– Не надо было отпускать. Ишь ты, столичная, культурная! Приедет опять, одета чёрт-те как, и словечки её эти, и опять привезёт каку ерундень новомодную…
Но дед уже спал и ничего не слышал. Он привык к ворчанью старухи и, в общем-то, был с ней согласен – ерундень Юмка как пить дать привезет, и, упрямо встряхнув короткими волосами, примется терпеливо их с бабкой учить-переучивать. И всё же… приятно, как приятно было засыпать под монотонный голос диктора, сообщавшего местный прогноз погоды. Хорошо, что Юмка поставила им телевизор.
Бабка привычно вздыхала, тяжело поднималась и звала кота Куру на кухню.
– Куро́й! Его зовут Куро́й! Это по-японски «чёрный», – надрывалась, помнится, Юмка, тогда ещё старшеклассница.
– Ку́рой так Ку́рой. Вот Ку́рой и будем звать, – соглашалась Захаровна. Кто разберет эту молодёжь.
Юмка – Юманита. Вот тоже имечко. Василиска, горе, придумала. Ох, девка – бедовая, непокорная. Яга, а не Василиса. Прижила же девчонку от человека.
Шоркали шлепанцы по линолеуму, кряхтела Захаровна, мурчал Кура, тёрся об ноги. Суп, рыбку, кашу оставлял в миске нетронутыми.
– Ешь, поганец!
Но Кура не ел ничего, кроме своей вонючей паштетной дряни. Паштетную дрянь скатерть-самобранка не готовила.
Приходилось идти в магазин.
Жили они с дедом Озимом у самого Волжского спуска. По Советской улице, мимо дома нотариуса Городецкого, мимо лицея имени Акааши Кейджи и Бокуто Котаро, мимо Кинешемского городского суда шла Захаровна во «Вкус рожства», ближайший продуктовый. Лето, жара, крики чаек с Волги, ветер целует в шею – там, где не закрыто платком. Детки гоняют на роликах – вот и Юмка так же гоняла, смеялась на предложения деда достать с антресолей сапоги-скороходы. Эх, люди-люди. Эх, молодёжь.
Город менялся. Портился, Захаровна так считала. Обрывки бумажек – следы когда-то для кого-то важных объявлений – покрывали резные заборы, аляпистые вывески торчали тут и там, и напрасно старались тополя, напрасно зелёные ивы склоняли головы, пытались прикрыть этот срам листвой. На Островского открыли этот… как его… «паб». А раньше, Захаровна помнила, здесь было кафе «Берёзка», и Грунька из-под полы продавала вместе с самогоном отвары от порчи, дурного глаза, от лихорадки, зубной боли. Отвары, конечно, все были настоящие, и дед Озим по молодости даже что-то у Груньки брал, пока не встретил её, Захаровну, тогда – Зорьку, наливную, темнобровую, с плечами покатыми, с тяжёлыми косами.
Зорька знала тайный спуск у Волжского бульвара, знала, где из-под земли бьют источники живой и мёртвой воды. После такой воды никаких отваров не надобно.
– Баб Зорь, ну какая мёртвая вода? – возмущалась Юмка. – От неё колики, и спать девять дней к ряду хочется. А у меня проект! Врач выписал антибиотики.
Захаровна качала головой, вспоминая. Юмка, Юмка, да что же ты всё не едешь-то?
На углу улицы Гоголя раскланивались со старой Солохой.
– Эх, Саломейка, как живёте?
– Да что там, Зорька. Горшок-кашевар шалит.
– Пошто?
– Отказывается гречку варить.
– Поди ты.
– Да. Говорит, дорого.
С Гоголя на Некрасова, прямо во «Вкус Рожства». Здесь за прилавком – молодая Аксинька.
– Ксения Алевтиновна, вы мне дайте пять пачек котовского корму.
Аксинька девка хорошая, ясноглазая, на щеках – ямочки. Шепчут, что ходит к водяному. Брешут.
– Вот, Зоря Захаровна, все с разными вкусами. И вы уж это, давайте… Не по отчеству.
Каждый раз говорит. Хорошая девка, какой ещё водяной.
Выходя, Захаровна задерживалась на крыльце. Жара, и обнимает, целует в морщинистое лицо ветер с Волги.
Юмка-Юмка. Когда ж ты уже приедешь?
Каждый раз, как она проходила мимо, грифоны на Банковском мосту величаво склоняли головы. Здравствуй, здравствуй.
Жара. Приятно лишь у каналов, где обнимает, касается плеч и рук, целует в макушку ветер. Пробегают по волнам блики воды, будто гребни древних морских чудовищ слегка поднимаются над поверхностью, чтобы снова нырнуть в блаженную глубину, где их рёва не слышно ночами из-за скрежета поднимающихся мостов. Надменны сфинксы – эти её не приветствуют. И вечно, бесконечно глядят в даль, где за солнечными лучами – грозовые тучи, Волхов и Днепр, Нева и Волга у подножий Ростральных колонн.
От Волги – к Неве. Приехала – и осталась. Ах, Питер, Питер! По ночам здесь поют ангелы с барельефов и кариатиды, звенит капель – пот стекает со лбов атлантов, и на Заячьем острове собираются в полночь зайцы, чтоб разбрестись по двое, по трое по городу – подводить часы.
И делать ей, Юманите, здесь по большому счёту и нечего. Никем здесь нежданная, ненужная, толком и неустроенная. Семья и друзья – все там, на Волге, а вот она здесь, влюблённая в этот город, и уехать как, если солнце смеётся в макушках деревьев Летнего сада, если в сумерках пляшут сильфиды в огнях фонарей и сверкают глазами из-под мостов болотницы и болотники, не сумевшие сами покинуть любимых насиженных мест. Уехать – навсегда? Невозможно, невозможно. Вновь и вновь она будет сюда возвращаться.
