Прохладная долина на прекрасном лугу
Плод фантазии
Великого живописца, который однажды
Ее нарисует
Если странен я и странны картины мои,
В этой странности — источник благодати и силы;
И тот, у кого она часть общего стиля,
Привносит в свои полотна жизнь, мощь и дух…
Немногие живописцы поднялись из безвестности так внезапно, как Мартин Лейк, и еще меньше таких, кого отождествляют с одним-единственным шедевром, одним-единственным городом. Даже для тех из нас, кто знал его лично, остается неведомым, как и почему удался Лейку этот поразительный скачок от поверхностных коллажей и картинок акрилом до светящихся полотен маслом, одновременно фантастических и мрачных, меланхоличных и игривых, которые стали символом как художника, так и Амбры.
Информация о детстве Лейка сродни скорлупе: будто кто-то уже вырвал устрицу из раковины. В возрасте шести лет он заразился редким заболеванием кости, от которого пострадала его левая нога и последствия которого еще более усугубил несчастный случай, когда он попал под моторный «мэнзикерт», из-за чего ему пришлось ходить с палкой. Никаких других сведений о его детстве у нас нет, разве что немногое о родителях: Теодоре и Катерине Лейках. Его отец был ловцом насекомых в окрестностях Стоктона, где семья жила на скромной наемной квартире. Из замечаний, которые делал в моем присутствии Лейк до того, как прославился, и из намеков в последующих интервью можно сделать вывод, что в отношениях между Лейком и отцом существовала некоторая напряженность, вызванная желанием самого Лейка заниматься живописью и желанием Лейка-старшего, чтобы мальчик пошел по его стопам.
О матери Лейка никаких архивных записей не сохранилось, и в немногих интервью Лейк никогда о ней не говорил. Псевдоисторик Мари Сабон выдвинула теорию, что мать Лейка была даровитой художницей из народа, а также яростной поборницей труффидианства, что это она привила Лейку тягу к мистицизму. Сабон полагает, что великолепные мозаики работы анонимного мастера на стенах Труффидианского собора в Стоктоне на самом деле творение матери Лейка. Никто пока ее теорию не подтвердил, но если она верна, то способна объяснить подспудные оккультизм и черный юмор, чувствующиеся в произведениях Лейка позднего периода, но, разумеется, лишенные религиозной составляющей.
Почти точно можно утверждать, что мать преподала Лейку его первые уроки рисования и побуждала его посещать занятия в соседней школе под руководством мистера Шоурса, который, к несчастью, почил прежде, чем его смогли попросить поделиться воспоминаниями о своем самом знаменитом (если уж на то пошло, единственном знаменитом) ученике. Также Лейк в молодости взял несколько уроков анатомии: даже в самых сюрреалистических его полотнах фигуры зачастую кажутся гиперреальными — словно на них нанесены слои невидимой краски, скрывающие вены, артерии, мышцы, нервы и сухожилия. Эта гиперреалистичность создает напряжение, противореча утверждению Лейка, что «великий художник поглощает окружающий его мир, пока в его внутреннем „я“ не сосредоточится вся среда его обитания».
На момент прибытия из Стоктона в Амбру Лейка, вероятно, следует считать созданием двойственным: проникнутый материальным миром анатомии, он был благодаря матери не чужд чудесного и прарационального — и это противоречие было лишь обогащено и усугублено чувством вины, что не занялся семейным ремеслом. Такие элементы привез с собой Лейк в Амбру. Взамен Амбра наделила Лейка свободой быть художником и раскрыла ему глаза на возможности цвета.
О трех годах, которые Лейк прожил в Амбре до поразительной перемены в своем творчестве, нам известно только, что он подружился с несколькими художниками, чьи интересы — с переменным успехом — будет отстаивать, добившись известности. Главным среди этих художников был Джонатан Мерримонт, который станет ему другом на всю жизнь. Еще он познакомился с Рафф Констанс, которая, как полагают многие, до конца жизни была его возлюбленной. Вместе Лейк, Мерримонти Констанс станут наиболее влиятельными живописцами своего поколения. К сожалению, ни Мерримонт, ни Констанс не пожелали пролить свет на творчество Лейка, поведав что-либо о вдохновлявших его материях, его разочарованиях и триумфах. Или, что важнее, на то, средний (как во всех отношениях) человек сумел создать такие душераздирающие, мучимые кошмарами произведения.
Потому я попытаюсь заполнить пустоты, исходя из моего собственного знакомства с Лейком. Не без замешательства признаю, что до своей трансформации в художника первой величины Лейк выставлял свои работы в моей «Галерее тайных увлечений». Хотя лично я не могу считаться непосредственной свидетельницей этой трансформации, все же попытаюсь дать читателю портрет замкнутого художника, который редко появлялся на людях.
Лейк был высоким, но казался среднего роста, потому что, опираясь на трость, сутулился — и эта сутулость всегда производила такое впечатление, будто он внимательно вас слушает, хотя на самом деле был никудышным слушателем и никогда не мешкал грубо прервать, когда ему наскучивало то, что я говорила.
В его лице была определенная суровость, которую подчеркивал твердый подбородок, совершенной формы рот и глаза, как будто менявшие свой цвет, но в основе своей бывшие неистово, захватывающе зелеными. В минуты гнева или веселья его лицо было оружием: во гневе его черты словно еще более обострялись, и тогда глаза пронзали собеседника как копья, а от смеха они как будто расширялись, а взгляд призывал разделить с ним добрую шутку. Но по большей части он пребывал где-то между смехом и гневом, в эдаком глупом подражании «измученному творцу», которое, однако, позволяло ему отстраниться от любых бурных чувств. Он был робким и проницательным, коварным и надменным — иными словами, ничем не отличался от многих других художников, чьи работы я выставляла в моей галерее. — Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“» Дженис Шрик для «Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре», 5-е издание.
Однажды замечательным весенним днем в легендарном городе Амбра художник Мартин Лейк получил приглашение на казнь.
Для подобного приглашения день выдался не слишком благоприятный, и по пути на почту Лейк лелеял несколько обид. Первой и главной среди них было то, что воевали друг с другом зеленые и красные: ряд скверных потасовок уже распространился как болезнь по улицам, даже перекинулся на несколько кварталов самого бульвара Олбамут.
Как феномен зеленые и красные одновременно притягивали и отталкивали Лейка. Чтобы не объяснять долго, зеленые считали недавнюю смерть (великого) композитора Восса Бендера трагедией, а красные видели в недавней смерти (деспотичного) композитора Восса Бендера благословение. За имена они себе взяли названия, соответственно, самого любимого и самого нелюбимого цветов Бендера: зелень молодости, проведенной в лесах Морроу, и краснота флажков грибожителей, которые, как он считал, похитили его кузена.
Без сомнения, эти две политические фракции исчезнут так же быстро, как и появились, но пока Лейк носил зеленый флаг в левом кармане, и красный в правом — чтобы наилучшим образом изъявить пламенный патриотизм. (Если судить исключительно на слух, Лейк симпатизировал красным, хотя бы потому, что утром, днем и ночью зеленые загрязняли воздух тысячами мелодий Бендера. Лейк почти не слушал музыку Бендера, пока композитор был жив, и злился, что пришлось менять свои привычки теперь, когда он умер.)
