Город (сборник) — страница 34 из 69

45

Январь 1967 года принес трагедию: три астронавта – Вирджил Гриссом, Эдвард Уайт и Роджер Чаффи погибли при пожаре, вспыхнувшем в модуле «Аполлон» по ходу имитации стартового отсчета на мысе Канаверал. Ужас их смерти задал тон всему году.

Потом пришло знаменитое Лето любви. Люди тысячами стекались в Хайт-Эшбери, район Сан-Франциско, чтобы создавать коммуны, блаженствовать на бесплатных концертах групп, играющих эйсид-рок, и заниматься любовью вместо войны. Они назвали это место Небесами хиппи и хотели начать строить новый и лучший мир, но к концу лета уровень преступности в Хайт-Эшбери зашкалил, а приемные отделения больниц захлестнул поток людей, галлюцинирующих или рехнувшихся после приема ЛСД. Пристрастие к тяжелым наркотикам и передозировки приняли характер эпидемии. Всего за один сезон музыка прошла долгий путь от «Вплетайте цветы в волосы» Скотта Маккензи до восхваления психоза в «Конце» группы «Дорз», когда пульсирующий карнавальный орган нес с собой угрозу и безумие. «Буффало Спрингфилд» проявили дар предвидения в песне «За свою цену», в которой их музыка и голоса вызывали у слушателя глубокую тревогу, когда они пели о насилии на улицах: «Что-то происходит здесь… Человек с пистолетом там».

Тем же летом самый мощный расовый бунт разразился в Детройте. Погибло тридцать восемь человек, целые кварталы превратились в дымящиеся руины. Тем временем война во Вьетнаме набирала силу.

К моему немалому изумлению, месяц проходил за месяцем, а мой отец внезапно не возникал передо мной, выйдя из тени. Я не видел ни Фионы Кэсседи, ни Лукаса Дрэкмена, но знал, что они ушли из моей жизни не навсегда. Учитывая странности пары предыдущих лет, внезапная ординарность моей повседневной жизни казалась ловушкой, ложным спокойствием, поощряющим меня ослабить бдительность. Через какое-то время спокойствие это превратилось в скуку, потому что, как я догадался, человек подсаживается на опасность и странности так же, как на любой другой наркотик.

Мистер Ябу Тамазаки из «Дейли ньюс» не сумел узнать ничего интересного о местопребывании Дрэкмена во время убийств четы Кэссиди и миссис Колшак. Я ошибочно думал, что он репортер, а он оказался заведующим газетным «моргом». С энтузиазмом взявшись за расследование, он допустил ошибку, вообразив себя репортером, и когда стало известно, что он интересуется этими убийствами, у него попросили разъяснений, а в связи с их отсутствием ясно дали понять, что он должен сосредоточиться исключительно на работе, за которую ему платят.

Я узнал об этом одним снежным днем, возвращаясь домой после занятий в общественном центре, увидев идущего с работы мистера Иошиоку, который выглядел очень модно в скроенном по фигуре пальто, шейном шарфе и шляпе.

– У мистера Тамазаки диплом журналиста, – объяснил мистер Иошиока. – В этом городе, однако, большинство журналистов традиционно другой национальности, главным образом ирландцы. Ирландцы – очень хорошие журналисты, потому что они также хороши в политике, а политика и журналистика тесно связаны. Политика интересует мистера Тамазаки в той же степени, что и харакири, то есть интерес, можно сказать, нулевой.

– И что нам делать теперь? – спросил я.

– Мистер Тамазаки будет продолжать расследование, но по-тихому, не привлекая к себе внимания, исключительно в свое свободное время. И есть еще мистер Накама Отани, которого тоже заинтересовало это дело, и он готов заниматься им в дополнение к своей основной работе.

– Это он выяснил, что мой отец живет в северной части города с мисс Делвейн. Он называет себя Ником или Николасом, но никогда – Ники.

– Совершенно верно.

– И он умеет разговорить человека.

– Никто в этом с ним не сравнится.

– И кого он пытается разговорить сейчас?

– Мы оставим это мистеру Отани. Поскольку он ведет разговор, выбор собеседника должен оставаться за ним.

– А чем он занимается помимо разговоров? Он репортер?

– Мистер Отани умеет многое, но он очень скромный человек, и если его хвалят, то отрицает свою компетентность, заявляя, что ему просто повезло.

Когда речь заходила о Накаме Отани, мистер Иошиока напускал тумана секретности и на мои вопросы часто давал ответы, которые, если хорошенько об этом подумать, таковыми только казались.

Мы проходили под кленами, сквозь ветки которых, лишившихся листвы, падал снег, и я воспользовался возможностью продемонстрировать свою возросшую эрудицию, пусть в хайку говорилось не о снеге:

– Падает ледяной дождь / Кажется сквозь дно / Одиночества.

– Наито Дзеко, – кивнул мистер Иошиока. – Поэт семнадцатого века. Был самураем, потом стал священником. Разносторонний человек.

– Сожалею, что не могу произнести на японском.

– Сабишиса но / Соко нукете фуру / Мизоне канна.

Он выглядел таким довольным тем, что я выучил всего лишь одну хайку, и более широкой его улыбки я никогда не видел, но он не спросил, что вызывало мой интерес. Поскольку хайку были очень важны для него, почти священны, он, возможно, счел такой вопрос слишком личным. Но, скорее всего, он знал, что источником интереса к японской поэзии являлось мое уважение к нему, и смутился бы, услышав это от меня.

