Город святых и безумцев — страница 2 из 25

Дункан Шрик

I

Для нас история Амбры начинается с легендарных подвигов китобоя-пирата Джона Мэнзикерта[1],[2],[3], который в год Огня (как была именована катастрофическая вулканическая активность в Южном полушарии в тот период) повел свой флот из тридцати китобойных судов вверх по фарватеру реки Моль. Впрочем, это был не первый задокументированный набег аан на данный регион, хотя первый хоть сколько-нибудь значимый.

Целью Мэнзикерта было бежать от гнева своего соплеменника Майкла Брейгеля, который истребил некогда гордый флот из ста кораблей Мэнзикерта у побережья Острова Аандали. Брейгель намеревался раз и навсегда покончить с Мэнзикертом и потому преследовал его около сорока миль вверх по реке, почти до окрестностей современного порта Стоктон, прежде чем наконец отказаться от погони. Причина этого конфликта между потенциальными союзниками неизвестна, так как дошедшие до нас исторические источники немногочисленны и зачастую неточны. Регулярность, с которой истина и легенда в ранней истории Амбры расходятся и идут каждая своим путем, способна привести в бешенство любого историка, но результат налицо: в конце лета года Огня Мэнзикерт оказался в семидесяти милях вверх по реке, в том месте, где Моль образует зигзаг, прежде чем выпрямится и к северу, и к югу. Здесь он обнаружил, что текущие на юг пресные воды совершенно очистили заходящие в русло с приливом соленые волны[4].

В этом, образовавшем естественную гавань «изломе» Мэнзикерт на закате дня своего прибытия велел бросить якорь. Берега здесь поросли густым, хорошо знакомым аанам кустарником, который отдаленно походил на растительность их родных Южных островов[5]. К немалой своей радости, люди Мэнзикерта не увидели никаких признаков потенциально враждебного населения, но, поскольку приближались сумерки, не смогли найти в себе сил отправить экспедицию на берег. Однако той ночью дозорные на кораблях были поражены, заметив огни лагерных костров, явно видные за деревьями, а некоторые наделенные острым слухом китобои услышали даже звуки пронзительных песнопений. Мэнзикерт немедленно приказал военному отряду высадиться под покровом темноты, но труффидианский монах Самуэль Тонзура уговорил его отменить это распоряжение и подождать до утра.

Тонзура, который после своего похищения из Никеи (города в дельте реки Моль) уговорил капана перейти в труффидианство и тем самым приобрел над ним немалое влияние, играет существенную, возможно, главную роль в нашем понимании ранней истории Амбры[6]. С произведений Тонзуры берут свое начало большинство хроник; речь идет и о его дискредитированной (и неполной) «Биографии Джона Мэнзикерта I Аанского и Амбрского»[7], написанной, по всей очевидности, дабы угодить капану, и о его тайном дневнике, который он во все времена держал при себе и которого, как можно предположить, Мэнзикерт никогда не видел, поскольку в противном случае приказал бы казнить монаха.

Дневник содержит исключительно подробный рассказ о Мэнзикерте, его подвигах и событиях, последовавших за основанием Амбры. Что этот дневник возник (или, точнее, заново появился) при несколько сомнительных обстоятельствах, не должно отвлекать от его обшей достоверности и не объясняет осмеяния, которому его подвергли в определенных кругах, возможно, потому, что имя «Самуэль Тонзура» для немногих узколобых ученых звучит как шутка. Для самого Самуэля Тонзуры никакой шутки тут определенно не было[8].

На рассвете Мэнзикерт отдал приказ спустить на воду шлюпки и с отрядом в сто человек, включая Тонзуру, отправился с разведкой на берег. Зрелище, вероятно, было несколько нелепое, потому что, как пишет о Мэнзикерте Тонзура, предводитель китобоев обладал крутым нравом и потому «должен был занимать целый корабль сам, за исключением гребцов, ибо был столь крупным, что корабль под ним представлялся игрушечным»[9]. Здесь, пока Мэнзикерта везут к тому месту, где он заложит город, самое время полностью процитировать знаменитую оценку, данную Тонзурой капану:

Я восхищался этим человеком, ибо природа сосредоточила в нем все качества, потребные полководцу. Он возвышался почти на семь футов, поэтому, чтобы взглянуть на него, людям приходилось запрокидывать голову, будто смотрят они на вершину утеса или горного пика. С поразительно голубыми глазами и нахмуренными бровями, его лик не был ни приятным, ни мягким. Его голос был подобен грому, а руки — словно созданы для того, чтобы сокрушать стены или проламывать бронзовые врата. Он умел набрасываться как лев, а его нахмуренное лицо внушало ужас. Те, кто видел его впервые, подмечали, что все услышанное о нем ранее — преуменьшение[10].

Увы, мудростью или милосердием, которые равнялись бы его боевым качествам, капан не обладал. По всей видимости, в данном случае Тонзура опасался нрава своего хозяина, поскольку пытался убедить Мэнзикерта остаться на борту флагманского корабля и разрешить возглавить десантный отряд более осмотрительному из своих лейтенантов (возможно, даже своему сыну Джону Мэнзикерту II[11], который со временем станет блестяще править своим народом), но Мэнзикерт, хоть и был труффидианином, и слышать об этом не захотел. Капан настойчиво уговаривал сопровождать их свою супругу Софию. К несчастью, Тонзура мало что рассказывает о Софии Мэнзикерт как в биографии, так и в дневнике (ее собственная биография до наших дней не дошла), но из того немногого, что нам о ней известно, описание, данное Тонзурой ее мужу, равно может относиться и к ней: эта супружеская чета не раз романтично распространялась о счастии, что имеют возможность грабить совместно.

Итак, Мэнзикерт, София, Тонзура и люди капана высадились в месте, которое вскоре станет Амброй. Однако в то время оно было населено народом, который Тонзура окрестил «серошапками» и который сегодня известен как «грибожители».

Тонзура сообщает, что не успели они углубиться в кустарник и на сто шагов, как наткнулись на первого туземца, стоявшего возле своего «низенького круглого жилища, которое имело куполообразную крышу и абсолютно ровные, без единого шва стены и от порога которого начиналась дорога, выложенная золотистыми гладкими камнями, хитро скрепленными неизвестным раствором». Строение, возможно, некогда служило будкой для часовых, но сейчас использовалось под жилище.

Совершенно очевидно, что здание произвело на Тонзуру впечатление большее, чем стоящий возле него туземец, потому что он потратил три страницы на подробнейшее описание постройки, а ее обитателю уделил всего один короткий абзац:

Плотный и невысокий, он достигал капану лишь до плеча; с головы до ног он был закутан в серый плащ, прикрывавший штаны и рубаху, сшитые из звериных шкур, тоже серых, но более светлого оттенка. На голове у него красовался головной убор цвета шкуры нолса: высокая, широкополая шляпа, прикрывавшая лицо от солнца. Его черты, насколько их удалось разглядеть, были тупыми, землистыми и лишенными мысли. Когда капан осведомился, что это за место и как оно зовется, малоприятное существо не смогло ответить, только издало череду щелкающих, чавкающих и свистящих звуков, которые как будто имитировали стрекот кузнечика и саранчи. Такое никто бы не счел языком или речью. Как у насекомых, это были звуки, выражающие предупреждение или любопытство и лишенные иного смысла[12].

Мы можем получить немалое удовольствие, вообразив себе этот фарс: гигант наклоняется, дабы пообщаться с карликом, карлик обращается к нему на языке столь изысканном и сложном, что по сей день не поддается переводу, а гигант выплевывает череду грубых гласных и согласных, которые серошапке, вероятно, показались внезапным приступом апоплексии.

Мэнзикерту серошапка показался отвратительным, похожим (как его иногда цитировали) «одновременно на ребенка и на гриб»[13], и если бы не страх перед возмездием предполагаемого местного правительства неизвестной мощи, капан проткнул бы туземца саблей. Тем не менее он оставил еще свистящего и щелкающего в спины уходящим[14] серошапку нести свой неведомый караул, а сам направился по золотой дороге, пока не вышел к городу.

Хотя Тонзура преступно не приводит рассказ о том, как среагировали, увидев город, Мэнзикерт и София (по приводимому монахом описанию они вышли к месту будущего бульвара Олбамут), можно лишь предположить, что на них он произвел не меньшее впечатление, чем на самого Тонзуру, который писал:

«Видимые за редеющими кронами деревьев, купола и крыши были украшены золотыми звездами, точно сам небосвод, но если на небесах звезды имеются лишь через промежутки, здесь поверхность была целиком покрыта золотом, извергающимся с коньков крыш нескончаемым потоком. Главное строение окружали другие, поменьше, в свою очередь, полностью или частично обведенные крытыми галереями. От изысканности этих зданий захватывало дух, и дворцы тянулись, насколько хватало глаз. Вскоре за ними показался второй комплекс зданий, больше первого, где газоны поросли грибами всех возможных цветов и размеров — от гигантских образований размером с нолса[15] до хрупких стеклянисто-прозрачных узелков не больше детского ногтя. С этих грибов — с красными шляпками и с голубыми шляпками, с пластинками и губками, подернутыми бороздками серебра, изумруда или обсидиана, — поднимались споры самых невероятных и удивительных ароматов, в то время как серошапки ухаживали за своими питомцами с достойными восхищения мягкостью и любовной заботой…[16]. Здесь били фонтаны, наполняя водой чаши, а еще — сады: одни висячие и полные экзотических мхов, лишайников и папоротников, другие полого спускались до уровня земли; в центре стоял бассейн из чистого золота, столь прекрасный, что не поддается описанию[17]».

Можно только воображать, как потекли слюни у Мэнзикерта и его супруги при виде таких богатств. К сожалению, как они вскоре узнают, значительная часть этого покрывающего здания «золота» представляла собой живой организм, сходный с лишайником, который серошапки выдрессировали так, чтобы он образовывал декоративные орнаменты, — он не только не был золотом, он не был даже съедобным.

Тем не менее Мэнзикерт и его люди бросились осматривать город. Основные особенности архитектуры построек они проигнорировали, зато обратили внимание на множество ручных крыс, размером с кошек[18], изобилие экзотических птиц и, разумеется, огромные количества микофитов, которые серошапки, видимо, собирали как урожай, ели и складывали на хранение в преддверии возможного голода[19].

Пока Мэнзикерт разведывает местность, я скоротаю время, изложив несколько фактов о самом городе. Согласно скудным архивам серошапок, которые были найдены и если не переведены, то с грехом пополам поняты, грибожители называли свой город «Цинсорий», хотя значение этого слова для нас утрачено или, точнее, так и не было раскрыто. По приблизительным оценкам тех, кто изучал лежащие под Амброй руины[20], в определенный момент Цинсорий давал кров двумстам пятидесяти тысячам душ, что делает его одним из крупнейших городов древности. Также Цинсорий мог похвастаться высокоразвитой системой канализации и водоснабжения, которой позавидовали бы многие сегодняшние города[21].

Однако Тонзура утверждает, что к тому времени, когда Мэнзикерт наткнулся на Цинсорий, пора его расцвета уже миновала. Этот свой вывод он основывает на довольно шатком доказательстве: «неоспоримом вырождении» его обитателей. Разумеется, оценка Тонзуры нелогична и предвзята, ведь город казался прекрасно функционирующим: дворцы с высокими куполами в блестящем состоянии, улицы постоянно подметаются, арены и амфитеатры как будто только и ждут того, что с минуты на минуту станут местом бесчисленных увеселений.