Столкнувшись с этой догмой, Лейк подозревал, что его решимость продолжать еженедельные походы на почту указывает на какой-то изъян характера, фатальное любопытство художника. Ведь он знал, что рано или поздно вытащит из нужного кармана не тот флаг. «И тем не менее, — думал он, хромая по авеню Труффа, где даже тромбозные сгустки кувшинок в аккуратных ящиках с водой вдоль дорожки напоминали ему о конфликте, — как еще упражнять хромую левую ногу?» А кроме того, ни одна наемная повозка не повезет его через спорные территории.
Лейк нахмурился, когда, размахивая красными флагами, на улицу выбежали юнцы в расшитых красными пуговицами куртках. Лейку уже был виден вдалеке угол почты, залитый редкостным утренним светом, ложившимся как золотой дождь.
Следующая в перечне «Причин, почему следовало остаться дома» касалась (к немалому раздражению Лейка) самой почты. Он не питал симпатии к архаической архитектуре здания и лишь умеренное уважение к его назначению: поскольку качество частной монополизированной почтовой службы оставляло желать лучшего, большинство заказов ему все равно доставляли курьеры. Еще у него вызывало отвращение то, что он знал о ее истории, обо всех этих штабелях «гробиков», как он называл почтовые ящики. Нагроможденные вдаль и вширь по всему огромному залу, эти ящики поднимались до самого потолка. Надо думать, мертвые дети, которых раньше в них хранили, пытаясь вознестись на небеса, оказались в ловушке под безобразным желтым потолком и по сей день бьются в него эктоплазменными головками.
Но когда впереди встала почта — громоздкая и желобчатая, смутно похожая на чудовищную, впавшую в маразм старуху, — ничто не стало бы для него большим ударом, чем недавняя смена названия на «Мемориальная почта имени Восса Бендера». Непристойная поспешность! Ведь (великий, деспотичный) композитор и политик умер всего три дня назад! Смотря каким сплетням верить, причина смерти варьировалась от сердечного приступа до яда. Его тело увезли тайно, но еще не кремировали, чтобы, согласно распоряжению самого Бендера, развеять над рекой Моль. (Не говоря уже о том, что отколовшаяся фракция зеленых в шквале памфлетов и плакатов возвестила о воскрешении своего возлюбленного Бендера: дескать, он возродится в облике первого ребенка, родившегося после полуночи ровно через год со дня его смерти. «Интересно, — желчно спросил себя Лейк, — будут ли у новорожденного вырываться изо рта соловьиные трели?»)
От одного только переименования он заскрипел зубами. На его до нелепости завистливый взгляд (нет, он и сам знал, насколько это нелепо, но ничего не мог с собой поделать), уже на каждом третьем хоть сколько-нибудь важном здании поверх старых табличек было неряшливо налеплено имя композитора безо всякого уважения к приличиям или перспективе. Разве мало, что при жизни Бендер был практически тираном в искусстве, раздавил всю оперу, весь театр, не укладывавшиеся в его старомодный мелодраматичный сентиментализм? Разве мало, что он фактически правил городом, который одновременно презирал культ личности и упивался им? Неужели теперь ему понадобилось узурпировать город целиком, до последнего камня, навсегда превратив его в свой мавзолей? По всей видимости, да. По всей видимости, местные жители вскоре окончательно заблудятся, так как каждая авеню, аллея, бульвар и проулок будут переименованы в «Бендер что-нибудь». Бендером или, для разнообразия, Воссом станут называть всех новорожденных. И целое поколение Воссов и Бендеров будет спотыкаться и путаться по городу, который, как обезличенное оскорбление, на каждом углу будет бросать им в лицо их же имена.
Ба (все больше распалялся в своей желчи Лейк), да если вдруг, когда он будет переходить эту самую улицу, его расплющит какой-нибудь «мэнзикерт», ему еще повезет, если его надгробие украсит собственное имя! Нет сомнений, кисло, но с удовлетворением размышлял он, прощупывая тростью ступени почты, на месте его последнего успокоения будет красоваться надпись «Мемориальное надгробие Восса Бендера», а ниже крошечными буквами — «занято Мартином Лейком».
Внутри Лейк прошел по квадратам тусклого света от дальних окон в коридоре, а после в огромном зале назвал себя служащему, человеку с лицом как нож, — Лейк так и не потрудился узнать его имя.
Лейк протянул ключ.
— Номер семь тысяч семьсот шестьдесят восемь, пожалуйста.
Сидевший закинув ноги на стол, служащий поднял глаза от газеты и, хмурясь, сказал:
— Я занят.
На мгновение Лейк ошарашенно смешался. Потом, показав трость, швырнул ключ на стол.
Служащий посмотрел на ключ так, точно это был мертвый таракан.
— Это ваш ключ, сэр. Да, ваш ключ. Так идите, сэр. Всяческой вам удачи. — Он зашуршал газетой, закрываясь ею от Лейка.
Лейк же уставился на держащие страницы пальцы и спросил себя, не найдется ли места для этого кислого лица в его новом заказе, не удастся ли обессмертить в коллаже хамство столь же тупое, как костяшки пальцев этого человека. После долгого, изматывающего пути по враждебным улицам это было уж слишком.
Подняв трость, он немного оттянул вниз газету.
— Вы ведь работник почты, так? Я несколько месяцев отдавал вам ключ, а теперь выясняется, что вы просто сознательный доброволец?
Моргнув, мужчина опустил газету, открывая кривую ухмылку.
— Да, я действительно работник почты. И это действительно ваш ключ. И вы действительно калека. Сэр.
— Тогда в чем проблема?
Служитель смерил Лейка взглядом.
— Ваш внешний вид, сэр. Вы одеты несколько… двусмысленно.
Лейк не мог решить, что его удивило больше: ответили привычное, успокаивающее слово «двусмысленный». Тем не менее он опустил взгляд на свою одежду. Голубая жилетка поверх белой рубашки, синие брюки, черные носки и туфли.
У служащего одежда была цвета перезрелых помидоров.
Лейк расхохотался. Служащий самодовольно ухмыльнулся.
— Верно, верно, — выдавил Лейк. — Я же не объявил, на чьей я стороне, да? Пора выложить все начистоту. Кто я? Овощ или минерал?
Обрывисто, с глазами холодными и пустыми, служащий спросил:
— Красный или зеленый? Который, сэр?
Смех Лейка замер. Этот паяц совершенно серьезен. Этот приятный, хотя и несколько сдержанный человек, которого более двух лет он видел каждую неделю, поддался темным чарам смерти Восса Бендера. Лейк смотрел на служащего и видел перед собой человека с другой планеты.
