Харрингтон понял, что воспринимал окружающее озаренным великолепием и величием, похищенными из книг.
«Но разве такое возможно? – удивлялся он. – Разве может такая штука работать? Неужели человек в здравом уме может играть в подобную игру на протяжении целых тридцати лет? А может, я безумен?»
Но размышлял он спокойно, и подобный вывод был маловероятен, ибо ни один безумец не мог бы писать так, как писал он, – ибо он написал то, что думал, и сегодняшние слова сенатора подтвердили это.
А вот остальное было лишь претензией на настоящую жизнь, и ничем иным. Претензией на настоящую жизнь, выстроенной при помощи безличного, неведомого человека, заключившего с ним сделку в ту ночь, много лет назад.
«Хотя, – думал Харрингтон, – может, особой помощи с его стороны и не потребовалось». Человечество предрасположено к детскому восприятию мира. Лучше всего это удается детям – они полностью сживаются с придуманным миром, в котором живут понарошку. Но и многие взрослые заставляют себя поверить в то, что считают достойным веры или во что хотят верить во имя душевного покоя.
«Наверняка, – сказал он себе, – от такой выдумки до полной веры в выдумку – один шаг».
– Мистер Харрингтон, – вернул его к действительности голос официантки, – вам что, пирог не нравится?
– Разумеется нравится. – Он взял вилку и отломил кусочек пирога.
Итак, ложная реальность, способность изображать из себя человека, живущего в своем собственном мире, без сознательных усилий, – это плата. Наверно, это даже больше, чем плата, – вероятно, это непременное условие того, что он мог писать так, как писал; это тот самый мир и та самая жизнь, в которых, по всем расчетам, он должен был проявить себя наилучшим образом.
И какова же цель всего этого?
Вот о цели-то он и не имел ни малейшего понятия.
Конечно, если не считать, что целью являлась сама суть его работы.
Музыка по радио прервалась, и торжественный голос сказал: «Мы прерываем нашу программу для важного сообщения. Ассошиэйтед Пресс сообщает из Белого дома, что государственным секретарем объявлен сенатор Джонсон Энрайт. А теперь мы продолжаем трансляцию музыки…»
Харрингтон замер, не донеся вилку до рта.
– Клеймо судьбы, – процитировал он, – может отметить одного-единственного человека!
– Что вы сказали, мистер Харрингтон?
– Ничего. Ничего, мисс. Просто так, вспомнилось. Так, пустяки.
Хотя, конечно, это был отнюдь не пустяк.
Он подумал о том, сколько еще людей на свете могли прочесть вполне определенные строки из его книг. Сколько еще жизней изменилось в нужную сторону после того, как люди прочли какую-нибудь фразу в его книге?
А не без помощи ли он написал именно эти фразы? В самом ли деле он так талантлив, что излагал собственные, тяготившие его мысли? Может, ему помогали писать – точно так же, как помогали жить понарошку? Не в том ли причина, что теперь он ощутил себя исписавшимся?
Но, как бы то ни было, теперь всё позади. Он сделал свое дело, и теперь ему дали под зад коленкой, и сделали это с предельной эффективностью и тщательностью, как того и следовало ожидать – вся эта тряхомундия заваривалась в четкой обратной последовательности, начавшись сегодня утром с журналиста. И в результате на табурет взгромоздился самый заурядный человечишко, и теперь он ест вишневый пирог.
А сколько же еще заурядных людишек и на протяжении скольких веков сидели так же, как и он, – освобожденные от жизни во сне, и столь же безуспешно пытались угадать, что ждет их в будущем? Сколько еще других даже теперь продолжали жить понарошку, как он прожил тридцать лет, до этого самого дня?
Потому что нелепо полагать, понял он, что он такой один; нелепо и бессмысленно заводить жизнь понарошку ради одного-единственного человека.
Сколько же эксцентричных гениев на поверку оказывались вовсе не гениями, и даже не эксцентричными людьми – до той самой поры, пока не встречали безличного человека в сумрачном кабинете и не выслушивали его предложений?
Предположим – только предположим, – что целью этих тридцати лет было то, чтобы сенатор Джонсон Энрайт не оставил служение на благо общества и теперь смог возглавить государственный департамент? Зачем и кому было нужно, чтобы определенный пост занял конкретный человек? И настолько ли это важно, чтобы оправдать использование человеческой жизни ради получения иной развязки?
«Ключ к разгадке таится где-то здесь, – подумал Харрингтон. – Где-то в путаном клубке этих тридцати лет таится ниточка, которая сумеет вывести к замешанным сюда человеку, вещи или организации – кто бы это ни был».
Он почувствовал, как в нем смутно шевельнулась ярость – бесформенная, бессмысленная, почти безнадежная ярость, не направленная ни на кого и ни на что в частности.
В забегаловку вошел человек и взгромоздился на табурет, стоявший через один от Харрингтона.
– Привет, Глэдис, – гаркнул он, затем заметил Харрингтона, хлопнул его по спине и рявкнул: – Привет, приятель! Твое имя в газете.
– Угомонись, Джо, – сказала Глэдис. – Чего тебе?
– Тащи-ка кус яблочного пирога да чашку кофею.
Мужчина был крупного сложения, руки его поросли густыми волосами, а на рубашку был нацеплен значок водителя грузовика.