Сердце – здесь, на Неве, душа – дома, на Волге. Там ждут её баба Зоря и дед Озим, туда, возможно, вернётся однажды вечнодалёкая мать. Снова время пришло. Пора ехать.
– Юмка! Прие-е-ехала!
Бросить чемодан и с разбегу – в полные, мягкие объятья бабы Зори. Дед рядом, кряхтит, отворачивается. Юма знает: смахивает слезу.
– Дурёха, зачем брала это свое такси! Что, дед не забрал бы?
Дед? Вывел бы из гаража свою крылатую лодку? Да он, верно, тысячу лет уже на ней не летал. И чары невидимости, должно быть, давно выветрились.
– Ба, такси надёжнее.
Баба Зоря поджимает губы. Курой мурчит, мешается под ногами, и та в сердцах выплёскивает на него свою злость.
– Ну, Кура-дура, куда суёшься!
Юма смеётся. Как же она их всех любит!
Вечером учила бабу Зорю включать музыку на смартфоне. Захаровна хоть и выказывала враждебность всем технологиям, но от природы была сметлива и, если как следует объяснить, довольно быстро, хоть и притворно неохотно, осваивала всё новое.
– Никаких больше гуслей-самогудов! У них всего три мелодии!
– Зато какие! И все разные! Не то, что эти ваши там… Сто песен, и все одинаковые.
Перебранка была весёлая, привычная. Юма знала, что важно показать всё сейчас, пока она была здесь, научить пользоваться. Вспомнила, как баба Зоря звонила ей посреди ночи:
– Дед ходит ревёт, весь день пыхтел-переживал, не может карту активировать для пенсии. Позвони ему!
– Дай трубку, у него же нет телефона.
– А яблочко на тарелочке тебе дали пошто?
– Оно здесь плохо ловит!
– Всё ваш Запад виноват, его влияние!
Дед Озим опять заснул под прогноз погоды. Монотонный голос диктора местных новостей всегда его убаюкивал.
– Что там с погодой на завтра?
– Э, – махнула рукой баба Зоря. – Этих что слушать. Возьми с тумбочки зеркальце и посмотри.
Юма покорно пошла искать зеркальце. Что-что, а здесь баба Зоря была права – местную погоду оно предсказывало лучше, чем это делали в телевизоре и Интернете.
С утра дед Озим, удивительно, вывел-таки из гаража свою крылатую лодку. Дерево потемнело от времени, и сама лодка едва держалась в воздухе, то и дело касаясь днищем воды.
Это было их с дедом старое развлечение – пускаться на лодке над волнами Волги, паря над поверхностью. Ветер теребил короткие юмины волосы и длинную бороду Озима, дед правил лодкой, а Юмка, склонившись, искала взглядом волосы русалок в тёмной речной воде.
«Душа моя здесь», – она думала.
Дома баба Зоря с расстроенным видом катала яблочко по тарелочке.
– Ботвинья, рыбник, полевка, – бормотала она расстроенно. – Разве они сейчас едят такое? Ты мне дай новых рецептов.
Отчаявшись, надела очки и неуверенно ткнула в экран смартфона.
– Эта… Алиска!
– Чем я могу помочь?
Вечером внезапно отключили электричество. Ужинали при теплом свете перьев жар-птиц.
– Юмка, а Юмка! Может, на этот раз всё-таки не уедешь?
Какое-то время жевала молча.
– Уеду, ба. Уеду.
Тишина, тяжёлая, горькая, разлилась по квартире. Проглотила неловкое дедово откашливание, обвилась Захаровне вокруг горла.
Опять уедет. Человеческий детёныш. А, что там – Василиска, и та уехала.
Юмка настойчиво тыкала в экран смартфона, пока тот не погас.
– Разрядился…
В сердцах Захаровна выкрикнула:
– А, чтоб его! Пусть сдохнет вместе с твоим нубуком, нафигатором и всей ерундой! Заряжай их там у себя в Питере!
Кот нырнул под ноги. Наклонилась, кряхтя, подняла его.
– Пойдём, Кура.
Прихватила одно из перьев и ушла в большую комнату.
Дед отложил ложку – огромную, деревянную, которой всегда только и ел – и искоса взглянул на Юму.
– Ты, Юмка, не серчай. Скучает ведь она.
Вымыл посуду и ушёл вслед за бабкою.
Они сидели – Захаровна в большом кресле, с Курой на коленях, дед Озим на диване – в большой комнате. Молча. Дед думал о том, как без прогноза погоды теперь уснуть. Захаровна думала о дочери.
Та тоже однажды – взяла и уехала. Не могу, сказала, жить больше в этом болоте. Не могу ходить по улицам, где дома не выше двух этажей, не могу дышать пылью из давно потерявших всю силу и оставшихся висеть на стенах ковров-самолетов. Там, сказала она, перемены, там рушатся стены, там идёт большая стройка. Захотите со мной связаться, сказала она, проведите, наконец, телефон.
И уехала. Оставила им Юмку. И, может, даже права была по-своему.
Что толку было проводить телефон? Пользоваться им Василиса не научила, номера не узнала. И не вернулась.
Вот Юмка, подумала вдруг баба Зоря, та всему их учит. И всегда возвращается.
Мелодия, светлая и негромкая, стройной девой вошла в комнату, руками развела тишину. Перо жар-птицы легонько качнулось, словно от ветра.