Медленно, размеренно Лейк произнес:
— Я зеленый снаружи, поскольку еще молод в избранной мною профессии, и красный внутри, поскольку, как и все мы, простой смертный. — Он достал оба флага. — У меня есть ваш флаг и флаг противной стороны. — Он помахал обоими под носом служащего. — Испытывал ли я неприязнь к Воссу Бендеру, ненавидел ли мертвую хватку, которой он стиснул город? Да. Желал ли я ему смерти? Нет. Разве этого недостаточно? Почему я должен трубить о своих взглядах, когда мне хочется выбросить эти дурацкие тряпки в реку Моль и стоять в стороне, пока в жажде резни мимо несетесь вы и ваши прихвостни? Я нейтрален, сэр. (Лейк счел это весьма изысканной речью.)
— Потому что, сэр, — сказал служащий, вставая и делая вид, что это стоит ему неимоверного труда, а после сгреб со стола ключ Лейка, — Восс Бендер не мертв.
Он наградил Лейка взглядом, от которого у художника волосы на затылке встали дыбом, и отошел к рядам ячеек, а Лейк медленно кипел, как забытый на плите чайник. Что, теперь весь город будет играть в эти игры? В следующий раз, когда он пойдет в булочную на углу, старуха за прилавком потребует, чтобы он спел арию из какой-нибудь оперы Бендера, и лишь потом согласится продать ему буханку хлеба?
Служитель взобрался на одну из многочисленных лестниц, гигантскими диковинными насекомыми растопырившихся вдоль штабелей. Лейк понадеялся, что проделал такой путь не напрасно: пусть там будет хотя бы письмо от матери, которое прогнало бы призрак тоски по дому. Его отец, без сомнения, еще погружен в угрюмое молчание, которое покрывало его как цикаду экзосекелет.
Открыв ячейку Лейка, служащий что-то из нее достал и спустился вниз с конвертом в руке.
— Вот. — С яростным взглядом он протянул конверт Лейку, который взял его и ключ с непреднамеренной мягкостью: гнев в нем уступил место растерянности.
На темно-бордовом конверте не было не только адреса и времени отправления, но и собственного адреса Лейка. И, что еще загадочнее, он не сумел найти и следа почтовой марки, а это могло означать лишь одно: кто-то доставил его сюда собственноручно. На обороте Лейк обнаружил оттиск причудливой печати в оранжево-золотом воске, от которого пахло медом. Оттиск представлял собой совиную маску, которая, когда Лейк перевернул ее вверх ногами, превратилась в человеческое лицо. Сложный узор напомнил Лейку многочисленные отливки подписей Трилльяна Великого Банкира для чеканки момент.
— Вы не знаете, как попало сюда это письмо? — начал спрашивать, поворачиваясь к столу, Лейк, но служитель исчез, оставив по себе только безмолвие и тени огромного зала, разреженный воздух и солнечные лучи, сочащиеся через столетнюю пыль с ее медным отсветом, и дверь, открывающуюся прямоугольником золотого света.
С газеты на столе имя «Восс Бендер» киноварными чернилами подмигнуло ему точно какая-то бесконечно повторяющаяся дьявольская шутка.
Имея в качестве исходного материала лишь этот чахлый скелет биографии, мы должны теперь обратиться к произведению, которое воплотило в себя и стало символом Мартина Лейка, к «Приглашению на казнь». Оно знаменует начало гротесков, упорядоченной свирепости его полотен маслом: вспарывающие небо раны изумрудного, тускло-зеленые отблески вглядывающихся в зрителя окон, мшистая зелень внешних стен, — все это типично для зрелого Лейка.
Изображена на картине, разумеется, Мемориальная почта имени Восса Бендера, воистину одно и самых внушительных среди множества эксцентричных строений Амбры. Если можно полагаться на слова выдающегося художественного критика Бронета Рейдена, который пишет:
Чудесное различие столь несхожих периодов, в чем-то таинственном сродни великому откровению, от которого до нас дошли лишь осколки: романтичные развалины, современные манекены или любой другой символ, в определенный период способный воздействовать на сознание публики… —
то первым из множества достижений Лейка стало то, что он сумел разъять здание почты на фрагменты и перевоплотить «романтичные развалины» в фантастический мавзолей, который на протяжении тридцати лет приводил в ужас и радовал взор посетителей почты.
Проницательный наблюдатель заметит, что на картине Лейка стены почты выполнены перекрестной штриховкой мазков белого, наложенных поверх более тусклой, приглушенной белизны. При ближайшем рассмотрении эта белизна распадается на сотни костей — черепов, грудин и ребер, и все они выписаны с поразительной и трогательной деликатностью.
На поверхностном уровне эти образы, безусловно, символизируют прошлое назначение здания. Эта мрачная постройка, которая впоследствии стала Мемориальной почтой имени Восса Бендера, замышлялась как мавзолей капана и членов его семьи, но была заброшена после крушения капанства и преобразована в морг для грибожителей и нищих детей и усыпальницу для них же. Со временем им перестали пользоваться. Все это Лейк точно передает посредством наложения слоев: белизна колонн постепенно сменяется сероватой зеленью, ощерившиеся горгульи понемногу чернеют от отчаяния, а саму штукатурку испещряют лишайники и плесень.
Лейк часто бывал на почте и, вероятно, знал о предыдущем назначении здания. Когда сгорела старая почта и ее перенесли на нынешнее место, в здание, которое само было лишь заброшенным трупом, в городе распространились слухи, что первые клиенты с жадностью открывали свои ячейки и находили в них древние и странно изящные косточки — те самые кости, которые Лейк «вплел» в «ткань» своей картины.
Лейковская трактовка здания превосходно передает психическую и духовную сущность почты. Как написал известный живописец и преподаватель Леонард Вентури:
Возьмите два полотна с изображением одного и того же предмета; от одного нетрудно отмахнуться как от иллюстрации, если в ней доминирует предмет и помимо него она не имеет иного оправдания своему существованию; второе возможно назвать картиной, если предмет полностью растворен в стиле, который сам по себе ценен, и потому вне зависимости от предмета изображения она обладает внутренней ценностью.
Почта Лейка — совершенно очевидно, настоящая картина в понимании Вентури, поскольку ее предмет изъязвлен червоточинами стиля, слоями смысла. — Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“» Дженис Шрик для «Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре», 5-е издание.
Лейк жил в самом дальнем от доков и реки Моль квартале, в восточном конце бульвара Олбамут, где он терялся в лабиринте мелких улочек, упорно (а кое-кто полагал, предательски) спускавшихся в чашу долины. Этот лабиринт, где теснились дешевые доходные дома и кафе, полнился писателями, художниками и архитекторами, актерами и престидижитаторами всех мастей. Два года назад здесь была целинная земля на передовой «нового искусства». Вечеринки на улицах тянулись до шести утра, и пахнущий кофе и мятой воздух над столиками каждого кафе полнился шокирующими разговорами о «новом искусстве», которым судьба зачастую предназначала попасть на страницы влиятельных журналов. Но теперь о маленьком чуде прознали прихлебатели и прочие пиявки и начали обсасывать его, переиначивая в безопасную и стабильную «общину». Рано или поздно запах гнили — загнивших идей, загнивших Любовей и дружб, загнившего искусства — погонит настоящих художников заселять новые фронтиры. Лейк надеялся, что и сам отправится с ними.