Тонзура игнорировал эти признаки здорового общества, быть может, боясь признать, что определенно безбожный народ может в чем-то превосходить истинных труффидиан. Поэтому он утверждает (подчеркнуто в биографии и походя в дневнике), что тогдашние обитатели, численность которых, по его оценкам, не превышала семисот, никак не могут претендовать на величие, которым некогда обладали их предки, поскольку представляют собой «явно последнее поколение умирающей цивилизации», неспособное понять жизненные процессы города, неспособное управлять его механизмами, неспособное вести фермерское хозяйство и «низведенное до охоты и собирательства»[22]. Их сторожевые костры закоптили стены великих залов, целые кланы несуразно пререкались друг с другом за территорию в пределах одного строения. Согласно Тонзуре, ни один серошапка не понимал ценности своего наследия.

Величайший довод Тонзуры в пользу вырождения серошапок, очевидно, следует признать самым слабым. В первый день София и Мэнзикерт вошли в здание, которое монах называет библиотекой, строение «огромнее всех, кроме самых почитаемых духовных институтов, в которых мне доводилось учиться». Полки этой библиотеки сгнили под смертельным натиском редкостного изобилия мелких темно-пурпурных грибков на белых ножках. Книги, чьи страницы были изготовлены из размягченного пальмового листа по методу, ныне для нас утраченному, обрушились на пол. Тысячи книг, многие — изысканно гравированы неведомыми буквами[23] и, словно позолотой, покрыты уже знакомым золотым лишайником. Тогдашние серошапки использовали эти книги как хворост: на глазах у остолбеневшего Мэнзикерта они снова и снова собирали книги и отправляли их в костер, на котором готовилась пища.

Верно ли истолковал Тонзура увиденное в «библиотеке»? Полагаю, что нет, и я опубликовал мои сомнения в монографии под названием «Доводы в пользу серошапок и против свидетельства глаз Тонзуры»[24]. На мой взгляд, «библиотека» на самом деле служила местом религиозного поклонения, а «книги» — молитвенными свитками. В некоторых культурах, особенно в Окситании, молитвенные свитки в ходе богослужения сжигают. «Полки» являлись гнилыми досками, специально (!) прикрепленными вдоль стен для выращивания особых пурпурных грибов, которые не росли ни в одном другом месте Цинсория и, вполне вероятно, имели религиозную ценность[25]. На то же указывает большой, высеченный по форме гриба камень, установленный на верхней площадке лестницы перед входом в «библиотеку». Уже давно доказано, что он играл роль алтаря.

София выбрала как раз этот момент, чтобы, отметив то, что она окрестила «примитивизмом» туземцев, упрекнуть своего супруга в «трусости». От такого укора Мэнзикерт пришел в ярость и совершенно забыл про нравственную сдержанность. По счастью, прошло несколько дней, прежде чем проявилось это новое настроение, а за означенное время Мэнзикерт все более и более своих людей переправлял с кораблей на берег, где велел начать строить причалы и доки. Также он занял под казармы несколько круглых приземистых построек на окраине города, выставив туземных обитателей, которые, бормоча себе под нос, любезно удалились в Цинсорий.

Не только соплеменники Мэнзикерта были рады распроститься с морской качкой, но и ожидавшая их земля при дальнейшей разведке оказалась идеальной. Реку Моль питали многочисленные родники и ручьи, в то время как дичь, начиная от свиней и оленей и кончая бескрылой птицей, под названием «гущеройка», давала обильный источник пищи. Двойной изгиб реки усиливал дувший с запада бриз, смягчая суровый климат, а с бризом появлялись птицы, в особенности ласточки, которые слетались на закате и поглощали огромные облака вьющихся над водой насекомых.

Эти пять или шесть дней Тонзура провел, бродя по городу, который все еще представлялся ему диковинным. Как он писал у себя в дневнике, большую часть своей молодости он «растратил» во владениях Халифа, где в каждом городе теснились чудеса архитектуры, но никогда не видел ничего, подобного Цинсорию[26]. Прежде всего, у города не было углов, одни изгибы. Его зодчие воздвигли окружности внутри окружностей, купола внутри куполов и окружности под куполами. Общее впечатление Тонзура нашел отрадным для взора и, что важнее, для духа: «Это отсутствие углов и конфликтующих линий возвращает разум к уравновешенности, одновременно спокойной и безмятежной». Возможную истинность этого наблюдения подтвердили современные архитекторы, которые, изучив воссозданные чертежи Цинсория, назвали его «строительным эквивалентом камертона, вибрацией души».

Столь же отрадными были тянущиеся по стенам огромные праздничные мозаики: на большинстве были изображены сцены битв или сбора урожая грибов, а некоторые состояли из перемежающихся красных и черных абстрактных геометрических фигур. Эти последние принесли Тонзуре расстройства столько же, сколько отсутствие углов — утешения, хотя он не мог бы сказать почему. Мозаики были выложены из лишайников и микофитов, умело размещенных и выдрессированных для получения желаемого эффекта. Иногда для создания декоративных орнаментов использовались также фрукты, овощи и семена: например, цветная капуста в изображениях овцеподобного существа, называемого «чахоточник», — увядшие или засохшие кочаны серошапки заменяли еженедельно. Если верить Тонзуре, в одной мозаике для изображения глаз серошапки были использованы яйца местной разновидности дрозда; когда из яиц начинали вылупляться птенцы, возникало такое впечатление, что глаза открываются.

«Библиотека» подарила Тонзуре величайшую находку: механическое золотое дерево, на ветвях которого сидели замысловатые, изготовленные из драгоценных камней сорокопуты и попугаи, а на вращающемся круглом постаменте били копытами золотую землю олени, которых подстерегали львы. Если повернуть заводной ключ, все птицы разом разражались песней, а львы под ними — рыком. Серошапки поддерживали дерево в рабочем состоянии, но не умели ценить его красоту, будто «сами были винтиками в какой-то огромной машине, обреченные год за годом повторять одни и те же движения».

Но по мере того, как росло восхищение Тонзуры городом, росло его отвращение к жителям. Он называет их коротышками и недомерками и пишет (в биографии), что по небрежению красой собственного города, они «непригодны им править, непригодны даже жить в его пределах». «Цвет их лиц, болезненная влажность кожи, даже слизистые выделения из глаз» — все указывало на «кощунство их существования, насмешку над памятью о том, чем они некогда были»[27].

Почему обычно терпимый Тонзура стал вдруг отстаивать подобные идеи, мы, возможно, никогда не узнаем. И разумеется, в его словах о грибожителях нет и тени сочувствия, каким окрашены его дневниковые записи о Мэнзикерте, которого он называет «бурлящей массой эмоций, клубком чувств, которого, несомненно, заперли бы в бедлам, не успей он стать главарем пиратов». Хотя уничижительные замечания в дневнике Тонзуры представляются нервическими, сходные заявления в биографии легко приписать самому Мэнзикерту, поскольку если монах только поносил аборигенов, то капан ненавидел их с жаром, не имеющим рационального объяснения. Тонзура отмечает, что всякий раз, когда у Мэнзикерта появлялся повод пройтись по городу, он походя убивал всех серошапок, которые встречались ему на пути. Быть может, еще больше пугало то, что прочие находившиеся поблизости серошапки не обращали внимания на подобное ничем не спровоцированное изничтожение, а убиваемые и смертельно раненные испускали дух без борьбы[28].

К концу первой недели Мэнзикерт и София устроили пир, не только в ознаменование завершения строительства доков, но также «переселения на сушу». Учитывая время, это торжество следует считать предтечей Праздника Пресноводного Кальмара[29]. Перед увеселениями Мэнзикерт торжественно окрестил поселение «Амброй» в честь «самой тайной и самой ценной части кита»[30] — настояв на своем перед Софией, которая (вполне предсказуемо) желала назвать его «София».

На следующее утро Мэнзикерт, еще похмельный после вчерашнего грога, встал по нужде и, собираясь справить ее возле округлого жилища серошапок, обнаружил на стене маленький, телесного цвета лишайник, имевший поразительное сходство со Святой Прокаженной Кристиной Малфурской, основной святой труффидианской веры. Над Святой навис второй лишайник, жутковато походящий на серошапку. Мэнзикерт впал в религиозный экстаз и религиозную же ярость, собрал своих людей и пересказал им свое видение. В биографии Тонзура исправно описывает ликование, которым солдаты Мэнзикерта встретили известие о том, что они идут на войну из-за грибка зловещей формы[31], но упускает упомянуть эту реакцию в своем дневнике, предположительно, постыдившись[32].

После полудня, сопровождаемый Софией и Тонзурой, Мэнзикерт I, капан Аанский и Амбрский, повел отряд из двухсот человек в город. Солнце, как пишет Тонзура, светило кроваво-красным, и вскоре улицы Цинсория заалели, но не от солнца — по приказу Мэнзикерта его люди начали безжалостно изничтожать серошапок. Происходящее было ужасающе безмолвным. Серошапки не оказывали сопротивления, только смотрели на своих палачей, которые их убивали[33]. Возможно, окажи они сопротивление, Мэнзикерт проявил бы к ним милосердие, но их молчание, их полнейшая готовность умереть, но не давать отпора разъярили капана, и резня не ослабевала до заката. К тому времени «недавно нареченный город не отличался от скотобойни, столько на его улицах пролилось крови; вонь резни витала во влажном воздухе, а сама кровь льнула к нам точно пот». Трупы были столь многочисленны, что их пришлось складывать в кучи, дабы Мэнзикерт и его люди смогли добраться назад к причалам.

Вот только, когда закат наконец истек в ночь и солдаты зажгли факелы, Мэнзикерт в доки не вернулся.

Ибо, когда они проходили мимо колоссальной «библиотеки» и распростертых на ее ступенях недвижимых тел, Мэнзикерт приметил облаченного в пурпурный балахон серошапку, стоявшего возле запятнанного красным алтаря. Этот серошапка не только защелкал и засвистел капану, но, сделав безошибочно непристойный жест, припустил вверх по лестнице. В первый момент Мэнзикерт застыл как громом пораженный, но потом с отрядом отборных берсаров[34] бросился за ним в погоню, крикнув Софии, чтобы она вела людей к кораблям, а он последует вскоре. Потом он и его отряд (в который по какой-то причине затесался Тонзура с дневником в кармане) исчезли в «библиотеке». София, как истинный солдат, подчинилась его приказу и вернулась в доки.

Ночь прошла сравнительно спокойно, если не считать того, что Мэнзикерт не вернулся. С первой зарей София поспешила в город во главе отряда из трехсот человек, что было на треть больше, чем малая армия, изничтожавшая серошапок накануне.

Софии и юному Мэнзикерту II[35], вероятно, открылась странная картина. Утреннее солнце освещало пустынный город. На деревьях перекликались птицы, над цветами жужжали пчелы, но нигде не было видно ни одного мертвого серошапки, ни одного живого человека — ни следа крови, точно никакой резни не было и в помине, а сам Мэнзикерт никогда не ходил по Земле. Когда они двигались по безмолвным улицам, их обуял такой страх, что к тому времени, когда они вышли к «библиотеке», находившейся почти в сердце города, более половины людей оставили строй и отступили к причалам. Хотя София и Мэнзикерт II не утратили присутствия духа, они были к этому близки. Мэнзикерт II пишет так:

Я не только никогда прежде не видел мать столь напуганной, я никогда не думал, что доживу до такого дня. И все же отрицать это было невозможно: когда мы поднимались по лестнице в «библиотеку», она дрожала от страха. Ее глаза как будто выцвели, взгляд нервозно метался, точно в любую минуту что-то могло возникнуть из ясного неба, из мягкого воздуха, из не омраченных тенями жилищ и на нее наброситься. Видя мать в таком страхе, я не счел себя трусом за собственный ужас.

