада рабочих принялась сдирать обои, снимать треснувший линолеум, красить стены. За месяцы, прожитые в квартире, Ева Адамс не сделала ничего из того, под чем подписалась в обмен на бесплатное проживание.

Узнав об этом, я нашел мистера Смоллера, который вновь работал в обжитом пауками подвале, и спросил о женщине с сине-лиловыми глазами. Сыграл страдающего от любви мальчугана, горюющего из-за того, что ему никогда больше не придется увидеть свою богиню.

На этот раз мистер Смоллер не сливал отстой из бойлера. Он наполнял стеклянную банку какой-то сильно пахнущей смазкой, льющейся из крана в стенке одной из немаркированных бочек.

Носил он привычные брюки цвета хаки, удерживаемые на животе, помимо эластичной ленты, еще и подтяжками, но майку, часть летней униформы, по случаю более холодной погоды, сменила серая футболка с длинными рукавами и надписью черными буквами на груди «СЛАЗЬ С МОЕГО ОБЛАКА». Годом раньше песня «Роллинг стоунз» с таким названием поднималась на первую строчку хит-парадов. Над надписью выстроились лица «Стоунзов». Ничего подобного я на мистере Смоллере никогда не видел. Ему было лет пятьдесят, а люди такого возраста не носили сувениры с рок-концертов. Но, поскольку его никогда не волновал собственный облик, я решил, что он купил футболку в магазине подержанной одежды. Попала она туда от человека, который по какой-то причине разочаровался в Мике Джагере, а купил ее мистер Смоллер не потому, что питал теплые чувства к «Стоунз». Просто подошли размер и цена.

– Она ничего не делала в квартире 6-В, и я никогда не проверял, делает ли она то, что должна. Эти жадюги из центра города, прислав сюда какую-то хиппозу, чтобы она по дешевке выполнила грязную работу, не должны ожидать, что я буду приглядывать за ней помимо всей другой моей работы. Я счастлив, что она их надула, они того и заслуживают, и я еще больше счастлив, что ее здесь больше нет. Она странная, с головой у нее совсем плохо. Мы еще увидим ее в новостях, и не потому, что ей присудят Нобелевскую премию. Сынок, я тебя предупреждал: держись от нее подальше. Тебе повезло, что она не вырезала твое сердце для того, чтобы высушить его, истолочь в порошок, выкурить и словить кайф.

Происходило это в пятницу, после школы, когда мне полагалось быть в зале Эбигейл Луизы Томас, переходя под чутким руководством Мэри О’Тул от американской эталонной и текущей поп-музыки к классике, не для того чтобы сосредоточиться на ней, но чтобы понять, что Моцарт может потрясти не меньше, чем Дюк Эллингтон, или Клод Торнхилл, или Толстяк Домино. До того как я вернулся из школы святой Схоластики, мама ушла на прослушивание, после чего собиралась сразу поехать в «Слинкис». Домой я зашел лишь для того, чтобы переодеться, прежде чем пойти в общественный центр, но увидел рабочих из квартиры 6-В, которые спустились на крыльцо на перекур, и мои планы разом переменились.

Взбежав на шестой этаж, чтобы самолично убедиться в отъезде Евы Адамс, потом спустившись в подвал, где мистер Смоллер заверил меня, что эта женщина никогда не вернется, я поднялся к себе. В квартире запер дверь на оба замка, но на цепочку закрывать не стал.

Взволнованный, с кружащейся от облегчения головой, я направился в спальню, выдвинул ящик прикроватного столика, достал жестянку из-под флорентийских сладостей. Собирался ножницами разрезать полароидную фотографию, на которой Ева Адамс запечатлела меня спящим, а отдельные части выбросить в мусорный бак.

До сих пор я сохранял фотографию, считая ее доказательством угроз со стороны Евы Адамс. Сам себя сфотографировать во сне я не мог, тем более что «Полароида» у нас никогда не было. Если бы мама узнала о том, что я от нее скрывал, и мне пришлось бы объясняться, или Ева Адамс, под одним именем или другим, проявила бы агрессию по отношению ко мне, и у меня возникла бы необходимость обратиться за помощью, моя полароидная фотография, вместе с той, на которой запечатлели ширму с тиграми, плюс фотография Манзанара из книги, могли послужить доказательством, пусть и не очень убедительным, что она нам угрожала.

Но теперь она покинула дом, и ее больше здесь не ждали, а потому фотография уже ничего не доказывала. И становилась уликой, свидетельствующей о том, что я утаивал от мамы важную информацию. Хотя по собственной инициативе она никогда не полезла бы в жестянку, вполне могла возникнуть ситуация, когда полароидная фотография случайно попалась бы ей на глаза, и мама наверняка задалась бы вопросом, кто, когда и почему сфотографировал меня спящим. Я не представлял себе убедительного объяснения – за исключением правды. И каким бы ни оказалось наказание за обман, ничего не могло быть хуже ее разочарования во мне и печали в ее глазах. Поэтому с уходом Евы Адамс я не нуждался ни в доказательстве ее угроз, ни в свидетельстве того, что я не такой хороший сын, каким старался казаться.