Квартира Лейка на третьем этаже старого, похожего на улей доходного дома, принадлежавшего легендарной домохозяйке, величаемой то «дамой Туф», то «дамой Труфф» (в зависимости от религиозных предпочтений говорившего), была маленькой студией, заполоненной оранжево-розовыми, шафрановыми и сапфировыми сполохами его искусства: мольберты из березовых веток с ободранной корой, на которых трепетали, пытаясь привлечь к себе внимание, пустые холсты; заляпанный краской табурет; погребенный под скомканными, пахнущими скипидаром рубашками стул; и посреди всего этого, точно остров в осаде, — топчан, заваленный загибающимися по углам акварельными набросками и жесткими от небрежного мытья кистями. Ощущение неистового хаоса приносило ему удовлетворение: его студия всегда выглядела так, будто он только что закончил атаковать какой-нибудь новый жанр живописи. Иногда перед самым приходом посетителя он этот беспорядок слегка усиливал, впрочем не поддаваясь при этом самообману настолько, чтобы над собой не посмеяться.
Вернувшись в квартиру, Лейк запер за собой дверь, бросил в угол трость, смахнул со стула рубашки и сел поразмыслить над письмом. С дальней стены на него смотрели вырезанные из журналов лица, ожидая своего превращения в коллажи для еще не обретшей заглавия, написанной в третьем лице (и опубликованной на средства автора) автобиографии мистера Дардена Кашмира. Коллажи представляли собой квартплату за месяц, и он уже с ними запаздывал. Лейк избегал на них смотреть, точно с каждого на него, неодобрительно хмурясь, смотрел отец.
Может, в конверте заказ? Достав из кармана, он взвесил его на руке. Не слишком тяжелый. Один листок бумаги? В безразличном свете из окна темно-бордовый конверт казался почти черным. В воображении Лейка печать была все так же мерцающе прекрасна, и потому он медлил ее сломать. Неохотно (пришлось усилием воли заставлять пальцы) он сломал печать, поднял клапан и достал лист пергаментной бумаги с алыми прожилками. Слова были отпечатаны на ней золотисто-оранжевыми чернилами, за текстом следовал тот же символ с маской, что и на печати. Он несколько раз пробежал глазами строчки, точно при беглом просмотре мог бы обнаружить нечто сокрытое, какой-то намек на завершение. Но написанное только усугубило тайну:
Приглашение на казнь
Сим Вас приглашают присутствовать
На Арчмонт-лейн, дом 45
В 7:30 вечера 25-го сего месяца
Просьба быть в маске.
Лейк всмотрелся в листок. Маскарад, но ради чего? Подавив приступ смеха, он прошел к балкону и распахнул дверь, впуская свежий воздух. Внезапный гомон голосов снизу, разрозненные шумы уличного движения — пешего, конного или моторных повозок — создавали успокоительное ощущение сопричастности, точно он обсуждал загадочное письмо с целым светом.
Из балконного окна ему были видны: справа — подернутый зеленой дымкой ломоть долины; слева — море красного кирпича и оранжевого мрамора новых доходных домов; впереди белым, золотом и серебром горели шпили и купола Религиозного квартала.
Лейку вид нравился, как напоминание того, что он три года смог прожить в городе, печально известном своей ненасытной жадностью к невинным душам. Да, конечно, известности он не приобрел, зато жив и не сдался. Он воистину получал извращенное удовольствие оттого, что сопротивляется бесчисленным мелким жестокостям города, так как верил, что от этого становится только сильнее. Когда-нибудь он, возможно, возьмет вверх над городом, раз уж город не одержал верх над ним.
А теперь еще и это — письмо, как будто посланное самим городом. Чего сомневаться? Скорее всего это дело рук кого-нибудь из друзей-художников — Кински, Рафф или зловредного Сонтера? Розыгрыш, возможно даже выходка Мерримонта? «Приглашение на казнь». Что бы это значило? Ему смутно вспомнилась книга, роман с таким заглавием. Кажется, Сирина. Сирина, чьи псевдонимы безумной, но прекрасной заразой расползлись по страницам литературных журналов.
С другой стороны, вдруг это решительно ничего не значит, вдруг неведомые «они» хотят, чтобы он слишком много времени потратил на изучение письма и не успел закончить свои заказы?
Отойдя от балкона, Лейк снова сел. Золотые чернила дорого стоят, и при внимательном рассмотрении конверт оказался испещрен золотыми точками, и в самой бумаге приглашения, помимо алых, тоже имелись золотые прожилки. Пергамент даже пах одеколоном на апельсиновой корке. Устремив взгляд на сверкающие купола Религиозного квартала, Лейк нахмурился. Такое приглашение обошлось в сумму, равную недельному заказу. Станут его друзья тратить столько на розыгрыш?
Морщины у него на лбу залегли глубже. Что, если (и это была бы самая смешная шутка из всех) письмо попало к нему по ошибке, что, если его доставили по неверному адресу? Вот только адреса на конверте не было вообще никакого. Что вновь заставляло заподозрить друзей. А может, если вернуться на почту, служащий вспомнит, кто опустил конверт в прорезь его ячейки? Лейк вздохнул. Безнадежно: подобные спекуляции лишь дают пищу…
В окно влетел и приземлился ему на колени камешек. Вздрогнув, он улыбнулся и встал, камешек упал на пол. Лейк выглянул в окно. Запрокинув голову, снизу на него смотрела Рафф: рисковая Рафф в своем саркастичном зелено-красном жакете.
— Меткое попадание, — крикнул он, выискивая в ее лице хотя бы намек на соучастие в заговоре, но не нашел там ни тени проказы и решил, что это все равно ничего не значит.
— Мы идем в «Тельца», — крикнула Рафф в ответ. — Ты с нами?
Лейк кивнул:
— Я вас нагоню.
Улыбнувшись, Рафф помахала и ушла.
Вернувшись к стулу, Лейк убрал приглашение в конверт, который засунул во внутренний карман пиджака, потом удалился в ванную комнату в конце коридора, чтобы освежиться перед вечерними увеселениями. Умываясь, он глядел в замшелое зеркало и размышлял, умолчать ли о приглашении или поделиться с остальными. Выходя на улицу, под резкий свет начинающегося вечера, он еще не принял решения.
К тому времени, когда он достиг кафе «Рубиновый телец», Лейк обнаружил, что его собратья-художники, укрепив себя значительным количеством алкоголя, решили относиться к Войне красных и зеленых с развязной насмешкой. Когда мимо в своих лоскутно-алых одеяниях пробегала банда красных, его друзья разом вставали, доставали красные флаги и улюлюкали так бурно, словно на каком-нибудь спортивном состязании. Лейк только-только сел (оставшись незамеченным в общем гвалте), когда в погоню за первой рысцой пронеслась ватага зеленых, и снова его друзья разом вскочили, чтобы издать одобрительный рев, — на сей раз с зелеными платками в руках.