Внутри «библиотеки», которая была опустошена, очищена от книг, грибов и «полок», они нашли лишь единственный стул[36], на котором сидел Мэнзикерт[37] и плакал, закрыв лицо руками. У него за спиной, в дальней стене зиял пролом, лестница за ним уводила в обширную систему подземных туннелей под Цинсорием. В этот пролом, как позднее поведает Мэнзикерт I, он спустился вместе с Тонзурой и своими берсарами в погоне за убегающим серошапкой.

Но тогда Мэнзикерт I способен был только плакать, а когда Софии наконец удалось отнять его руки от лица, она поняла, что то были не слезы, ибо «глаза были удалены из глазниц так аккуратно, так умело, что при виде этого несчастного можно было подумать, что он родился таким». Ни Тонзуры, ни берсаров капана не было и следа, хотя, возможно, монах позднее объявился. Они фактически исчезли на веки вечные.

Несколько дней речь Мэнзикерта II была бессвязной, он кричал во сне, блевал, и его мучили приступы как будто эпилептического характера. Так же он словно бы страдал помрачением рассудка, поскольку твердил, что провел под землей более месяца, тогда как спустился в туннели всего лишь прошлым вечером.

В это трудное время, когда супруг ее был недееспособен, сын парализован от потрясения при виде отца, а Тонзура исчез, горе и страх Софии обратились в ярость. На третий день после того, как обнаружила мужа в «библиотеке», она приняла решение, на много столетий расколовшее ряды историков: она велела поджечь Цинсорий[38].

Пожар начался в «библиотеке», и, говорят, она выразила большое сожаление, что в ней не осталось больше «книг», которые можно было бы бросить в огонь. Город пылал три дня, и все это время аанам — из-за ошибки в расчетах — пришлось трудиться в поте лица, защищая доки, которые, когда ветер переменился, также оказались под угрозой возгорания. Но наконец город сгорел дотла, оставив по себе лишь мимолетные описания в дневнике Тонзуры, несколько разрозненных рассказов солдат Мэнзикерта I и горстку строений, оказавшихся неподвластными огню[39]. Главными среди них стали стены самой «библиотеки», которая, как выяснилось, была возведена из огнеупорного камня, акведуки и алтарь перед «библиотекой» (последние два стоят и по сей день). София осознала тщетность, не говоря уже про экономические последствия разрушения акведуков, и потому выплеснула свое разочарование на «библиотеку» и алтарь. Алтарь был высечен из камня настолько прочного, что его нельзя было расколоть даже кайлами и прочими инструментами. Когда же его попытались выкопать, то обнаружили, что он представляет собой капитель колонны, уходящей вглубь по меньшей мере на сто футов, если не более, и потому неприступной. А вот «библиотеку» София разрушила, и от нее «не осталось камня на камне». Что до входов в подземелья древнего города, София велела заложить их несколькими слоями обгорелого камня из разрушенных зданий, а затем залить примитивным строительным раствором из извести, гальки и грязи. Этот слой был усилен деревянными досками обшивки, сорванной с бортов кораблей. И наконец, у каждого из входов София поставила часовых, группами по десять человек, и пять лет спустя мы находим описания этих караульных в дневнике Мэнзикерта II, где говорится, что они все еще несут свою службу.

К тому времени к супругу Софии вернулся разум — или, точнее, вернулся настолько, насколько это вообще было возможно…

Мэнзикерт I отказался обсуждать случившееся с ним под землей, поэтому мы никогда не узнаем, помнил ли он вообще о событиях, которые привели его в это здание. Он не говорил ни о чем, кроме лоснящихся жирных крыс, которые, спрятавшись от бойни и пожаров, вышли бродить по сожженному городу, без сомнения удивляясь произошедшим в нем переменам. Мэнзикерт I утверждал, что крысы это реинкарнации душ святых и мучеников и потому их следует почитать, обихаживать, кормить и давать им кров в той мере, в какой они знали эти блага в своей прежней жизни[40]. Эти заявления приводили Софию к отчаянию, и в следующие несколько недель с флагманского корабля часто слышались крики и вопли шумных ссор. Однако, поняв, что ее супруг не оправился, а, напротив, в определенном смысле умер под землей, она поселила его возле доков, в том самом строении, возле которого он впервые встретился с серошапкой. Тут она позволяла ему предаваться своей мании, сколько душе угодно.

Хотя он уже не являл собой устрашающего зрелища, будь то высокого или низкорослого, Мэнзикерт I прожил остаток своих дней в вечном блаженстве, и его зияющая пустотами на месте выпавших зубов улыбка стала столь же частой, как и насупленные брови в предыдущие годы. Обычным делом было видеть, как, шаря перед собой тростью, он ведет процессию своих лоснящихся, откормленных и все более ручных питомцев по городу, которому дал имя. По ночам крысы собирались в новом доме бывшего капана и, к немалому смущению его сына, спали подле его кровати или даже в оной. Подобное почитание, которое он выказывал крысам вследствие безумия или истинного духовного прозрения, произвело большое впечатление на многих аанов, особенно на тех, кто еще поклонялся старым идолам, и тех, кто принял участие в уничтожении серошапок. Вскоре у него появилось много последователей[41]. Однажды утром, восемь лет спустя после пожара, эти последователи нашли Мэнзикерта в его кровати, обглоданного до смерти «святыми и мучениками», но (если верить Мэнзикерту II) «с улыбкой на безглазом лице».

Так пикантно завершилась бурная жизнь первого правителя Амбры, человека, который в полной мере заслуживал быть обглоданным крысами, ведь до момента его ослепления не проходило года, чтобы он собственноручно не умертвил по меньшей мере десять человек. Храброго, но жестокого; гения тактики на войне, но никчемного в дни мира; загадку в смысле его роста, Мэнзикерта I сегодня вспоминают не столько как основателя Амбры, сколько как основоположника религии, которая по сей день находит последователей в Религиозном квартале и которая до сих пор известна как «мэнзиизм»[42].

II[43]

Сыну Мэнзикерта I капану Мэнзикерту II выпала колоссальная задача превратить сброд пиратско-китобойного флота в жизнеспособное, базирующееся на суше общество, которое могло бы дополнять рыболовство экстенсивным земледелием и торговлей с другими общинами[44]. По счастью, Мэнзикерт II обладал добродетелями, которых недоставало его отцу, и хотя, в отличие от отца, никогда не был полководцем, но и не был наделен импульсивностью, которая изначально вынудила пиратов бежать и оставить морской разбой[45]. Еще в его распоряжении был призрак Самуэля Тонзуры, ибо он всем сердцем воспринял учение монаха.

Мэнзикерт II выказал себя прежде всего строителем — идет ли речь об основании постоянного поселения на месте старого города Цинсория или об установлении дружеских отношений с соседними племенами[46]. Когда мир оказывается невозможным (как, например, с западным племенем, известным как доггхе), Мэнзикерт не мешкал прибегнуть к силе. Дважды за первые десять лет он оставлял созидание, дабы сражаться с доггхе, пока в решающем столкновении на подступах к самой Амбре не обратил в бегство и не истребил крупную армию племени, и, наилучшим образом использовав свое превосходство на воде, уничтожил остальных, когда они искали спасения на каноэ. Вождь доггхе скончался от крайне мучительного приступа подагры в ходе сражения, и с его гибелью у доггхе не осталось иного выбора, кроме как искать примирения.

Так в одиннадцатый год своего правления Мэнзикерт II смог сосредоточиться исключительно на строительстве дорог, развитии торговли и, что самое важное, создании многоступенчатой эффективной бюрократии, необходимой для управления обширным краем. Сам он больших земель не завоевал, но заложил основу системы, которая достигнет своего апогея триста лет спустя в правление Трилльяна Великого Банкира[47].

Мэнзикерт II также заложил основу уникальной особенности Амбры, возведя церкви там, где вырастет Религиозный квартал, и, не к чести своей, усердно грабя другие города. Одержимый жаждой реликвий, Мэнзикерт II регулярно посылал агентов на юг и на запад, чтобы они покупали или крали части тел святых, пока под конец своего правления не скопил огромную коллекцию из семидесяти мумифицированных носов, век, ступней, коленных чашечек, пальцев, сердец и печенок[48]. Помещенные в различные церкви, эти реликвии привлекали тысячи пилигримов (а заодно и их деньги), некоторые из которых оставались в городе, тем самым вызвав его стремительный рост, который превратил Амбру в процветающую метрополию всего через двадцать лет после ее основания. Примечательно, что хитроумная дипломатия Мэнзикерта II по меньшей мере в четырех случаях предотвратила катастрофу, когда похищение реликвий приводило ограбленные города в такую ярость, что они уже готовы были вторгнуться в Амбру.

Что до архитектурного поприща, то при помощи своего главного архитектора, Мидана Пейоры, Мэнзикерт II возвел много удивительных зданий, но более всего известен среди них дворец капана, простоявший в неизменном виде триста пятьдесят лет, пока Великий Визирь Халифа не разобрал большую его часть во время краткой оккупации Амбры[49]. По всей очевидности, дворец был довольно странным сооружением. Его внешний облик вдохновил известного путешественника Алана Баскера на следующее замечание:

Стены и колонны вздымаются, пока своды арок наконец не разбиваются словно в экстазе мраморной пеной, и взлетают высоко в голубое небо венками скульптурных брызг, будто, не успев упасть, застыли от мороза разбивающиеся о берег буруны, а речные нимфы инкрустировали их алмазами и аметистами.

А вот внутреннее убранство подтолкнуло к следующему: «Мы найдем, что работа по меньшей мере чиста в своем безвкусии и изысканна в своих недостатках, но данный монумент примечателен как свидетельство того, что отказ от одного стиля препятствует зарождению другого, и принципы архитектуры жизни путаются то ли в пеленках, то ли в саване». Бюст самого Мэнзикерта II понравился Баскеру еще меньше: «Широкое, топорное, костлявое лицо клоуна, в котором проявляется странно вялое и чувственное коварство, часто встречающееся в физиономиях самых худших труффидианских священников: лицо — наполовину из железа, наполовину из глины. Я виню скульптора, а не оригинал».

Мэнзикерт II правил сорок три года и в почтенном возрасте сорока пяти лет от своей болезненной жены Изобель произвел на свет сына. За время своего правления он сумел осуществить невозможное — одновременно укрепил позиции капанства и заложил основу будущего развития Амбры. Если религиозный пыл толкал его на дурные решения, то хотя бы талант дипломата спасал его от их последствий.

Вслед за смертью Мэнзикерта II[50] в положенный срок Мэнзикерт III занял его место как правитель земель, которые теперь тянулись на сорок миль к югу от Амбры и на пятьдесят к северу[51]. Мэнзикерт III страдал нословой болезнью в слабой форме[52], которая, по всей видимости, затронула его внутренние органы, но, как это ни странно, умер после шести беспокойных лет от тропической гнили[53], подхваченной в походе на юг за веками и почками лемуров для кулебяки с экзотической начинкой. Диагноз капану был поставлен не сразу, возможно, по причине нословости, и к тому времени, когда врачи обнаружили характер его недуга, было уже слишком поздно. Выказывая полнейшее равнодушие к милосердию, Мэнзикерт III перед смертью повелел сварить заживо в бульоне из угрей всех до последнего сотрудников Института Медицины, — по всей видимости, он пытался разработать новый рецепт[54].