В общем, проходили месяцы, а я оставался в таком необычном для себя состоянии. Чувствовал, что иду по краю обрыва, это верно, но всякий раз, посмотрев вниз, видел, что обрыв выше земли на пару футов. Поддерживать высокий уровень настороженности и подозрительности, который считался моей отличительной чертой – во всяком случае, для мистера Иошиоки, – когда плохиши не шныряли вокруг, оказалось ой как непросто.

Мы продолжали ждать очередных поджогов призывных пунктов. Конечно же, если Фиона Кэссиди умела готовить легко воспламеняющиеся бомбы, то за время, прожитое в квартире 6-В, она сделала их не две, а гораздо больше. Но ничего не загоралось.

А 19 апреля 1967 года случилась беда, которую я никак не мог ожидать.

В школе святой Схоластики на шестом уроке все ученики четвертого класса собрались в музыкальной комнате на репетицию хоровой песни, которую нам предстояло исполнить на ежегодном весеннем концерте. Музыке нас учил мистер Херн, мирянин – не священник. Музыку он знал, но вот поддерживать дисциплину не умел. И некоторые из нас на его уроках дурачились, вставляя в песню совсем не те слова, какой-нибудь «казан» вместо «банан». Едва сестра Агнес вошла в музыкальную комнату, шурша рясой, мистер Херн убрал руки с клавиатуры, дожидаясь, пока она подойдет к нему, а мы затихли в тревоге: знали, что у нее не забалуешь. Они о чем-то пошептались, а потом сестра Агнес нашла взглядом меня.

Когда мы шли по коридору, я лихорадочно пытался вспомнить, чем мог привлечь к себе ее внимание. Но никаких провинностей за собой не находил.

При этом ее рука лежала у меня на плече, словно она думала, что я могу убежать. Осторожно поглядывая на нее, я видел стоящие в глазах слезы. «Наверное, – подумал я, – вскоре меня ждет настолько суровое наказание, что даже эту строгую монахиню переполняет жалость ко мне».

Войдя в кабинет сестры Агнес, я удивился еще больше, увидев маму, которая стояла у окна и смотрела на только-только зазеленевшие деревья. Услышав наши шаги, она повернулась, и ее глаза тоже блестели от слез.

Я подбежал к ней, она опустилась на колени, и я спросил, что такого натворил.

– Ничего, сладенький, – ответила она. – Ты ничего не натворил. Это твоя бабушка. Ее больше нет с нами, Иона. Ее с нами нет. Она ушла, и теперь она с Богом.

Десятью месяцами раньше, когда умер Тони Лоренцо, я думал, что знал, какие чувства испытывала миссис Лоренцо, и только теперь осознал, что совсем не понимал ее боли. Конечно же, остротой она не уступала моей, пронзила так резко, с такой силой, что я не мог дышать. И тут же я подумал: «Дедушка Тедди, я не вынесу вида его, сраженного болью».

Поскольку бабушка Анита работала у монсеньора Маккарти и в своей жизни сделала для многих столько хорошего, прощание перед похоронной мессой проходило в кафедральном соборе. Горы цветов лежали у изножья гроба и с обеих сторон. Среди обычных роз и хризантем выделялся один букет, не самый большой, но удивительный, из белых пионов и пурпурных орхидей. Я знал, от кого он. Взял сопроводительную карточку и спрятал в карман. Прочитал позже, когда лежал в кровати в доме дедушки и не мог заснуть. Имя человека, приславшего этот букет, на карточке не значилось, но необходимости в этом и не было. Послание, написанное аккуратным почерком, позволяло установить личность, и я прочитал послание много раз, прежде чем заснул.

ЗАРЯ ВСТАЕТ
И БУТОНЫ ОТКРЫВАЮТСЯ
ВОРОТА РАЯ

Как я и упоминал в начале истории, мы прожили у дедушки Тедди неделю, а потом вернулись в нашу квартиру.

Я больше не позволял себе проявлять нетерпение из-за отсутствия новостей от мистера Ябу Тамазаки из «Дейли ньюс» и от мистера Накамы Отани, который умел разговорить любого. Почему-то чувствовал, что мое нетерпение, мое желание действовать отчасти навлекло на меня трагедию, которой я не ждал и не хотел: смерть бабушки Аниты.

Конечно, я понимал, что джуджу, вероятно, ерунда, но если оставался хоть один шанс на миллион, что не ерунда, тогда где-то существовала фотография, запечатлевшая меня спящим, и фабричный глаз, который мог наблюдать за мной даже с большого расстояния, и оба эти предмета находились в руках женщины с сине-лиловыми глазами, любящей резать, и с самым черным из сердец. И она использовала их по назначению, если знала, как это делается.

Ничего важного не произошло до июня, когда мама уволилась из «Слинкис», где Хармон Джессоп, владелец клуба, хотел получить от нее больше, чем она собралась дать, и согласилась на лучшую работу в первоклассном клубе Уильяма Маркетта. Разумеется, Маркетт оказался старым, грязным бабником, и маме пришлось уйти еще до первого выступления.

В тот вечер, когда мы съехали из нашей городской квартиры, дедушка Тедди относил чемоданы и пакеты в «Кадиллак», мама заглянула к миссис Лоренцо, чтобы попрощаться, а я стрелой взлетел на пятый этаж, чтобы оставить телефонный номер и адрес дедушки мистеру Иошиоке. Звонил и звонил, но он дверь не открыл.