Лейк улыбнулся Рафф, которая в качестве приветствия ткнула его локтем в бок, и тут же снова вернулась к прерванному разговору, и дал сотворить свое волшебство запаху кофе и шоколада. Нога у него ныла, как это бывало иногда, когда он переживал стресс, но в остальном жаловаться было не на что. Погода держалась приятная, не слишком жаркая, не слишком холодная, ветерок покачивал малахитовые листья на ветках цинделевых деревьев в горшках. Деревца стояли миниатюрным лесом вокруг тесно сдвинутых по трое столиков, успешно блокируя соперничающие разговоры других завсегдатаев, но не вид на улицу. На кованых решетчатых стульях или стеклянных столах с черной окантовкой лениво раскинулись художники, потребляя попеременно то кофе, то экзотические напитки. Уличные фонари только-только зажглись, и их свет придавал атмосферу тепла и уюта группке весельчаков, укрывшихся в коконе листвы и умиротворяющего бормотания голосов.
Четверку за столом Лейк причислял к ближайшим своим друзьям: Рафф, Сонтер, Кински и Мерримонт. Остальные казались такими же взаимозаменяемыми, как кирпичи в многочисленных факториях «Хоэгботтона и Сыновей», и такими же интересными. В настоящий момент X, Y и Z, как пираты мелкие островки, захватили внешние столы, за которыми, белея лицами и посверкивая глазами на группу Лейка, одним ухом слушали беседу внутреннего круга, одновременно пытаясь сохранять сконфуженную автономию.
Мерримонт, красивый мужчина с длинными темными ресницами и большими голубыми глазами, сочетал в своих работах элементы живописи и перформанса, сама его жизнь была своего рода хеппенингом. Мерримонт был от случая к случаю любовником Лейка, и Лейк бросил ему развязную улыбку, давая понять, что случай скорее всего снова настанет, правда? Мерримонт оставил ее без внимания. В последний раз, когда они виделись, Лейк довел Мерри до слез. «Ты слишком много хочешь, — сказал Мерри. — Никто не может дать тебе столько любви и остаться при этом человеком. Или в здравом уме». Рафф велела Лейку держаться подальше от Мерри, но, как бы болезненно это ни было признавать, Лейк знал — она считала, что это он вреден для Мерри, а не наоборот.
Сидевшая рядом с Мерримонтом (как буфер между ним и Лейком) Рафф была высокой женщиной с длинными черными волосами и темными, выразительными бровями, придававшими необходимую выразительность светло-зеленым глазам. С Рафф Лейк подружился в первый же день по приезде в Амбру. Она нашла его на бульваре Олбамут, где он наблюдал за толпой ошеломленным, почти пораженческим взглядом. Рафф пустила его пожить у себя три месяца, пока он не стал на ноги. Она писала огромные и страстные, бурлящие красками городские пейзажи, в которых люди были как будто пойманы за фигурой какого-то замысловатого и невыразимо изящного танца. Они хорошо продавались, и покупали их не только туристы.
— Как по-твоему, разумна ли такая… беспечность? — спросил у Рафф Лейк.
— Ха, ты что имеешь в виду, Мартин? — У Рафф был глубокий и мелодичный, определенно женственный голос, который Лейк никогда не уставал слушать.
Его ответ заглушил мощное грохотание Майкла Кински по другую сторону от Мерримонта:
— Он спрашивает, не боимся ли мы ослиных задниц, известных как красные, и павиановых задов, известных как зеленые.
Кински был жилистого сложения и имел редкую рыжую бороду. Он изготавливал мозаики из бросовых камешков, ювелирных украшений и прочих безделушек, которые находил на улицах города. Кински был в фаворе у Восса Бендера, и Лейк подумывал, не нанесла ли кончина композитора серьезного удара его карьере. Впрочем, лаконичную уверенность Кински, казалось, не способна поколебать никакая катастрофа.
— Мы ничего не боимся! — Вздернув подбородок, Рафф с насмешливой бравадой уперла руки в боки.
Эдвард Сонтер, справа от Кински и по левую руку от Лейка, захихикал. У него была гадкая манера издавать пронзительный визг — полную противоположность чувственности его творений. Сонтер создавал абстрактную керамику и скульптуры смутно непристойного свойства. Его неуклюжее тело и лицо, на котором бегали голубые глаза, часто видели в Религиозном квартале, где его творения продавались на удивление бойко.
Словно смешок Сонтера подал сигнал, все разом заговорили о делах и общих знакомых, начали судить, кому повезло, а кого постигла неудача. На сей раз пища им выпала сравнительно безвредная: всплыло, что один галерейщик (Лейку незнакомый) предоставлял место на стенах своей галереи в обмен на интимные услуги. Заказав чашку кофе с шоколадом, Лейк без всякого интереса наблюдал за беседой.
Он ощущал подспудную напряженность разговора, в котором каждый художник пытался выудить сведения о своих знакомых — ласки-проныры с блестящими глазами и жаждущие поживы, чтобы их собственная пронырская сущность засияла тем ярче. Такая напряженность способна положить конец любому разговору, так что над столом повисало молчание, чреватое едва подавляемой ненавистью. Такое жестокое, смертоносное молчание прикончило не одного художника. Сам Лейк упивался и напряженностью, и молчанием, поскольку редко оказывался их причиной: он был далеко не самым именитым в этом сообществе, где держался лишь благодаря покровительству Рафф. Но теперь он чувствовал иное напряжение, нарастающее вокруг письма. Оно лежало в нагрудном кармане, и само его присутствие он ощущал как биение второго сердца.
По мере того как тени сгущались в сумерки, а маслянистый свет фонарей на очаровательных витых бронзовых столбах отгонял ночь, сдобренный вином разговор становился для Лейка дразняще анонимным, как это бывает в кругу людей, с которыми тебе уютно. Поэтому Лейк никогда не мог в точности вспомнить, кто что сказал или кто за какую позицию ратовал. Позднее Лейк спрашивал себя, было ли что-нибудь вообще сказано или они сидели в восхитительном молчании, а у него в голове журчала беседа между Мартином и Лейком.
Это время он коротал, размышляя над радостями примирения с Мерри — упивался двойным чудом его совершенных губ и компактного, гибкого тела. Но письмо не шло у него из головы. Письмо и растущая скука заставили его подтолкнуть разговор к более своевременной теме.
— Слышал, говорят, что перед доками, прямо у бульвара Олбамут зеленые расчленяют случайных прохожих. Если жидкость из них идет красная, их разоблачают как тайных врагов Восса Бендера, если зеленая — нападающие приносят извинения за доставленные неудобства и стараются снова их сшить. Впрочем, если из них течет зеленое, они скорее всего и так держат путь в колумбарий.
— Ты хочешь, чтобы нас стошнило?
— Нисколько бы не удивился, будь это правдой. Это как будто вполне укладывается в личность самого Бендера: самозваного Диктатора Искусства, с сильным ударением на «Дик». Нам всем известно, что он был гением, но хорошо, что он мертв… Надеюсь, среди нас нет зеленого с кинжалом?
— Очень смешно.