Мэнзикерт III не был хорошим капаном[55]. Во время своего правления он совершил множество тщетных нападений на менитов и, при несомненной личной храбрости, в полной мере обладал нетерпением и импульсивностью отца, хотя судьба и обделила его харизмой и проницательностью последнего. Доведший гурманство до абсурда, он давал гротескные банкеты даже во время голода, разразившегося в третий год его правления[56]. В защиту Мэнзикерта III можно сказать лишь, что он субсидировал исследования, результатом которых стало усовершенствование судового компаса и судов с двойным рулем (удобных при маневрировании в узких притоках Моли). Однако более всего Мэнзикерт III памятен своим дурным обращением с поэтом Максимилианом Шарпом. Шарп был в Амбре посланником менитов, и когда ему пришло время уезжать, Мэнзикерт III не дал ему свободного проезда по самому удобному пути. Соответственно, поэту пришлось возвращаться через малярийные болота, вследствие чего величайший гений древности подхватил лихорадку и умер[57]. Говорят, что, когда ему принесли весть о смерти Шарпа, Мэнзикерт III пошутил: «Считайте это моим вкладом в искусство»[58]. Еще год, и Мэнзикерт III, возможно, истощил бы казну и терпение своих подданных. А так ему не удалось причинить непоправимого вреда, и все, испорченное им, было восстановлено его преемником: незаконнорожденным сыном от какой-то троюродной кузины, красивым и умным Майклом Аквелием, вероятно, величайшим изо всех капанов рода Мэнзикерта[59]. Если бы не твердая рука Аквелия, Амбра, как капанство, так и город, возможно, пришла бы в упадок уже в следующем поколении.

* * *

Теперь мы стоим на пороге события, известного как Безмолвие. Почти семьдесят лет прошло с резни серошапок и разрушения древнего города Цинсорий. Новое капанство Амбра расцвело на его руинах, и со дня бойни ни один грибожитель не показывался. Первые поселенцы, которые, возможно, дрогнули бы в страхе перед каким-нибудь ужасным возмездием за геноцид, сменились теми, кто в глаза серошапок не видел. Многие среди новых жителей города был из племени аанов с юга, которые также пожелали осесть на суше. За время своего исключительно долгого правления Мэнзикерт II уже руководил болезненным переходом к постоянному поселению, и тогда же возник процветающий средний класс купцов, лавочников и банкиров, подкрепляемый фермерами, поселившимися в окрестностях Амбры и малых городках вокруг нее[60]. Речная торговля переживала подъем и за краткий период обогатила город. Введение обязательной двухгодичной военной службы дало большие плоды, создав армию сильную, но граждански настроенную, в то время как враги Амбры представлялись бессильными и немногочисленными. Были введены единицы бартера на основе золотого стандарта, и эти монеты стали основной формой валюты, за ней вскоре последовал южный аанский сель, на который постепенно перешли все деловые операции. Наделяя землями мелких фермеров, все правители Амбры, включая Мэнзикерта III, успешно срывали попытки высших классов (по большей части потомков лейтенантов Мэнзикерта I) создать правящую аристократию. Иными словами, была устранена угроза междоусобицы при передаче власти. Наконец, мы на пороге периода вдохновенного строительства и изобретений, известного как «эра Аквелия».

Повсюду укоренялись свежие идеи. Обновленный китобойный флот сосредоточил свои усилия на гигантском пресноводном кальмаре — с немалым успехом. Аквелий превратил пресноводного кальмара не только в продукт национальной промышленности, но и в элемент национальной самобытности, введя Праздник Пресноводного Кальмара, остававшийся мирным событием на протяжении всего правления Мэнзикертов[61]. Старые акведуки починили, и в долине за пределами Амбры выросло обширное поселение, создав отдельный город ремесленников. Каждый день строился новый дом, нарекалась новая улица, и ко времени Аквелия в Амбре насчитывалось 30 тысяч постоянных жителей: приблизительно 13 тысяч мужчин и 17 тысяч женщин и детей[62].

И все же, когда Аквелий вступает в шестой год своего правления, что-то ужасно меняется к худшему, и хотя никто не знает, в чем источник зла, некоторые, возможно, хотя бы что-то подозревают. Во-первых, серошапки зловеще проникли в коллективное сознание города: родители стали рассказывать перед сном детям сказки про старых обитателей Цинсория: что серошапки выползут однажды из-под земли, которую будут копать бледными руками и ногами, залезут в открытое окно и схватят тебя, если не заснешь сейчас же.

Или всеми вместо слова «серошапки» теперь используется выражение «грибожители», без сомнения, получившее распространение потому, что, как это ни тревожно, единственным провалом гражданского правительства и частных граждан была война против микофитов, заполонивших многие районы Амбры. Россыпи тусклых и ярких грибов, весело подернутых зеленым и красным, или строгих в бурой и красной кожуре вырастали так густо, как сама трава. Жалобы множатся, потому что некоторые разновидности грибков выделяют глянцевитый яд, который, соприкасаясь с кожей на ногах, коленях, руках и локтях, причиняет жертве нестерпимую боль, причем она на неделю покрывается неровными пурпурными пятнами. Еще больше пугает, что посреди некоторых улиц, взламывая мостовую, начинают вырастать грибы нового вида — с ножкой толщиной в обхват дуба[63]. Срубать эти подернутые голубым «белые киты» (как окрестил их один досужий остряк) вызывали пожарных или сотрудников отдела гражданского страхования, что надолго останавливало движение и приводило к потере человекочасов. Еще эти грибы так сильно воняли тухлыми яйцами, что приходилось эвакуировать целые кварталы, иногда на несколько дней.

Разумеется, в те последние годы перед Безмолвием число пораженных районов выросло, будто микофиты образовали обширный, не обладающий разумом авангард… но чего? По меньшей мере один видный горожанин, изобретатель Стивен Бацилла[64] (прапрапрадед влиятельного статистика Горта), как будто знал, чего именно, и разглядел потенциальную угрозу. Как он изложил это Совету Внутренних Дел, органу, созданному для решения проблем городской безопасности:

Нас должен беспокоить сам факт того, что мы не способны остановить их быстрое размножение, что от любой отравы они лишь благоденствуют. Ибо это указывает на наличие иной, превосходящей нас силы, постановившей, что эти грибки должны и будут жить. Многие из здесь присутствующих не раз наблюдали, как некоторые микофиты, выкопанные и сложенные кучами в местах, назначенных для сожжения, таинственным образом находят себе дорогу на прежнее место. И это должно подстегнуть нас к действию… И наконец, нет необходимости напоминать вам, если, конечно, кое-кто из нас не страдает забывчивостью, что цвет у таких грибов пурпурный. Всего несколько лет назад во всем городе не было ни одного пурпурного гриба. Почему-то этот факт представляется мне более зловещим, нежели все остальное…

К несчастью, Совет отмахнулся от его предостережений, как основанных на бабушкиных сказках, и в приказном порядке запретил Бацилле говорить о «грибах, микофитах, лишайниках, мхах и родственных им растениях, дабы не вызвать случайную и ненужную панику среди населения»[65]. В конце концов это ведь Совет Внутренних Дел отвечает за безопасность в городе.

Но была ли у Бациллы причина для тревоги? Возможно, была. Согласно докладам полиции, за три года до Безмолвия в городе имело место семьдесят шесть необъясненных и нераскрытых взлома, против всего лишь тридцати в предыдущем. За два года это число выросло до девяносто девяти, а в год перед Безмолвием — до ста пятидесяти. Бесспорно, часть этих ночных проникновений в дома можно объяснить большим числом нахлынувших в Амбру и неассимилировавшихся искателей приключений, и нет сомнения, неспособность властей проявить должную озабоченность означает, что они пришли к сходному выводу. Однако в поразительном числе подобных случаев жертвы утверждают, что если они кого-то и видели, то вторгшийся был невысоким, обычно скрытым тенями и почти всегда носящим широкополую серую шляпу. Зачастую эти загадочные взломщики исчезали, прихватив с собой столовые приборы, украшения и съестное[66]. Поистине прискорбно, что городские легенды о грибожителях получили столь широкое распространение, потому что, стоило им превратиться в страшные сказки, никто уже не воспринимал их всерьез. Полиция отмахивалась от таких рассказов как от истерических домыслов или неприкрытой лжи, а преступники еще более запутывали ситуацию, перед взломом переодеваясь в «костюмы» серошапок[67].

Хуже того, созданные Мэнзикертом II и Аквелием эффективное правительство и сеть мирных договоров были, как выяснилось, возведены на песке.

Ко времени Безмолвия Амбра казалась не только надежно защищенной, но и богаче, чем когда-либо. И действительно Аквелий только что заключил еще более прочный союз с менитами[68] и сделал первый шаг к продолжению своего рода, женившись на дочери старого короля менитов Ирене[69], которая, по всей очевидности, была не только красива, но и умна, и можно было ожидать, что она станет править Амброй совместно с Аквелием, как это делали на свой лад София и Мэнзикерт I[70].

В том же году Аквелий укрепил свои западные границы против возможного нападения Халифа[71], подписав договор, по которому амбрские купцы получали льготы (особенно отмену пошлин на экспорт), а взамен Аквелий обещал держать Амбру как вассал Халифа[72].

О мере коварства Аврелия лучше всего свидетельствует ответ, который он дал, когда Халиф попросил его помочь подавить восстание Мечтателя Джонса в обмен на дальнейшие торговые концессии. Халиф, сам человек лукавый, также писал, что два сводных брата Аквелия, ближайшие наследники капанства, удостаиваются чести учиться при дворе Халифа под попечительством его самых умелых наставников, «среди самых ученых людей цивилизованного мира». Державшийся в этом конфликте нейтралитета, Аквелий ответил, что армада брейгелитов в сто парусов уже угрожает Амбре (на самом деле флот был в двухстах милях и с удовольствием грабил Южные острова), и потому он не может выделить ни одного корабля для нападения на дружественное труффидианское государство на западе, однако он с благодарностью принимает так щедро предложенные Халифом привилегии. Что до приглашения учиться в империи, Аквелий послал свои «нижайшие и бесконечные благодарности», но братья так и не поехали. Поедь они, Халиф, несомненно, оставил бы их у себя в заложниках[73].

Сколь бы ни был Аврелий доволен тем, как ловко отвел потенциальную угрозу, у него на руках (а ведь срок ежегодной экспедиции за пресноводным кальмаром все приближался) оказались две других опасных ситуации, которые требовали быстрого разрешения. Во-первых, очевидный неурожай в сочетании с наплывом новых поселенцев (а ему не хотелось, чтобы он иссякал) мог обернуться угрозой голода. Во-вторых, на его западные границы начали совершать набеги харагк, племя воинственных кочевников, скакавших на битву верхом на крепких горных пони[74]. У Аквелия не было кавалерии, но у харагк не было флота, и если бы дошло до вооруженного столкновения, Аквелий, надо полагать, был уверен, что сможет помешать варварам хлынуть через реку (особенно теперь, когда державший истоки Моли Морроу стал союзником).

Будь харагк единственными врагами Аквелия, у него все еще были бы причины благодарить судьбу, но как раз в этот момент решил заявить о себе давний недруг на юге: потомки аанов из войска того самого Брейгеля, который вынудил Мэнзикерта I подняться вверх по реке. Привлеченные массовым уходом аанов на богатые окраины Амбры, эти брейгелиты, как они себя называли, начали устраивать бесчинства на юге. И по вполне понятной причине: они негодовали на потерю потенциального людского ресурса, особенно когда их самих подпирали с юга Серые племена. В свете возможного голода еще больший ущерб нанесло то, что брейгелиты развязали торговую, а не военную войну, с которой хотя бы можно было быстро покончить. Их оружием стали транзитные пошлины на амбрские товары, непомерные налоги на продукцию, перевозимую вдоль берегов Моли на Южные острова, и опиравшиеся на крупные, хорошо вооруженные гарнизоны[75].

