Взглянув на часы, Харрингтон увидел, что еще только четвертый час. Впереди целых три часа темноты, а ждать так долго нельзя.
«Мне нужно время. Нужно на чем-то выиграть время. В ближайшие несколько часов я должен каким-то образом разбить или отключить Харви. Хотя это может оказаться только частичным решением проблемы, но это позволит отыграть время».
Он стоял уже у двери, и тут ему пришло в голову, что все может обстоять вовсе не так – а если ни Харви, ни Мэдисон, ни Уайт тут вовсе ни при чем? Он мысленно собрал их вместе и сумел убедить себя в их виновности. Харрингтон признался себе, что может подвергнуться самогипнозу, не менее эффективному, чем гипноз Харви – или кто там гипнотизировал его на протяжении тридцати лет.
Хотя, пожалуй, гипноз тут ни при чем.
Но чем бы оно ни было, пытаться раскопать это сейчас просто бессмысленно. Есть и более насущные проблемы, требующие немедленного решения.
Для начала следует изобрести какую-либо иную защиту. Без защиты он не сумеет добраться даже до вестибюля «Ситуации».
Он подумал об ассоциациях – нужны какие-нибудь ассоциации, какой-нибудь способ напомнить себе о том, кто он такой на самом деле. Вроде ниточки на пальце или звоночка в мозгах.
Дверь студии отворилась, и там показался Адамс, стискивающий на груди свой поношенный халат.
– Сэр, мне послышался разговор.
– Это я, – ответил Харрингтон, – по телефону.
– Я думал – а может, кто-нибудь зашел на огонек. Хотя для визитов это самое неподходящее время суток.
Харрингтон стоял, молча глядя на Адамса, и чувствовал, что угрюмость отчасти покинула его, ибо Адамс остался тем же самым, не изменившись ни на йоту, оказавшись единственным реальным объектом из всей этой катавасии.
– Простите меня, но полы вашей рубашки не заправлены, – сообщил Адамс.
– Спасибо, я не заметил. Спасибо, что сказали.
– Вероятно, сэр, вам лучше лечь. Уже довольно поздно.
– Да-да, конечно, я скоро, – ответил Харрингтон.
Он послушал, как шаркающий звук шлепанцев Адамса удаляется по коридору, и начал заправлять рубашку.
И тут его внезапно осенило: полы рубашки – гораздо лучше, чем ниточка на пальце!
Потому что удивится любой, даже последний джентльмен, если полы его рубашки окажутся связанными узлом.
Он запихнул газету в карман пиджака и совсем выправил рубашку из брюк. Пришлось расстегнуть несколько пуговиц, чтобы сделать достаточно хороший узел.
Харрингтон постарался скрутить узел покрепче, чтобы он вдруг не развязался, и туго затянул его, чтобы нельзя было снять рубашку, не развязав узла.
И сочинил глупую строчку, которая должна сопровождать узел на рубашке:
Этот узел мне
напомнит, что я
не последний джентльмен.
Потом вышел из дома, спустился по ступеням, обогнул дом и зашел в сарай, где хранился садовый инвентарь.
Там он долго жег спички, пока не отыскал кувалду. Так, с ней в руке, Харрингтон и пошел к машине.
И все это время неустанно повторял в уме ту самую строку:
Этот узел мне
напомнит, что я
не последний джентльмен.
Когда Харрингтон двинулся к двери с табличкой «ХАРВИ», вестибюль «Ситуации» блистал точно так же, как и прежде, и был таким же тихим и пустынным.
Он ожидал, что дверь будет заперта, но она оказалась открытой, и он вошел внутрь, аккуратно прикрыв ее за собой.
И оказался на узком балкончике, по кругу огибавшем зал. Позади была стена, а впереди – перила. А в обрамленном балконом колодце находилось не что иное, как сам Харви.
«Здравствуй, сынок, – произнес Харви, точнее, раздался его голос в мозгу Харрингтона. – Здравствуй, сынок. Я рад, что ты вернулся домой».
Харрингтон стремительно шагнул к перилам, прислонил к ним кувалду и ухватился за ограждение обеими руками, чтобы заглянуть в колодец, ощутив всеохватную отцовскую любовь, изливающуюся от этого предмета, громоздящегося на дне колодца, – давным-давно позабытую любовь, исходившую от существа с трубкой, в твидовом пальто и с седыми бакенбардами.
К горлу подкатил комок, глаза увлажнились, и Харрингтон забыл пустынную улицу снаружи и все свои одинокие годы.
А любовь все изливалась; любовь, понимание и легкое недоумение, что он ожидал встретить здесь что-либо кроме любви – любви предмета, с которым был связан столь интимными узами на протяжении всех тридцати лет.
«Ты на славу потрудился, сынок, я горжусь тобой. Я рад, что ты снова вернулся ко мне домой».
Харрингтон склонился через перила, стремясь приблизиться к скрытому на дне колодца отцу, и тут одна из перекладин ограждения попала на узел, завязанный на рубашке, и тот больно впился в живот.
Тут же сработал рефлекс, и Харрингтон почти автоматически сказал:
Этот узел мне
напомнит, что я не…
А потом повторил это вполне сознательно и с пылом, словно песнопение:
Этот узел мне
напомнит, что я
не последний джентльмен.
Этот узел мне
напомнит, что я не…
Он уже кричал, пот струился по его лицу, а он отчаянно, будто пьяный, старался оторваться от перил и по-прежнему осознавал, что отец здесь и ни на чем не настаивает, ничего не требует – лишь выражает легкое огорчение и недоумение по поводу подобной сыновней неблагодарности.