— Что ж, редко когда одному человеку удается так полно завладеть культурной жизнью города…
— …не говоря уже о политике…
(— Да кто вообще начал эту заварушку с зелеными и красными?)
— И чтобы его так досконально обсуждали в стольких кафе…
(— Она началась как спор о ценности музыки Бендера между двумя профессорами музыковеденья из Топтаного переулка. Предоставьте музыкантов самим себе, они из-за музыки войну развяжут. А теперь, когда ты в курсе, послушай же, бога ради!)
— …как ты и сказал, не говоря о политике. Разве это не предостережение всем нам, что Искусство и Политика все равно что вода и масло? Да, кстати…
— …«вода и масло»? Теперь понятно, почему ты стал художником.
— Как остроумно!
— …как я и говорил, одно дело — высказаться за или против, но принимать участие?
— Но если бы не Бендер, появился бы какой-нибудь делец-бюрократ, вроде Трилльяна. Трилльян Великий Банкир. Звучит как рекламный лозунг, а не титул. Послушай, Мерримонт, как ни поверни, мы все равно обречены. Так почему не дать городу самому собой управлять?
— А!.. Он пока и так хорошо с этим справлялся…
— Ушли от темы. Черт побери, мы ушли от темы — опять!
— Да, но есть кое-что, чего вы двое как раз и не понимаете, а именно напряженной связи аудитории с его искусством, того факта, что люди верят, будто опера это и есть человек… Вот что породило кризис!
— Как посмотреть. Я думал, он возник из-за его смерти?
В этом момент мимо пробежала группа зеленых. Лейк, Мерримонт, Кински и Сонтер со странной смесью насмешки и пьяного пыла замахали зелеными флагами. Рафф же, вскочив, закричала им вслед:
— Он мертв! Мертв! Мертв!
Лицо у нее раскраснелось, волосы растрепались.
Последний зеленый обернул на звук ее голоса мертвенно-бледное в свете фонаря лицо. Лейк увидел, как с его рук капает что-то красное, и силой усадил Рафф на стул.
— Да тише ты! Тише!
Взгляд зеленого скользнул по столу, но он побежал догонять своих товарищей и вскоре скрылся из виду.
— Да, не так явно, вот и все.
— У них повсюду шпионы.
— Ба, да я нашел одного сегодня у себя в носу, когда сморкался.
— Шпиона или нос?
Смех, потом из-за грани внутреннего круга голос, приглушенный густыми кустами, подбросил:
— Пока не установлено точно, что Бендер мертв. Зеленые утверждают, что жив.
— Ах да! — Компания ловко присвоила себе тему, словно захлопнув перед носом остальных грубую, массивную дверь.
— Да, он жив.
— …или мертв и через десять дней восстанет, чуть подгнивший от разложения. Задержка?
— …никто тела на самом деле не видел.
— …замалчивают. Даже его друзья не видели…
— …а мы присутствуем при самом настоящем перевороте.
— Ку-ку!
— Заткнись, голубь чертов.
— Я не голубь, я кукушка.
— Бендер ненавидел голубей.
— Потому что сам кукушонок.
— Кыш! Кыш!
— А город вообще хоть кто-нибудь контролирует?
— О, плодовитая великая мать Амбра, омытая кровью достоверностей под гангренозной луной. — Лейк очнулся: мелодраматическую декламацию Мерримонта ни с чем другим не перепутаешь.
— Я не ослышался? — Лейк потер уши. — Это поэзия? Стихи? Но к чему все сводится? Какая там кровь версий! Уж конечно, старик, ты имел в виду девственниц. Мы все ими когда-то были или хотя бы одну имели.
Одобрительный рев с галерки.
Но Мерримонт возразил:
— Нет, нет, дорогой мой Лейк, протестую, ты не ослышался. Я имел в виду именно достоверности: город омывает множество достоверных версий того, как он сам себя воспринимает.
— Ловко вывернулся, — снова подал голос Сонтер, — но мне все равно кажется, что ты пьян.
Тут Сонтер и Мерримонт выпали из обшей беседы, заведя собственную, которая закружилась вокруг достоверностей и девственниц, и так, по всей вероятности, будет кружить, пока с неба не попадают луна и звезды. Лейк испытал укол ревности.
Потянувшись с самодовольной улыбкой, Кински сказал:
— Я иду в оперу. Кто-нибудь со мной?
Ответом ему был хор «кыш», сопровождаемый залпом «Катись!».
Раскрасневшийся Кински несколько раз хохотнул, бросил на стол пару монет на оплату счета и побрел по улице, которая, невзирая на поздний час, подергивалась и шуршала прохожими.
— Берегись красных, зеленых и синих! — крикнула ему вслед Рафф.
— Синих? — переспросил Лейк, поворачиваясь к ней.
— Да. Синих — ну знаешь, синее-синее грустное небо, синее-синее грустное море.
— Смешно. На мой взгляд, синие опаснее зеленых и красных, вместе взятых.
— Страшнее только коричневые.
Рассмеявшись, Лейк поглядел вслед удаляющемуся Кински:
— Он ведь не всерьез, правда?
— Нет, — отозвалась Рафф. — В конце концов, если случится бойня, то скорее всего в опере. Я бы подумала, что у владельцев театра или хотя бы у актеров хватит ума закрыться на месяц.
— Может, нам уехать из города? Просто вдвоем? И Мерримонта с собой прихватим.
Рафф фыркнула:
— И Мерримонта, говоришь? И куда мы поедем? В Морроу? Ко двору Халифа? Прости, что я так говорю, но я на мели.
Лейк ухмыльнулся:
— Тогда почему ты столько пьешь?
— Серьезно. Ты хочешь сказать, что можешь оплатить поездку?
— Нет… Я также нищ, как и ты. — Лейк поставил свой бокал. — Но я заплатил бы за совет.
— Ешь здоровую пищу. В срок заканчивай заказы. Не пускай назад в свою жизнь Мерримонта.
— Нет, нет. Не за такой совет. Более конкретный.
— О чем?
Подавшись вперед, он вполголоса спросил:
— Ты когда-нибудь получала анонимный заказ?
— О чем это ты?
— В почтовом ящике у тебя появляется письмо. Без обратного адреса. И твоего адреса на нем тоже нет. Явно от кого-то богатого. В нем тебе велят явиться в определенное время в определенное место. Упоминается маскарад.
Рафф нахмурилась, сузив уголки глаз.
— Ты не шутишь?
— Нет.
— Я никогда таких заказов не получала. А ты получил?
— Да. Думаю. То есть, мне кажется, это заказ.
— Можно мне посмотреть письмо?
Лейк поглядел на нее, на своего лучшего друга, и почему-то не смог с ней этим поделиться.
— У меня его с собой нет.
— Лжец!
Когда он запротестовал, она взяла его за руку.
— Нет, нет… все в порядке. Я понимаю. Я не попытаюсь занять твое место. Но тебе нужен совет, идти тебе или нет?
Слишком пристыженный, чтобы встретиться с ней взглядом, Лейк кивнул.