Со временем Аквелий найдет способ натравить друг на друга харагк и брейгелитов, тем самым сведя на нет и эту угрозу Амбре[76], но, когда приближался сезон добычи пресноводного кальмара, Аквелий еще не мог знать, что его подкупы и политические маневры принесут плоды. А потому он издал судьбоносный указ, что в этом году в охоте примут участье втрое больше против обычного кораблей. Он намеревался возместить недостаток сельскохозяйственной продукции мясом кальмара и скопить достаточно припасов, чтобы выдержать осаду или брейгелитов, или харагк[77]. На случай, если осада не состоится, этот провиант мог бы прокормить постоянный приток иммигрантов. Так уж совпало, что маневры при ловле кальмара требовали отваги и умения много больших, чем во время настоящей войны, и потому Аквелий намеревался заново закалить свой флот.

В назначенное время Аквелий во главе почти пяти тысяч мужчин и женщин отчалил со ста кораблями[78]. Они собирались отсутствовать две недели, самый долгий срок, на который, по мнению Аквелия, он мог без опасений покинуть столицу. Его молодая жена осталась дома. Никакие два поворота судьбы: решение Ирены остаться дома и огромный размер вышедшего на охоту в южные воды флота, не могли бы оказать большего влияния на Амбру на заре ее истории.

III

Обращаясь к Безмолвию, историку следует проявлять крайнюю осторожность, ибо чудовищность события требует уважения. Но когда означенный историк (в данном случае я) берется объяснять Безмолвие для серии пустячных брошюр, серьезности от него требуется больше в прямой пропорции к фривольности сопутствующей информации. Мне представляется неприемлемым, что ты, читатель, пролистаешь (какое огорчительно пустое слово!) эту и возьмешься за другую брошюру, где речь, возможно, пойдет о «лучших маскарадных костюмах для Празднества Пресноводного Кальмара» или о том, «где раздобыть проститутку», и ничто так и не подвигнет тебя осознать ужасные последствия События. Мне нет нужды ударяться в мелодраму красот, ибо факты должны сами говорить за себя: «По возвращении Аквелий нашел город пустым, и ни одной души было не сыскать ни на одном его проспекте или бульваре, ни в одном переулке, ни в одном из многочисленных жилых домов, общественных зданий или дворов».

Корабли Аквелия причалили в порту, где единственным звуком был шорох волн о сваи. Прибыв рано утром, спеша вернуться в самим собой назначенный двухнедельный срок, капан застал город в лучах слабой зари, увитый наползавшим с реки туманом. Картина, должно быть, была призрачная — и, возможно, даже пугающая.

Поначалу никто не придал значения абсолютности тишины, но когда флот стал на якорь и матросы спустились на берег, многим показалось странным, что никто не вышел их встречать. Вскоре, когда туман развеялся, они обнаружили, что укрепления вдоль реки стояли заброшенные и на судах в порту тоже никого нет.

Заметив эти странности, Аквелий испугался худшего (вторжения в его отсутствие брейгелитов, например) и приказал матросам вернуться на борт. Все корабли, кроме его собственного, подняв паруса, отошли назад к середине реки Моль, где оставались, груженные уловом, в боевой готовности.

Тогда Аквелий, стремясь найти молодую жену, лично повел отряд из пятидесяти человек в город[79]. Его главные опасения не оправдались, поскольку, куда бы они ни направились, чужих в Амбре не было так же бесспорно, как и своих.

Нам поистине повезло, что среди членов этой экспедиции был некий Саймон Джерсак, простой солдат, который впоследствии дослужится до главного сборщика налогов в западных провинциях. Джерсак оставил нам полный отчет об экспедиции в Амбру, и тут я привожу обширную из него цитату:

Когда рассеялся туман, скрывавший от нас весь размах пустоты в городе, и каждая улица, каждое здание, каждая лавка на углу оказались покинутыми, сам капан дрогнул и плотнее завернулся в плащ. Нас, рядовых, разослали по кварталам, но вернулись мы с вестью о том, что впереди лежит лишь тишина: еда ждала на столе готовая, но нетронутая, повозки с впряженными лошадьми мирно стояли на улицах, которые даже в этот ранний час обычно полнились жизнью. Но нигде мы не нашли ни души: банки были открыты и пусты, а в Религиозном квартале еще слабо подрагивали на ветру флаги, и гигантские крысы бродили по дворам, но и там было пусто. Даже одолевавшие нас грибки тоже исчезли. Когда мы вышли к дворцу капана и там никого не нашли — ни молодой капанши, ни самого ничтожного слуги, — капан плакал, не скрывая слез, однако его лицо исказила гримаса гнева. Не одного его случившееся повергло в отчаяние, ибо вскоре стало ясно, что наши жены, наши дети бесследно исчезли, но оставили по себе все признаки своего присутствия, и мы поняли, что наша жизнь нам не приснилась — они действительно существовали, они жили, но в городе их больше не было… И так, безутешный, бессильный обрушиться на врага, ибо не знал, кто он, мой капан опустился на ступени дворца и воззрился на город и так сидел долго… пока один из посланных на разведку людей не обнаружил кое-что на старом алтаре серошапок. Услышав это известие, капан снова накинул плащ, отер с лица слезы, выхватил саблю и со всей поспешностью направился в то место. Мы же последовали за нашим капаном по городу, некогда столь полному жизни, а ныне тихому, как склеп, и не было среди нас никого, кто в глубине души не страшился того, что мы найдем на древнем алтаре…

Что же они нашли на алтаре? Старую, потрепанную книжицу и два человеческих глаза, законсервированных каким-то неизвестным способом в увесистом кубе, изготовленном из неведомого, прозрачного металла. Между дневником и кубом с глазными яблоками был кровью нарисован символ[80]:

Еще более зловещим показалось им то, что некогда заложенный и забитый досками проход в легендарные подземелья был теперь свободен, и та же лестница, которая некогда увлекла Мэнзикерта I, манила теперь Аквелия.

Книжица, разумеется, оказалась тем самым дневником, который исчез шестьдесят лет назад вместе с Самуэлем Тонзурой. Свирепо-голубые глаза не могли принадлежать никому, кроме Мэнзикерта I. Чья была кровь, никто не решался гадать, но Аквелий, столкнувшись наконец с врагом (ибо кто мог теперь сомневаться в возвращении серошапок и их роли в исчезновении горожан), действовал решительно[81].

Предложения офицеров, требовавших атаковать подземелья большим отрядом, были отклонены Аквелием, который перед лицом многократно превосходящей оппозиции приказал почти всем своим боевым командирам вернуться в порт, чтобы там ускорить разгрузку, дабы немедленно переработать кальмара, который иначе стух бы, и занять оборонительные позиции по всему городу. Аквелий знал, что как только харагк услышат о событиях в Амбре, то перейдут в наступление, а за ними последуют брейгелиты. Хуже того, если не удастся найти капаншу, политические последствия (невзирая на его к ней любовь) будут катастрофическими. Не обвинит ли король менитов в смерти дочери самого Аквелия?

Как только командиры удалились, Аквелий передал власть своему министру финансов, некоему Томасу Надалю[82], и объявил, что намерен спуститься под землю[83]. Решение капана повергло министров в ужас[84]. Помимо любви к Аквелию, ими руководил страх после стольких утрат лишиться еще и капана. Многие, включая и Надаля, также боялись харагк и брейгелитов, но Аквелий отклонил их доводы, указав (в полном соответствии с истиной), что его командиры вполне способны взять на себя оборону города: в конце концов, всего несколько месяцев назад он сам разработал план как раз на такой случай. Однако, когда Надаль затем спросил: «Да, но кто, как не вы, может возглавить нас, дабы восстановить дух нашего опустошенного города?» — Аквелий же и к этому остался глух. Совершенно очевидно, что только он или его исчезнувшая супруга могли снова превратить Амбру в жизнеспособную метрополию. И все же он спустился в подземелья и оставался там три дня[85].

На поверхности боевые командиры Аквелия, возможно, учинили бы переворот, если бы в первый же вечер, всего через двенадцать часов после ухода Аквелия во владения грибожителей, не вернулась бы Ирена. По прихоти случая, одновременно жесткого и счастливого, она покинула город, чтобы два дня охотиться в его окрестностях[86].

Перед лицом двойной беды — Безмолвия и ухода под землю супруга — капанша Ирена не дрогнула, а, напротив, быстро приняла решительные меры. Мятежных командиров (Сеймура, Ньялсона и Рейна) она бросила в тюрьму. Одновременно она послала корабль в Морроу с депешей отцу, в которой просила о немедленной военной помощи[87]. Капанша, возможно, считала, что это положит конец насущным проблемам, но серьезно недооценила настроение вернувшихся в город мужчин и женщин. Охранявшие тюрьму солдаты освободили узников[88], и они повели толпу пьяных курсантов военно-морского училища к парадной лестнице дворца.

В его стенах министры капана поддались панике: принялись жечь документы, срывать с фресок золотые накладки и готовиться покинуть город под прикрытием темноты. Когда они пришли к капанше с известием о восстании и сказали ей, что и она тоже должна бежать, Ирена отказалась и, если верить Надалю, обратилась к ним со следующими словами:

Каждый, кто рожден на свет, рано или поздно должен умереть. Как я могу позволить себе роскошь трусливого бегства, когда мой супруг взял на себя все наши грехи и спустился под землю? Да не сброшу я никогда по собственной воле цвета Амбры и не доживу до того дня, когда ко мне обратятся иначе, нежели называя мой титул. Если вы, мои благородные министры, желаете спасать свою шкуру, я вам препоны чинить не стану. Вы разграбили дворец и, если удача вам улыбнется, сможете достичь причалов и пришвартованных там кораблей. Но сперва подумайте о том, не пожалеете ли вы, достигнув безопасности, что не предпочли смерть. От тех, кто останется, я попрошу лишь одного: обуздайте свой страх, ибо, если мы хотим пережить ночь, нам нужно сохранять видимость мужества.

У пристыженных такими словами Надаля и его товарищей не осталось иного выбора, кроме как последовать за капаншей к парадной лестнице дворца. Произошедшие затем события следует считать венцом раннего амбрского национализма, мгновением, от которого и сегодня «дрожь пробегает по спине» даже у самого незначительного, но любящего свой город метельщика улиц. Эта дочь менитов, эта капанша без капана произнесла свою знаменитую речь, в которой призвала толпу сложить оружие «ради высшего блага, высшей славы города, уникального в истории всего мира. Ибо если мы сумеем преодолеть эти несогласия теперь, нам никогда не придется бояться себя в будущем»[89]. Затем она в подробностях и с полным хладнокровием описала, кого мятежникам придется убить, дабы добиться власти, и всю меру последствий опасного для Амбры раскола, а именно немедленное поглощение брейгелитами[90]. Далее она пообещала расширить полномочия выборного мэра города[91] и не карать мятежников, а только их главарей и подстрекателей.

Столь велики были магнетизм ее личности и страстность ее речи, что толпа обратилась против своих вожаков и привела их капанше в цепях. Таким образом, самый серьезный внутренний кризис в краткой истории капанства был разрешен Иреной — дочерью иностранного государя и еретичкой (с точки зрения труффидиан) по вероисповеданию. Народ не скоро ее забудет.