Рука Харрингтона соскользнула с перил, пальцы нащупали рукоятку кувалды, охватили и сжали ее, а потом рука поднялась уже с кувалдой – для броска.
Но еще во время его замаха позади клацнула дверная защелка, и Харрингтон резко развернулся.
В дверном проеме стоял Седрик Мэдисон, а на его похожем на маску смерти лице было выражение олимпийского спокойствия.
– Избавьте меня от него! – заорал Харрингтон. – Пусть он меня отпустит, а не то я вас прикончу!
И сам был удивлен тому, что готов подписаться под каждым словом, тому, что при всей своей мягкости обнаружил в своем сердце готовность убить человека, не задумываясь.
– Ладно, – ответил Мэдисон, и отцовская любовь исчезла, а мир стал холоден и пуст, и только они двое стояли лицом к лицу. – Мне жаль, что так получилось, Харрингтон. Вы первый…
– Вы решили рискнуть, вы пытались отпустить меня. И чего же вы ждали – что я буду слоняться вокруг да гадать, что это вдруг со мной случилось?
– Я приму вас обратно. Это была неплохая жизнь, и вы сможете снова зажить точно так же.
– Уж на это вас станет! Вы с Уайтом и все остальные…
Мэдисон очень спокойно вздохнул.
– Выбросьте Уайта из головы. Бедный дурачок думает, что Харви… – оборвал фразу, не договорив, и хихикнул. – Поверьте, Харрингтон, это хитрое и надежное оборудование. Оно даже получше Дельфийского оракула.
Он был уверен в себе, уверен настолько, что Харрингтона прошила дрожь ужаса, ощущение, что его поймали в ловушку, загнали в угол, из которого уже никогда не вырваться.
«Взяли врасплох, в клещи, – подумал он. – Впереди – Мэдисон, позади – Харви». Теперь Харви мог в любую секунду обрушить новый удар, и, несмотря на все сказанное, несмотря на стиснутую в руке кувалду, несмотря на связанную в узел рубашку и глупую рифмовку, Харрингтон с отчаянием понял, что вряд ли сумеет преодолеть этот удар.
– Мне невдомек ваше удивление, – мягко продолжал Мэдисон. – Ведь Харви, фактически говоря, все эти годы был вам отцом, почти отцом, а может – даже больше, чем отцом. Во дню и в ночи вы были с ним так близки, как ни с одним другим существом. Он присматривал и заботился о вас, а порой руководил вами, и ваша взаимосвязь была куда ощутимее, чем вы только можете представить.
– Но зачем? – спросил Харрингтон, отчаянно пытаясь отыскать какой-нибудь выход, какое-нибудь средство обороны, более существенное, чем узел на рубашке.
– Не знаю, как объяснить вам, чтобы вы поверили, – серьезно ответил Мэдисон, – но отцовские чувства вовсе не были уловкой. В это самое мгновение вы гораздо ближе Харви… пожалуй, даже мне, чем могли быть близки любому другому созданию. Никто не мог бы столько работать с вами, как Харви, и не выработать глубокой привязанности. И он, и я не желаем вам ничего кроме добра – так позвольте же нам доказать это.
Харрингтон хранил молчание, но внутренне заколебался, хотя и понимал, что колебаться не следует. Просто слова Мэдисона не лишены смысла.
– Мир, – продолжал тот, – холоден и беспощаден и не пожалеет вас. Вы не сумели создать теплый и приятный мир – и то, что перед вами, не может не оттолкнуть вас. У вас нет никакого повода оставаться в таком мире. Мы в силах вернуть знакомый вам уют, мы дадим вам безопасность и комфорт, и тогда вы наверняка будете счастливы. Оставаясь таким, как есть, вы не обретете взамен ничего. В возврате к любимому вами миру нет ни следа нелояльности по отношению к человечеству. Теперь вы не можете ни ранить человечество, ни нанести ему вред. Вы сделали свое дело…
– Нет! – крикнул Харрингтон.
Мэдисон покачал головой:
– Странные все-таки вы существа, Харрингтон.
– Существа! – завопил Харрингтон. – Вы говорите так, будто…
– Вы не лишены своего величия, но вас надо постоянно подталкивать, чтобы вытащить его наружу. Вас надо тешить и лелеять, вас надо подвергать опасности, вам надо создавать проблемы. Вы похожи на детей, и мой долг, Харрингтон, моя святая обязанность возвести вас до величия. И я не позволю ни вам, ни кому-либо другому помешать исполнению этого долга.
«Так вот она, истина – вопит в темных, жутких коридорах запоздалого осознания. Она была там все время, – думал Харрингтон, – но я не видел ее».
Чисто рефлекторно он взмахнул кувалдой, словно сделав жест ужаса и отвращения, и словно со стороны услышал свой собственный голос, вопивший:
– Ах, черт вас дери, так вы даже не человек!
И когда он стал опускать кувалду по дуге вперед, Мэдисон уклонился в сторону, чтобы пропустить ее мимо. При этом его лицо, его руки и тело изменились – хотя слово «изменились» не совсем подходит, – он словно расслабился; тело, лицо и руки, являвшие собой Мэдисона, перетекали обратно в свою привычную форму после долгого и томительного пребывания в виде человеческого тела. Человеческая одежда лопнула и разлетелась, словно давление изменяющейся плоти разодрало ее в клочья.