— Это может быть твой шанс: крупный коллекционер, который хочет остаться анонимным, пока не пробился на рынок оригиналов Лейка. Или…
Она помедлила, и Лейка обуял великий страх, страх, который, как он знал, смог напасть на него так быстро потому, что всегда был с ним.
— Или?
— Это может быть… особое задание.
— Что?
— Разве ты не понял, о чем я?
Отпив маленький глоток, он снова поставил бокал.
— Сдаюсь, я понятия не имею, о чем ты говоришь.
— Наивный, наивный Мартин, — вздохнула Рафф и, подавшись вперед, взъерошила ему волосы.
Покраснев, он отстранился.
— Просто скажи мне, Рафф.
Она улыбнулась.
— Иногда, Мартин, в голове у богатого человека заводится грязная мыслишка, и мыслишка эта такова — заполучить личные, под него приспособленные порнографические рисунки работы настоящего художника.
— А-а.
— Но я скорее всего ошибаюсь, — поспешно продолжила она. — А если и нет, то такая работа хорошо оплачивается. Может быть, даже получишь достаточно, чтобы на время бросить заказы и заняться собственными вещами.
— Так мне стоит пойти?
— Успеха добиваешься, только когда рискуешь… Я все собиралась тебе сказать, Мартин, как друг и собрат по ремеслу…
— Что? Что ты мне собиралась сказать?
Лейк остро сознавал, что Сонтер и Мерримонт умолкли.
Рафф взяла его за руку.
— Твои работы малы.
— Миниатюра? — не веря своим ушам, переспросил Лейк.
— Нет. Как бы это сказать? Им не хватает размаха. Ты слишком осторожничаешь. Тебе нужно делать большие шаги. Тебе нужно рисовать мир шире.
Лейк поглядел на облака и, пытаясь замаскировать обиду в голосе, с болью в горле выдавил:
— Так ты говоришь, что я ни на что не гожусь?
— Нет, я хочу сказать, это ты сам считаешь, что ни на что не годишься. Иначе почему ты растрачиваешь свой талант на поверхностные портреты, на тысячи мелких работ, которые никакой работы не требуют. Ты, Мартин, мог бы стать Воссом Бендером живописцев.
— И посмотри, до чего его это довело, — он мертв.
— Мартин!
Внезапно он почувствовал себя очень, очень усталым, очень… маленьким. В голове у него неприятно звучал голос отца.
— Есть какое-то свойство в свете этого города, которое я никак не могу уловить, — пробормотал он.
— Что?
— Свет смертоносный.
— Я не понимаю. Ты на меня сердишься?
Он выдавил улыбку.
— Как я могу на тебя сердиться, Рафф? Мне нужно время. Время подумать над твоими словами. Я не могу просто так с тобой согласиться. А пока последую твоему совету. Пойду на маскарад.
Лицо Рафф просветлело.
— Отлично! А теперь проводи меня домой. Мне пора баиньки.
— Мерримонт будет ревновать.
— Нет, не буду, — отозвался Мерримонт, отчасти хмурясь, отчасти смеясь. — Это тебе хочется, чтобы я ревновал.
Рафф сжала его локоть.
— В конце концов, каким бы ни был заказ, ты всегда можешь отказаться.
Однако, рассмотрев трактовку почты Лейка как здания и метафоры, насколько мы приблизились к истине? Не намного. Если биография слишком скудна, чтобы помочь нам, а почта сама по себе слишком поверхностна, нам следует обратиться к иным источникам, а именно к другим известным произведениям Лейка, так как в их сходстве и различиях с «Приглашением» возможно отыскать зерно истины.
Начнем, как это принято делать, с рассмотрения творчества Лейка с позиции архитектуры города, с точки зрения его любви ко своей второй родине. Если «Приглашение на казнь» знаменует начало зрелого периода Лейка, оно же открывает его увлечение Амброй. Она — зачастую единственная тема позднего творчества Лейка, и почти во всех картинах город теснит, окружает или заключает в лабиринт людей, с которыми вынужден делить полотно. Более того, город в картинах Лейка обладает такой мощной аурой, что ее, кажется, можно пощупать.
Знаменитый триптих Лейка «Бульвар Олбамут» состоит из панелей, которые, по всей видимости, изображают (на рассвете, в полдень и на закате) открывающийся из окна четвертого этажа вид на квартал доходных домов, за которыми высятся купола Религиозного квартала (сияющие трансцендентным светом, который Лейк впервые довел до совершенства в «Приглашении на казнь»). Краски на картине очень насыщенные, доминирующие цвета — желтый, красный и зеленый. Единственным неизменным человеком на всех трех панелях остается стоящий внизу на бульваре и окруженный прохожими мужчина. Поначалу здания на всех панелях кажутся идентичными, но при ближайшем рассмотрении, от панели к панели, дома и улицы явно изменяются или смещаются, надвигаясь на человека. На карнизах и крышах, где утром сидели голуби, к закату выросли горгульи. Окружающие героя люди становятся все более звероподобными: головы удлиняются, носы вытягиваются, лица превращаются в морды, зубы — в клыки. Выражение на лицах этих существ становится все более печальным, все более меланхоличным или трагичным, в то время как бесстрастный человек, стоящий спиной к зрителю, не имеет лица. Сами дома начинают походить на печальные лица настолько, что общий эффект последней панели поражает… Но, как это ни странно, жалость у зрителя вызывают не прохожие или здания, а единственный неизменный элемент триптиха — безликий мужчина, который стоит к нам спиной.
Вот здесь Лейк расстается с наследием таких символистов, как великий Дарчимбальдо: он отказывается растворяться в гротескных композициях, отказывается предаваться исключительно воображению, не имеющему даже самых поверхностных ограничений. Все его зрелые картины нагнетают ощущение поразительной скорби. Эта скорбь возносит Лейка над современниками и придает его творчеству те загадочность и глубину, которые так завораживают зрителей. — Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“ Дженис Шрик для „Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре“», 5-е издание.
Той безлунной ночью Лейк спал урывками, но когда проснулся окончательно, луна над его кроватью расцвела непристойно ярко и красно. В ее алом свете простыни превратились в фиолетовые волны пошедшей рябью ткани, скользкой от его пота. От нее пахло кровью. Ею же пахло от стен. Перед открытым окном стоял человек, почти заслоняя луну своей спиной. Лейк не мог видеть его лица. Он сел в кровати.
— Мерримонт? Мерримонт? Ты все-таки ко мне вернулся!
Человек стоял у кровати. Лейк — у окна. Человек лежал в кровати. Лейк шел к балкону. Лейк и человек стояли на расстоянии фута друг от друга посреди комнаты, луна за спиной у Лейка была тусклой и налившейся кровью. Луна дышала ему в спину ало-красным. Он не мог видеть лица человека. Он стоял прямо перед ним и не мог видеть его лица. Все в комнате, в совершеннейшей ясности запечатленное кровоточащим светом, теснило мучительной четкостью деталей, такая точность резала глаз. Каждая щетинка в его высохших кистях кричала о малейшем своем несовершенстве. Каждый холст был пористым от оцепенелой шероховатости грунтовки.