Но у капанши и ее сподвижников не было времени на передышку, так как на второй день исчезновения Аквелия семь тысяч харагк пересекли Моль и атаковали Амбру[92]. Хотя наступление застало их врасплох, силы капанши сумели удержать харагк в порту, за исключением двухтысячного контингента, который Ирена впустила в сам город. Она мудро постаралась расколоть армию харагк, а в извилистых улочках Амбры превосходство было явно на стороне ее собственных войск[93].

Прижатые к оказавшимся у них за спиной амбрским кораблям, экипажи которых они не нейтрализовали, прежде чем высадиться на берег, оставшиеся харагк дрогнули: лишившись своих пони, они вынуждены были перейти к рукопашному бою в порту, где амбрские матросы осыпали их с тыла шквалом стрел и горящих фашин. Если бы харагк подожгли корабли, то, возможно, одержали бы победу, но они попытались их захватить (совершенно верно предположив, что без флота им ни за что не овладеть регионом). И все равно защитники едва-едва сумели продержаться на своих позициях ночь. Но на рассвете третьего дня из Морроу прибыл арьергард легкой кавалерии и заставил фортуну улыбнуться защитникам, которые, усталые и сломленные потерями, скоро поддались бы под натиском харагк.

К наступлению ночи одна часть харагк попыталась уплыть назад через Моль на надутых звериных шкурах, другая бежала пешими на север или на юг. Тех, кто отправился вплавь, перебили с кораблей (наполненные воздухом звериные шкуры не были ни маневренными, ни огнеупорными)[94], бежавшие на юг окончили свои дни в рабстве у эрцгерцога Молида[95] (которого, в свою очередь, поработили вторгшиеся брейгелиты); бежавшим на север удалось улизнуть от двинувшейся маршем на юг менитской армии, но они пали под высеченными изо льда копьями и топорами свирепых скаму[96].

Той ночью капан Аквелий выполз на поверхность, пугающе поседевший и слепой[97] — ему глаза никогда не вернут, даже посмертно[98]. Ослабевший от голода и бреда, Аквелий вскоре поправился на руках у супруги, которая помимо всего прочего была известной врачевательницей. Как и Мэнзикерт I, он отказывался обсуждать случившееся с ним. В отличие от Мэнзикерта I, он стал править снова, но за три дня его отсутствия динамика власти претерпела коренные изменения. Его супруга доказала, что вполне способна править одна, и продемонстрировала примечательную твердость перед лицом катастрофы. Также капанство было в долгу перед королем менитов за оказанную им помощь.

И последнее: мало того, что Аквелий был ослеплен, многие из его собственных министров сочли его уход под землю актом поспешности и/или трусости. Никогда больше Аквелий не будет править единолично; с сего момента это его жена, поддерживаемая своим отцом, возьмет в свои руки оборону капанства и переговоры с иностранными державами. Все больше и больше Аквелий станет надзирать за строительством и подавать супруге полезные советы. Маловероятно, что она когда-либо намеревалась узурпировать власть[99], но когда она взошла на трон, народ уже не позволил ей отречься[100].

Но на самом деле проблема коренилась много глубже. Хотя Аквелий пожертвовал зрением ради своих подданных (и действительно, многие строили домыслы, что Аквелий заключил союз с грибожителями и тем самым спас город), народ перестал ему доверять, и Аквелию было уже ни за что не вернуть прежней любви. Что он спустился вниз и выжил там, где пропали многие, для обычного кадета служило достаточным доказательством того, что их капан вступил в сговор с врагом. Ходили слухи, что в полночь он тайком выбирается из дворца, дабы искать совета грибожителей. Говорили, что из его личных покоев прорыт туннель в их подземное логово. И что нелепее всего, кое-кто утверждал, будто Аквелий на самом деле двойник, изготовленный из микофитов и полностью подчиняющийся грибожителям: в конце концов, он же запретил кому-либо нападать на них[101].

Вторая половина правления Аквелия была отмечена все более отчаянными потугами возвратить уважение своих подданных. Для этого он приказывал выводить себя в город и в обличье слепого нищего слушал обычных рабочих и купцов, когда они проходили мимо скорчившегося на углу улицы старика. Также он раздавал огромные суммы бедным, настолько опустошив казну, что Ирена была вынуждена приказать положить конец этому великодушию. Траты Аквелия вкупе с обещаниями, даваемыми, дабы привлечь в Амбру новых поселенцев, привели к продаже титулов и земель, и в последующие годы земельная аристократия станет постоянным источником изменнических амбиций.

Невзирая на свои слабости и недостатки, Аквелий добился частичного искупления, зачав с Иреной четырех детей, хотя от него не ускользнула насмешка судьбы, что орудием его спасения стала капанша. Эти дети (Мэндрел, Тифони, Кайрил и Саманта) стали для Аквелия смыслом жизни и отрадой. В то время как Ирена правила, он их пестовал, а народ в них души не чаял. В любви Аквелия к своим чадам амбрцы увидели тень собственной любви к нему, и многие простили ему связь с грибожителями — обвинение, которое все равно скорее всего было ложным.

Так, во многих отношениях трагичное партнерство капанши и капана определяло и переопределяло Амбру (и изнутри, и для мира за ее стенами) еще тридцать лет[102]. Это будут скорбные, полные горестных воспоминаний годы, ибо еще не одно поколение Амбры будет преследовать наследие Безмолвия: во внезапно притихших голосах детей, женщин, тех мужчин, которые остались. Для жителей, потерявших свои семьи, своих друзей город превратился в гигантский морг, и как бы они ни утешали друг друга, как бы с почти сверхчеловеческим упорством ни углублялись в повседневные дела, лишь бы приглушить боль, они так и не смогли бежать от Безмолвия, ибо жили, как выразился один поэт, в «городе воспоминаний и погребальных камней»[103]. В те страшные годы (при непрекращаюшейся угрозе голода, невзирая на резкое падение населения) было обычным видеть, как мужчины и женщины вдруг разражались посреди улицы слезами.

Труффидианский священник Майкл Нисмен приехал в Амбру с гуманитарной миссией через год после Безмолвия и был шокирован увиденным. В письме на имя главы своей епархии в Никее он писал:

Дома стоят унылые и серые, и окна в них зачастую похожи на печальные пустые глазницы. Единственный звук на улицах — плач горя. Воистину, в городе царит великая пустота, точно его сердце остановилось, а жители стали мрачными и подозрительными. Они лишь неохотно откроют вам дверь, а замков на дверях столько, сколько возможно себе представить. Мало кто спит больше двух или трех часов кряду, и то только если есть кто-то, кто наблюдал бы за ним. Они чураются подвалов и все земляные полы заложили камнями. Не терпят они и того, чтобы хотя бы крохотный участок стены приютил какого-либо вида грибок или лишайник, но соскабливают его немедля и сжигают. Некоторые кварталы создали у себя дозоры, которые в ночные часы ходят от дома к дому с фонарями, проверяя, все ли безопасно внутри. Более всего пугает и сбивает с толку то, что жители этого мрачного города на всю ночь оставляют гореть фонари, и такое их множество расплодилось вокруг, и льют они такой резкий, всепроницающий свет, что невольно кажется, будто тебя окружают языки адского пламени и что осталось только владыке Нижнего мира взойти на свой трон и, взяв скипетр, прошествовать по улицам. Только вчера один бедняга пытался обворовать часовщика и был разорван на части, прежде чем обнаружилось, что он не серошапка… И хуже всего — здесь нет детей: закрыты школы, и ни один звонкий, невинный голосок не доносится с церковных хоров. Город бездетен, бесплоден, — ему остались лишь видения счастливого прошлого, и какой родитель привезет свое дитя в то место, где бродят призраки стольких чад? Одни родители (хотя обычно уцелел лишь один из двух) верят, что их дети вернутся, другие пытались разобрать завалы, закрывшие дыру возле старого алтаря, пока капанша не объявила, что будет карать за это преступление смертью через повешенье. А третьи ждут в обеденный час у дверей, уверенные, что вдали покажется знакомая фигурка. При виде этого у меня надрывается сердце. Сможет ли подобный город когда-либо сбросить налет жестокости, меланхолии, глубоко въевшийся привкус мрачности? Неужели такова осязаемая форма, которую приняло горе серошапок семидесятилетней давности? Боюсь, сейчас я мало что могу здесь сделать: меня захлестнула их печаль, и потому я не в силах найти для них утешения, хотя некоторые беспринципные священники торгуют «ладанками», которые, по их словам, защитят купивших от грибожителей и одновременно отпустят грехи пропавшим.

Неужели мы, в наш просвещенный век, можем утверждать, что двадцать пять тысяч человек просто исчезли безо всяких следов борьбы? Кто бы в такое поверил? Если бы их число равнялось лишь одной тысяче, мы поверили бы? Честный историк неохотно приходит к единственному ответу: в эту историю приходится верить, потому что она случилась. Ни один человек не спасся от грибожителей. И еще одно: после Безмолвия осталось поколение, известное просто как Лишенцы[104]. Город, как это бывает с городами, оправился, и все же по меньшей мере сто лет[105] это отсутствие, эта тишина отравляла даже самые счастливые события: коронацию и бракосочетания капанов, исключительно высокий уровень рождаемости (и исключительно низкий — смертности), победы над харагк и над брейгелитами. Уцелевшие с опаской возвращались в свои жилища, если вообще это делали, и некоторые районы, некоторые дома пустовали целое поколение: никто в них не входил, и накрытые перед Безмолвием обеды гнили, плесневели и со временем окаменевали[106]. Среди уцелевших укрепилась ужасная уверенность, что они сами навлекли на себя кару резней, которую учинил серошапкам Мэнзикерт I, и огнем, которому София велела предать Цинсорий. Трудно было не чувствовать, что это Господь судил разрушить Амбру, одну душу за другой[107].

Наихудшим было то, что амбрцы решительно ничего не знали об участи Пропавших, и в отсутствие каких-либо сведений воображение, как всегда, рисовало самое страшное. Вскоре возникли новые легенды, согласно которым Пропавшие были не только убиты, но и подвергнуты ужасным пыткам и унижениям. Хотя некоторые продолжали твердить, что эти двадцать пять тысяч человек угнали брейгелиты, большинство искренне верили, что во всем виноваты грибожители. Теории о том «как» высыпали гораздо чаще, чем «почему», — ведь никто не мог найти иной причины помимо мести. Говорили, что вездесущие микофиты выбросили споры, которые, попав в тело через нос и рот, погрузили всех горожан в сон, а после вышли грибожители и утащили спящих под землю. Другие утверждали, что споры не усыпили Пропавших, но в химической комбинации создали туман, разъевший человеческую плоть, и люди просто медленно расплавились в ничто. Истина в том, что ответа мы не узнаем никогда, разве только грибожители соизволят просветить нас.

IV[108]

Ну а что же дневник Тонзуры? Столько лет прошло, неужели не стало известно его содержание? Аквелий мудро отдал его на попечение служащих Мемориальной библиотеки им. Мэнзикерта[109]. По сути, книга исчезла снова, ибо (спрятанная и известная лишь немногим) не стала достоянием общества[110] Аквелий взял с библиотекарей клятву не разглашать содержания дневника, даже под страхом смерти не намекать кому-либо о его существовании. Дневник хранился в запертой ячейке, которую затем поместили в еще один сейф. Разумеется, нетрудно понять, почему Аквелий сохранил его в тайне, ибо в дневнике излагается история, одновременно зловещая и пугающая. В то время, если бы его содержание стало известно обществу, людям не пришлось бы более страшиться собственного воображения — подтвердились бы их самые худшие кошмары. Утаив эти сведения, Аквелий и Ирена взяли на себя ужасное бремя. Посвященный в большинство государственных тайн, Надаль сообщает, что они часто ссорились из-за того, следует ли предать дневник огласке, причем нередко посреди спора меняли свою позицию.