– Вы что-то сказали насчет моего имени в газете.
Джо прихлопнул к стойке сложенную газету.
– Прям на первой странице. Статья и твой портрет. – Он указал замасленным пальцем, рыкнул: – Свеженькая, прям с типографии, – и расхохотался.
– Спасибо.
– Валяй, читай, – шумно подзуживал Джо. – Или тебе неинтересно?
– Разумеется, интересно.
Заголовок гласил:
ИЗВЕСТНЫЙ ПИСАТЕЛЬ УХОДИТ ОТ ДЕЛ
– Значит, отваливаешь, – ревел водитель. – Тут я тебя поддерживаю, приятель. Сколько книг ты накатал?
– Четырнадцать.
– Елэдис, ты подумай! Четырнадцать книг! Да я за всю жисть столько и не читал…
– Джо, да заткнись ты, наконец! – Глэдис швырнула ему под нос пирог и кофе.
В статье говорилось:
Холлис Харрингтон, автор романа «Взгляни на мой опустевший дом», за который он был удостоен Нобелевской премии, после публикации своей последней книги «Вернись, душа моя» прекращает литературное творчество.
Сообщение было дано в вышедшем на этой неделе номере журнала «Ситуация», в статье литературного обозревателя Седрика Мэдисона.
Мэдисон пишет, что в печатающейся книге писатель наконец окончательно сформулировал идею, сложившуюся у него тридцать лет и тринадцать книг тому назад…
Рука Харрингтона инстинктивно стиснула и скомкала газету.
– Чё такое, приятель?
– Нет, ничего.
– Этот Мэдисон – пройдоха, – заявил Джо. – Ему верить нельзя. Он полон…
– Он прав. Боюсь, что он прав, – ответил Харрингтон.
«Но он-то откуда знает? – спросил он себя. – Откуда это стало известно Седрику Мэдисону, этому чудаковатому одаренному человеку, практически поселившемуся в своем захламленном кабинете и пишущему нескончаемый поток компетентных литературных обзоров?» Особенно если учесть, что самому Харрингтону это стало окончательно ясно только сегодня утром.
– Те чё, пирог не по вкусу? – поинтересовался Джо. – Да и кофе остыло.
– Оставь его в покое, – с яростью вмешалась Глэдис. – Кофе я ему подогрею.
– Вы не будете возражать, если я возьму газету? – спросил Харрингтон у Джо.
– Валяй, приятель. Я с ней покончил. Читаю только про спорт.
– Спасибо. Мне надо кое с кем повидаться.
Пустой вестибюль здания «Ситуации» был полон блеска и ярких сполохов искр, ставших торговой маркой журнала и работающих в нем людей.
В сферическом стеклянном колпаке медленно и неуклонно вращался глобус диаметром в один фут. У основания глобуса были размечены часовые пояса, а на его поверхности вспыхивали символы, показывающие мировую ситуацию.
Харрингтон остановился в дверях и огляделся, встревоженный и напуганный вспышками и яркостью вестибюля. Понемногу он начинал ориентироваться: вон там лифты, а рядом с ними табло с указанием расположения комнат. Вот стол справок, пустой в это время суток, а сразу за ним дверь с табличкой:
ХАРВИ
Часы посещений с 9 до 5 по будням
Харрингтон подошел к табло, остановился и задрал голову, отыскивая нужное имя:
СЕДРИК МЭДИСОН…317
Отвернувшись от табло, он нажал кнопку вызова лифта.
На третьем этаже лифт остановился, и Харрингтон вышел. Справа от него была редакция новостей, а слева – ряд дверей кабинетов, выходящих в длинный коридор.
Он повернул налево, и третья дверь оказалась 317 кабинетом. Она была распахнута, и Харрингтон вошел. За столом, на котором громоздились высокие стопки книг, сидел человек. Остальные книги грудами валялись на полу и до отказа наполняли развешанные по стенам полки.
– Мистер Мэдисон? – спросил Харрингтон.
Человек оторвался от книги и поднял голову.
И внезапно Харрингтон вновь оказался в том прокуренном, полутемном кабинете, где давным-давно заключил сделку с безличным незнакомцем – только тот больше не был безличным. Харрингтон узнал окружавший этого человека ореол – потрясающее ощущение сильной личности, беспокоящее, непристойное чувство своеобразной психологической дурноты.
– Неужто Харрингтон?! – воскликнул безличный человек, ныне обретший свое лицо. – Как чудесно, что вы забежали на огонек! Просто невероятно, что мы…
– Да вот уж, – ответил Харрингтон, почти не осознавая, что говорит. Он ответил автоматически, чисто рефлекторно, как вскидывают руки, чтобы защититься от удара; сработал примитивный и незамысловатый оборонный механизм.
Мэдисон вскочил и пошел вокруг стола, чтобы поприветствовать его, и если бы Харрингтон повернулся и убежал, то успел бы скрыться. Но бежать он не мог: он был потрясен и скован и не мог сделать ни одного движения, за исключением жестов сдержанной вежливости, которые впечатывали в него на протяжении всех этих тридцати лет поддельной жизни аристократа.
Он чувствовал, как его лицо превратилось в застывшую, непроницаемую маску вежливой доброжелательности, и ощутил благодарность за это, потому что понял: теперь его лицо ни в коем случае не выдаст, что он узнал этого человека.