Сейчас, с высоты пятидесяти семи прожитых лет, мне трудно восстанавливать логику девятилетнего мальчика, потому что в этом возрасте разум все еще формируется и здравомыслие не превосходит силу воображения. Однако я помню, в каком отличном настроении откидывал крышку жестянки. Я, наверное, напоминал человека, освобожденного из тюрьмы. Все эти обманы и уходы от прямого ответа остались в прошлом, таяли, как дурной сон, освобождая меня от перспективы, стыдливо глотая слезы, стоять перед матерью.

Вот тут и выяснилось, что два экспоната моей необычной коллекции отсутствуют. Полароидная фотография и фабричный глаз. Я не заглядывал в жестянку больше недели. И сразу понял, что Ева Адамс побывала в нашей квартире днем, когда дверь не запиралась на цепочку, что она – и никто другой – взяла эти вещи. И я представить себе не мог, зачем ей понадобился глаз.

Один экспонат к моей коллекции добавился. Вырезка из глянцевого журнала, шириной два дюйма, длиной – шесть или семь. Вероятно, на странице журнала лицо женщины красовалось полностью, но на вырезке от него оставили только глаза, брови и переносицу. У женщины на фотографии глаза были синие, но с помощью цветного карандаша им придали лиловый оттенок, и цветом они теперь полностью соответствовали радужкам Евы Адамс.

Я потер один глаз. Подушечка пальца полиловела.

С полароидной фотографией она забрала свидетельство моего обмана, но при этом показывала, что ее интерес к моей особе не пропал. Я полагал, что вырезанные из журнала глаза говорили: «Я тебя не забуду, проныра. Я знаю, где тебя найти, и получу огромное удовольствие, порезав тебя на куски, если ты даже заговоришь с кем-нибудь обо мне».

Как знать, возможно, резать она начала бы с моих глаз.

В этот момент я осознал собственную глупость: как я вообще мог подумать, что она исчезает из моей жизни навсегда? Я увидел ее во сне, прежде чем столкнуться с ней наяву, а это означало, что тот сон – пророческий. Да, ее звали Фиона Кэссиди – не Ева Адамс, и уйти из моей жизни она могла, лишь когда я включил бы ручку-фонарик и обнаружил, что смотрю в ее мертвые глаза.

33

Содеянное мною после этого может показаться нелепым, а то и смешным, но заверяю вас, в тот момент мне было совершенно не до смеха.

Я сидел на краю кровати, зажав полоску бумаги между большим и указательным пальцами обеих рук, глядя в глаза с фотографии из глянцевого журнала. Не в ее глаза, не в настоящие, но я чувствовал, что каким-то образом Фиона Кэссиди смотрит через них на меня, независимо от того, где сейчас находится, и на них точно наложены заклинания джуджу. Эта женщина была не просто странной, не просто свихнувшейся. Мне хотелось бы верить, что она умеет мастерски вскрыть любой замок, но теперь я нисколько не сомневался в том, что она просто проходила сквозь стены и двери, обладая некой тайной силой, проявления которой я пока видел только по мелочам.

Поначалу у меня возникло желание разорвать полоску на маленькие кусочки и спустить их в унитаз. Но уже в следующий момент я оказался на кухне. Открыл дверцу шкафчика рядом с мойкой, достал закрытую крышкой банку, в которой мама хранила коробку шестидюймовых спичек. Ими мама пользовалась, когда возникала необходимость зажечь вновь фитиль в газовой колонке, который периодически гас. Из одного из ящиков я взял поварские щипцы. В ванной зажал полоску бумаги щипцами и сжег ее над унитазом, наблюдая, как пепел падает в воду. Когда от полоски ничего не осталось, спустил пепел в канализацию.

Оставив включенным шумный вентилятор в ванной, вернув на место щипцы и спички, я опять пришел в ванную, на этот раз с баллончиком освежителя воздуха, из которого щедро опрыскал все помещение, чтобы гарантировать, что к возвращению мамы из клуба не останется никакого запаха дыма, предполагающего, что я играл с огнем.

В спальне, направляясь к открытой жестянке, вдруг запаниковал в полной уверенности, что из моей коллекции исчез еще один предмет, пропажу которого я ранее не заметил: сердечко из люсита с белым перышком внутри. Последние несколько недель я не носил медальон с собой, как это было поначалу, когда он светился волшебством. Интуиция внезапно открыла мне, что этот медальон – пусть я и не мог понять, каким образом, – обеспечивал абсолютную защиту, и эта злобная женщина, взяв его, теперь могла делать со мной все, что захочет, то есть я обречен.