Главному библиотекарю Майклу Абрасису выпала задача изучить дневник, и, по счастью, он оставил после себя заметки. Сам дневник Абрасис описывает так:

…переплетен в кожу, размер — шесть на девять дюймов, по меньшей мере триста страниц, почти все использованы. Кожа поражена зеленым микофитом, который по иронии судьбы помог сохранить книгу; и действительно, если соскоблить наросты, обложка распадется, настолько глубоко въелись и настолько однородны эти зеленые «застежки». Что до чернил, первые семьдесят пять страниц как будто написаны черными чернилами легко опознаваемого типа, которые дистиллируют из китового масла. Однако последующие фрагменты написаны пурпурными чернилами, которые, как показало тщательное изучение, как будто дистиллированы из какого-то микофита. От этих страниц исходит отчетливо сладкий запах[111].

Абрасис велел изготовить копии дневника и спрятал их (чем и объясняется то, что текст получил хождение в городе), но в конечном итоге оригинал был заложен Халифу во время трагических последних дней правления Трилльяна.

Мы уже говорили о дневниковых записях, касавшихся основания Амбры, но что же было на последних страницах? Первая запись, которую удалось сделать Тонзуре после своего спуска под землю[112], гласит:

На протяжении трех дней — темно и все темнее. Мы заблудились и не можем найти дорогу к свету. Капан еще преследует серошапок, но они остаются мигающими тенями на фоне бледного, мертвенного свечения микофитов, грибов, которые воняют, извиваются и даже как будто немного говорят. У нас закончилась провизия, и мы вынуждены есть грибы, которые в этих пещерах поднимаются на такую высоту, что пропитание мы должны искать лишь из ножки — и, обезумев от голода, взирать на мясистые губки шляпок, до которых не способны достать. Мы знаем, что за нами следят, и это лишает мужества даже самых сильных. Мы больше не можем позволить себе спать, разве что посменно, ибо слишком часто мы просыпались и обнаруживали, что исчез еще один из наших товарищей. Вчера я проснулся до срока — лишь чтобы увидеть, что подкравшийся тайком серошапка вознамерился убить самого капана, когда же я поднял тревогу, это существо показало в холодной улыбке острые зубы, защелкало и убежало по туннелю. Мы погнались за ним: капан, я и еще двадцать человек. Серошапка улизнул, и, вернувшись, мы увидели, что наши припасы исчезли, а с ними пятнадцать человек, оставшихся их охранять. Поведение серошапок здесь разительно отличается: здесь они быстрые и коварные, и мы редко когда успеваем увидеть их прежде, чем они нанесут удар. Я не верю, что мы вернемся на поверхность живыми.

Присутствие духа Тонзуры достойно всяческого восхищения, однако его чувство времени определенно дало сбой: он пишет, что прошло три дня, тогда как это была все та же ночь, потому что на следующее утро Мэнзикерта I нашли в «библиотеке»[113]. Другая запись, датируемая всего немногими «днями» спустя, более бессвязна и проникнута неподдельным ужасом:

Еще трое пропали — забраны. В ночи. Сейчас утро. Что мы видим разложенное вокруг как марионетки? Мы видим вокруг головы пропавших. Рэмкин, Старкин, Уитерби и остальные. Смотрят на нас. Но они не могут смотреть. У них нет глаз. Жаль, что у меня они есть. Капан давно уже забыл обо всем, кроме спасения. Но оно от нас ускользает. Мы можем чувствовать его вкус: иногда воздух становится свежее, и потому мы знаем, что приблизились к поверхности, но с тем же успехом мы могли бы находиться в ста милях под землей! Мы должны бежать от этих слепых, смотрящих на нас голов. Мы едим грибки, но я чувствую, что это они нас поедают. Капан близок к отчаянию. Я никогда не видел его таким. Нас семеро. В западне. Капан просто смотрит на головы. Говорит с ними, называет по именам. Он не безумен. Он не безумен. Ему в этих туннелях легче, чем мне[114]. И все еще они за нами следят…

Затем Тонзура повествует о смерти людей, еще бывших с ним и капаном: двое отравлены грибами, двое убиты дротиками из духовых трубок, один попал в ловушку, которая отрубила ему ноги, так что он истек кровью. Теперь остались только капан и Тонзура, и каким-то образом монах собрался с духом и вернул себе утраченное мужество:

Мы спрашиваем себя, существует ли вообще такая мечта, как мир над землей, и не это ли место единственная реальность, а мы просто обманываем себя. Мы тащимся и шаркаем в темноте, через мерзкие испарения грибков, точно потерянные души в Загробном мире… Сегодня мы умоляли их покончить с нами, ибо вокруг слышали их смех, замечали тени, которые отбрасывали их тела, но сами мы — уже за гранью страха. Хватит, не играйте с нами. Теперь уже достаточно ясно, что здесь, на своей территории, они наши хозяева. Прошлой ночью я просмотрел мои заметки и посмеялся над собственной наивностью. Вот уж точно «последнее поколение умирающей цивилизации». Мы прошли мимо многих странных и зловещих пещер, полных таинственных построек, и сверхъестественных картин. Какие чудеса я там видел! Светящиеся пурпурные грибы, пульсирующие в темноте. Существа, которых можно заметить, лишь когда они улыбаются, ибо их кожа отражает их окружение. Безглазые, вибрирующие саламандры тяжеловесно ощупывают прочими органами чувств мертвую тьму. Крылатые звери, говорящие на многие голоса. Безглавые твари, шепчущие наши имена. И везде и повсюду — серошапки. Мы даже подсмотрели за тем, как они играют друг с другом, хотя удалось нам это лишь потому, что они пренебрегли нашим присутствием. Мы видели, как из скалы высекают монументы, в сравнении с которыми все здания на земле представляются карликами. Чего бы я не отдал за один глоток свежего воздуха! Мэнзикерт сопротивляется даже этим фантазиям: он стал мрачен и на мои слова отвечает только хмыканьем, щелканьем и свистом… Еще больше пугает, что мы ни разу не прошли по собственным стопам, иными словами, эта подземная страна, вероятно, в несколько раз больше города над ней, в точности как подводная часть айсберга много больше той, которая доступна глазу моряка.

Однако очевидно, что чувство времени к Тонзуре так и не вернулось, поскольку к этому дню, который он называет шестым, Мэнзикерт уже пять дней провел на поверхности, ослепленный, но живой. Вероятно, Тонзура обманывал себя, что Мэнзикерт все еще при нем, дабы укрепить собственную решимость. Возможно также предположить, что историки-нонконформисты ради разнообразия оказались даже слишком консервативны: что, если на поверхность вернули не голема Мэнзикерта, а, наоборот, подземного Мэнзикерта заменили големом? Бесспорно, Тонзура нигде не рассказывает, что случилось с Мэнзикертом. После девятого дня он просто исчезает из дневника. К двенадцатому дню записи становятся несколько бессвязными, и последняя (перед тем, как дневник распадается на фрагменты) внятная запись — вот этот душераздирающий абзац:

Они идут за мной. Они наигрались, теперь они меня прикончат. Моей матери: я всегда пытался быть послушным сыном. Моему незаконнорожденному сыну и его матери: я всегда любил вас, хотя не всегда это знал. Миру, который, возможно, это прочтет: знайте, я был порядочным человеком, я никому не желал зла, я прожил жизнь гораздо менее благочестивую, чем следовало, но много лучшую, нежели иные. Да сжалится Господь над моей душой[115].

Но, по всей видимости, его не «прикончили»[116], потому что за этой записью следуют еще сто пятьдесят исписанных страниц. Из них первые две полны диковинных каракуль, изредка прерываемых связными пассажами[117]. Все написано странными пурпурными чернилами, которые Абрасис назвал «дистиллированными из микофитов». Эти заметки безоговорочно свидетельствуют, что разум монаха стремительно погружался во тьму, и тем не менее за ними следуют сто сорок восемь страниц связных, рассудочных эссе о религиозных ритуалах труффидианства, которые изредка прерывают случайные оговорки о пленении Тонзуры. Эссе оказались бесценными для сегодняшних труффидиан, желающих прочесть свидетельства современника ранней церкви, однако ставят в тупик тех, кто (вполне естественно) желает разгадать тайны Безмолвия и самого дневника. Самый очевидный вопрос: почему грибожители оставили Тонзуру в живых? В объяснение этому Тонзура как будто приводит собственную теорию, вставленную в середину фрагмента об отношении труффидианства к обрезанию[118]:

Когда раз за разом они приходили ко мне и терли мою лысую голову, до меня понемногу дошло, почему меня пощадили. Это так просто, что я невольно смеюсь при одной этой мысли: я похож на гриб. Скорей! Известите власти! Я должен послать весточку в верхний мир, сказать им, пусть все побреют головы! Даже сейчас я не могу сдержать смеха, что удивляет моих тюремщиков и мешает писать разборчиво.

Ниже, между рассуждением о божественных свойствах лягушек и диатрибой против межвидовых браков, Тонзура дает нам возможность еще раз заглянуть в мир грибожителей, зачаровывающий читателя точно блеск золота:

Меня привели в огромный зал, не похожий ни на что из того, что мне доводилось видеть раньше, будь то над или под землей. Там мне открылся сияющий серебром дворец, возведенный исключительно из переплетшихся меж собой грибов и украшенный зелеными и синими мхами и лишайниками. В воздухе вокруг него витал сладкий, сладостный аромат. Поддерживающие это жилище колонны были созданы как будто из живой ткани, ибо отшатывались от прикосновения… Вот из дверей выходит правительница данной области, но сама она ничтожна в сравнении с властелинами этих земель. Все сияет неземным великолепием, и один за другим проситель преклоняет перед правительницей колени и молит ее благословения. Мне дали понять, что я должен выступить вперед и позволить правительнице потереть мне лоб — на счастье. Я должен идти.

Другие записи намекают, что Тонзура предпринял по меньшей мере две попытки бежать и что за каждой последовало суровое наказание, а во втором случае — частичное ослепление[119], и как минимум одна фраза предполагает, что впоследствии его тайно вывели на поверхность: «О, какая мука слышать, как посмеивается подо мной река, чувствовать на лице ночной ветер, обонять соленый ил, но ничего не видеть». Впрочем, возможно, Тонзуре надели на глаза повязку, или же он так долго провел под землей и был настолько дряхл, что его глаза уже не могли привыкнуть к внешнему миру, будь то день или ночь. Поскольку его чувству времени нельзя доверять, мы можем только гадать, сколько ему было лет на момент этой записи.

Наконец, ближе к концу дневника Тонзура излагает ряд эпизодов, скорее всего снов наяву, порожденных длительной диетой из микофитов и сопутствующими им испарениями:

На каталке меня вкатили в стальной зал, и внезапно в стене появилось окно, через которое передо мной возникло видение города, напугавшее меня более всего, что мне довелось здесь увидеть. У меня на глазах город разросся из построенного моим бедным потерянным капаном порта до столь чудовищных размеров, что здания закрыли собой полнеба, и что в самом небе свет и тьма, потом снова свет сменяли друг друга стремительными сполохами, и облака бежали по нему, гонимые шквальным ветром. Я видел воздвигнутый за несколько минут великолепный дворец. Я видел повозки, которые двигались без лошадей. Я видел битвы, которые велись и в городе, и за его стенами. И под конец я увидел, как река затопляет улицы и как серошапки снова выходят на свет, восстанавливают свой древний город в его прежнем обличье. Тот, кого я называю Смотрителем, плакал, узрев это видение. Неужели оно явилось и ему тоже?[120].

Затем следуют десять страниц, полных столь подробных и неистовых описаний труффидианских обрядов, что можно только заключить, что они создавались как бастион против безумия и что в конечном итоге, когда у него кончилась бумага, с ней иссякла и надежда — и далее он или писал на стенах[121], или поддался отчаянию, которое сопровождало его каждый проведенный под землей день. И верно, последняя строка дневника гласит: «Неумеренная любовь к ритуалу может быть пагубна для души, если только это не в момент великого кризиса, когда ритуал способен предохранить душу от трещин».

Так канула в небытие одна из самых влиятельных и загадочных фигур во всей истории Амбры. Благодаря Тонзуре труффидианство и капанство по сей день неразделимы. Обучение под началом монаха вдохновило административный гений Мэнзикерта II, а его советы воспламеняли и сдерживали Мэнзикерта I. Аквелий бесконечно изучал его дневник, быть может, в поисках какой-либо подсказки, которая касалась бы его, и только его одного, благодаря тому, что он пережил под землей. К написанной Тонзурой (никогда не выходившей из печати) биографии Мэнзикерта I и его дневнику ученые-историки раз за разом обращаются как к источнику сведений об истории и быте ранней Амбры и раннем труффидианстве.

Если дневник что-то и доказывает, то только одно: под верхним городом существует другой, так как Цинсорий не был разрушен окончательно, когда София уничтожила его наземную часть. К несчастью, все попытки разведать подземелья оборачивались катастрофой[122], и сейчас, когда в городе нет центрального правительства, маловероятно, что они повторятся впредь — особенно если учесть, что нынешние власти (в той мере, в какой они сейчас существуют) предпочитают, чтобы тайны оставались тайнами — ради туризма[123]. Надо думать, два очень несхожих между собой общества так и будут развиваться бок о бок, отделенные друг от друга всего несколькими футами цемента. В нашем мире мы видим красные флаги грибожителей и то, как тщательно они очищают город, но нам не дозволено хотя бы в такой малости воздействовать на их владения, разве что с помощью отходов, сбрасываемых в канализационные трубы.

За прошедшие годы достоверность дневника неоднократно подвергали сомнению — в последний раз писатель Сирин, который утверждает, будто дневник на самом деле фальсификация, основанная на биографии Мэнзикерта I. Он указывает на писателя Максвелла Свирепа, который жил в Амбре приблизительно сорок лет спустя после Безмолвия. По словам Сирина, Свиреп внимательно изучил написанную Тонзурой биографию, включил ее элементы в свою подделку, выдумал рассказ о подземельях, использовал для второй половины диковинные пурпурные чернила, дистиллированные из пресноводного кальмара[124], а затем явил миру «дневник» через одного друга в Бюрократическом квартале, который распространил слух, будто Аквелий на протяжении полувека скрывал этот документ. Теория Сирина не лишена привлекательности: Свиреп ведь подделал ряд государственных документов, чтобы помочь своим друзьям присвоить часть средств из казны, а его романы содержат ряд отчаянных эскапад, соответствующих «разумным» фрагментам в последней части дневника[125]. Подстегнуло полемику и то, что Свиреп был убит (ему перерезали горло в переулке, куда он свернул по дороге на почту) вскоре после того, как дневник был предан гласности.

Сабон предпочитает иную теорию: мол, да, Свиреп действительно кое-что подделал, но это касается только «фрагментов» о малоизвестных обрядах труффидианства[126], и эти страницы были вставлены, чтобы заменить изъятые правительством из соображений государственной безопасности. Затем Свирепа убили агенты капана, чтобы сохранить тайну. К несчастью, пожар опустошил административные недра дворца, уничтожив все записи, которые могли бы послужить уликой того, что Свиреп числился в государственных платежных ведомостях. Далее Сабон выдвигает гипотезу, что хищения Свирепа вскрылись и были использованы как средство шантажа, чтобы заставить его подделать страницы дневника, поскольку что еще заставило бы его скрывать улики причастности к безмолвию грибожителей, ведь в том трагическом событии пропали некоторые его родственники[127]. От нескольких абзацев про пленение Тонзуры Сабон отмахивается, объясняя их гениальностью Свирепа, который знал, что хорошая подделка должна сама обосновывать свою достоверность, и, следовательно, в дневнике должно быть рассказано что-то про испытания Тонзуры под землей. А вот Лаконд тем временем утверждает, что эти абзацы подлинные и взяты из настоящего дневника[128].

Согласно еще одной гипотезе, постепенно приобретшей статус расхожего мифа, грибожители переписали и подменили многие страницы, чтобы сохранить в нерушимой тайне свои секреты, но ее сводит на нет тот факт, что дневник вообще оставили на алтаре, — факт, подтвержденный тогдашним министром финансов Надалем. Это свидетельство очевидца также перечеркивает одну из теорий Сабон: что весь дневник от начала и до конца подделка[129].

Еще более усложняет положение дел то, что обосновавшаяся в разрушенной крепости Замилон возле восточных подступов Халифской империи малоизвестная труффидианская секта утверждает, будто владеет последней подлинной страницей из дневника Тонзуры. Согласно легенде, люди Трилльяна, которые везли дневник Халифу, заложенный ему, как помнит внимательный читатель, тогдашним капаном, остановились на ночлег в этой крепости. Один монах пробрался в их комнату и выкрал последнюю страницу дневника из мести за похищение левой берцовой кости основателя их секты, которую триста лет назад вывезли отсюда агенты капана Мэнзикерта II.

Лицевая сторона страницы состоит из описания все новых и новых ритуалов раннего труффидианства, но на обратной стороне читаем:

Мы прошли череду комнат. Первые были крошечными, мне приходилось через них ползти на карачках, и все равно я то и дело задевал головой потолок. Эти комнаты походили на хрупкий, но изукрашенный манускрипт или на какую-нибудь из столь любимых Халифом миниатюр. Золотые лишайники покрывали стены замысловатым узором, сплетались с алыми грибками, образовывавшими звездчатые фигуры. Странно, но в комнатках я, казалось, ощущал беспредельный простор. Каждая комната, куда мы входили, была больше размерами и изысканней предшествующей (хотя, невзирая на стулья, столы и книжные шкафы, у меня ни разу не возникало впечатление, что в этих комнатах кто-то живет), так что я был ослеплен светом, поражен росписями и лепниной на потолках. Пусть это покажется странным, но по мере того, как увеличивались размеры комнат, росла и моя клаустрофобия, пока наконец не завладела мною совершенно… Так продолжалось много дней, пока я не утратил ни восхищения убранством, ни страха перед замкнутыми пространствами. Когда мы были голодны, то отламывали куски стен и их ели. Когда нам хотелось пить, мы сжимали подлокотники кресел и жадно ловили капли выступавшего из них мшистого эликсира. Наконец, мы толкнули колоссальные двойные двери и лишь едва-едва различили вдали противоположную стену… Стоило мне только подумать, что наш путь, наверное, никогда не кончится (но ведь не мог же он продолжаться вечно?), меня провели в последнюю залу (огромную, как многие комнаты, которые мы миновали). За этой дверью царила лишь смутно освещенная звездами ночь. Мы оказались на вершине холма, увенчанного массивными колоннами, за которыми я увидел внизу огромный, окруженный лесом город, странно похожий на Цинсорий. Нежный, сладостный ветер шумел в деревьях и топорщил траву на склоне. Над головой — бескрайнее небо, и мне показалось… мне показалось, что меня вывели на поверхность, ибо передо мной как будто распростерся весь мир. Но нет! Сердце у меня упало, когда, прищурившись, я смог разглядеть, что светящаяся синева на черном фоне и линии странных созвездий были нанесены с помощью какого-то орудия, более точного, чем какое-либо известное на поверхности. Даже звезды двигались фосфоресцирующими узорами синего, зеленого, красного, желтого и пурпурного, и мгновение спустя я обнаружил, что эти звезды на самом деле были огромными, парившими в черных высотах мотыльками… Мои тюремщики собираются оставить меня здесь. Мне дали понять, что я достиг конца моего пути, — они со мной покончили, я свободен. У меня есть лишь несколько минут, чтобы сделать последнюю запись в этом дневнике, пока его у меня не забрали. И что теперь? Я не последую за мерцаньем мотыльков, ибо это ложный свет и блуждает, как ему заблагорассудится. Но в раскинувшихся передо мной землях меня манит издалека огонек. Это ясный свет, это ровный свет, и так как свет все еще значит для меня поверхность, я решил пойти к нему в надежде после стольких горестей вернуться в мир, который я потерял. Вполне вероятно, отыскав источник этого света, я просто обнаружу еще одну дверь, но, может, и нет. Как бы то ни было, «Бог в помощь», говорю я.

Конечно, нет, безусловно, подобные видения говорят, что Тонзура бредит или, что вероятнее, указывают на обезьянью подделку, но по тому, с каким святым благоговением хранят обитатели Замилона свою страницу, почти убеждаешься, что для них она важнее всего на свете, и даже сейчас, при прочтении, она трогает многих монахов до слез[130].

В попытке положить конец полемике[131] — ведь в силу своей веры перед лицом превратностей судьбы Тонзура стал труффидианским святым — двадцать лет спустя делегация Морроуского Института Религиозности[132] во главе с выдающимся старшим наставником Кэдимоном Сигналом[133], получив гарантию беспрепятственного прохода, отправилась в земли Халифа, чтобы изучить дневник в его почетном хранилище в Лепо.

Условия, при которых делегация могла созерцать дневник (предъявленный по их прибытии), были чрезвычайно жесткими: они будут изучать книгу один час, но в связи с ее хрупкостью сами ее касаться не станут; они позволят делать это особому служителю. Далее, служитель один раз перелистает все страницы, а затем делегация сможет изучить до десяти, но не более страниц по своему выбору. Означенные номера страниц они должны назвать после первого и единственного пролистывания[134]. Ученым ничего не оставалось, кроме как принять эти нелепые условия[135], и они решили сделать в отведенное время как можно больше. Через полчаса они обнаружили, что отдельные листы в книге действительно из бумаги другого сорта и что в ряде случаев почерк иной, нежели у Тонзуры (в сравнении с биографией). Увы, через полчаса почтовый голубь принес Халифу известие, что новый мэр Амбры нанес Халифу тяжкое личное оскорбление и он незамедлительно изгнал делегацию из комнаты для чтения и на самых быстрых конях отправил к границе, по пересечению которой членов делегации без церемоний сбросили с седел вместе со всеми их пожитками. Заметки у них отобрали, и они не смогли вспомнить никаких полезных сведений о странице, которую им довелось увидеть. На момент написания этого эссе никакое дальнейшее изучение дневника не было разрешено.

Таким образом, хотя у нас есть копии дневника, мы, возможно, никогда не узнаем, почему в этом бесценном первоисточнике отдельные страницы были заменены. Нам досталась трудная задача — или отвергнуть весь документ, или (к чему склоняюсь я) принять его целиком. Если вы верите в дневник Самуэля Тонзуры, в его подлинность, то с тем большим удовольствием пройдете мимо конной статуи Мэнзикерта I[136] во Дворе Банкира или осмотрите разрушенные акведуки на бульваре Олбамут, которые, помимо самих грибожителей, суть единственный оставшийся нам след Цинсория, города, существовавшего до Амбры[137].

Трансформация Мартина Лейка