— Ты не Мерримонт, — сказал он человеку.
Глаза человека были закрыты.
Лейк стоял лицом к луне. Человек — лицом к Лейку.
Человек открыл глаза, и из них полился запекшейся красный свет луны, который лег на щеку Лейка двумя ржавыми пятнами, будто глаза неизвестного были всего лишь дырами, отверстиями проходившими череп насквозь.
Луна, моргнув, погасла. Из глаз человека по-прежнему лился свет. Его улыбка — как полумесяц, и между зубов сочится свет.
Человек держал левую руку Лейка ладонью вверх.
Нож вонзился в середину ладони Лейка. Лейк почувствовал, как сталь рассекает кожу, фасции, проходит ниже, вгрызается в сухожилия, сосуды и нервы. Кожа завернулась от раны, обнажая внутренности руки. Он увидел, как нож отделяет мышцы от нижнего края связки безымянного пальца, потом почувствовал, почти услышал, как с щелчком отходят от кости малые мышцы, три для указательного пальца (нож теперь скрежетал по большой кости, когда человек завел его в область запястья Лейка), прорезая сухожилия разгибателей, нервы у самых дальних аванпостов лучевой артерии и локтевого нерва. Он видел все: желтизну тонкой жировой прослойки, белизну кости, скрытую тусклой краснотой мышцы, серость сухожилий — так же ясно, словно это была диаграмма его руки, ради него снабженная подписями. Кровь лилась мощным потоком, оттекая из конечностей, пока все тело, кроме груди, не потеряло чувствительность. Боль была бесконечной, столь бесконечной, что он не пытался избежать ее, лишь стремился уйти от красного взгляда человека, который вскрывал и кромсал его руку, пока он бездействовал, давая себя вскрыть. В голове у него, как похоронный плач, как эпитафия, крутилась мысль: «Я никогда больше не смогу рисовать».
Он не может вырваться. Он не может вырваться.
Рука Лейка начала бормотать, мямлить слова.
В ответ человек запел руке, но и его фразы были непостижимы, странны, печальны.
Рука Лейка закричала: это был длинный, протяжный вопль, который становился все тоньше и выше, пока рана не превратилась в рот, в который человек все вонзал раз за разом нож.
Лейк проснулся с криком. Обливаясь потом, он сжимал правой рукой запястье левой. Он попытался успокоить дыхание, перестать хватать огромными глотками воздух, но обнаружил, что это ему не под силу. Запаниковав, он глянул на окно. Луны не было. Никто там не стоял. Он заставил себя опустить взгляд на левую руку (он ведь ничего, ничего не сделал, пока человек ее вскрывал) и обнаружил, что она цела и невредима.
Из его груди все еще рвался крик.
В «Приглашении на казнь» скорбь воплощена в двух фигурах: ловца насекомых перед зданием и ярко освещенного человека в окне верхнего этажа самой почты. (Если кажется, что про эти две фигуры я умалчивала, чтобы преподнести их как откровение, то только потому, что для зрителя они и есть откровение — из-за массы деталей вокруг, их вообще замечают последними, а заметив, видят единственно их, отдавая дань их напряженности.)
Ловец насекомых, чей фонарь потускнел до одинокой оранжевой искры, бегом спускается по главной лестнице, выбросив назад руку, словно чтобы защититься от человека в окне. Является ли эта фигура буквально отцом Лейка или изображает какого-то мифического ловца насекомых — Ловца Насекомых с большой буквы? Или, может, Лейк видел в отце фигуру мифическую? По опыту моих разговоров с Лейком последняя интерпретация представляется мне наиболее убедительной.
Но как объяснить единственное чистое окно в верхнем этаже здания, через которое мы видим человека, застывшего в величайшем горе, запрокинув голову к небесам? В одной руке он сжимает письмо, другую его руку держит ладонью вверх смутно похожая на аиста тень, которая протыкает ее ножом. Свою силу эта сцена черпает в том, что видна через окно: из красного пятна в месте, где нож вошел в плоть, лучами исходит зелень. Усиливая впечатление, Лейк так наложил слои красок, что создается обман перспективы, благодаря которому фигура существует одновременно и за окном, и перед ним.
Хотя само здание, в которое перенесена эта сложная сцена, может быть интерпретировано в фантастическом ключе, Лейк, вероятно, считал, что в своей фантасмагории воссоздал некое историческое событие: фигура с пронзенной рукой — явно взрослый человек, не ребенок или грибожитель, далее — письмо, которое он держит в правой руке, явно указывает на использование здания как почты, а не как морга (разве что придется считать это плоской шуткой про «почту из мертвого дома»).
При дальнейшем изучении лица мужчины становятся ясны два пугающих элемента: 1. оно поразительно похоже на лицо самого Лейка и 2. под лупой видны вторые, почти прозрачные черты, наложенные на первые. Эта «маска», само существование которой оспаривают некоторые критики, точно слепок с живого оригинала, повторяет лицо первой за исключением двух мелочей: зубы у этого, второго человека, — из осколков стекла, и в отличие от псевдо-Лейка он улыбается с устрашающей жестокостью. Это лицо безликого мужчины с «Бульвара Олбамут»? Лицо Смерти?
Желал того Лейк или нет, все аспекты картины сочетаются, чтобы создать у зрителя (даже у того, кто лишь подсознательно отмечает скрытые элементы) давящее ощущение беспокойства и ужаса, а также высвобождение от ужаса посредством мучительного, беззвучного крика человека в окне. Этот персонаж дает нам единственный во всей картине намек на движение, так как убегающий ловец насекомых уже остался в прошлом, и кости здания тоже ушли в прошлое. Лишь отчаявшийся человек в окне еще жив, навеки заключен в настоящем. Более того, хотя он брошен на произвол судьбы ловцом насекомых и пронзен тенью, которая, вероятно, является манифестацией его собственного страха, свет никогда его не оставляет и не предает. Краски Лейка, как заметил Вентури, «скорее звучные, чем яркие, и заключенный в них свет не столько физическая, сколько духовная эманация». — Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“» Дженис Шрик для «Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре», 5-е издание.
Следующий день Лейк провел в попытках забыть ночной кошмар. Чтобы избавиться от мучительного осадка, он ушел из квартиры — но лишь после суровой лекции дамы Труфф о том, как громкий шум среди ночи говорит о безразличии ко сну других жильцов, а за спиной у нее несколько соседей, которые не пришли ему на помощь, но явно слышали крики, поглядывали на него с любопытством.
Наконец, понеся свое наказание, он с папкой под мышкой преодолел оживленные улицы до «Галереи тайных увлечений». В папке лежали два новых этюда — оба рук отца, как он их помнил: раскрытые, точно крылья, ладони, а по ним в изобилии ползают насекомые: немки, цикады, мотыльки, бабочки, палочники, богомолы. Он работал над ними много лет. У отца были восхитительно загубленные руки, многократно искусанные и изжаленные, но элегантные и гладкие, похожие на белый мрамор.
В дверях его встретила владелица галереи, строгая сутулая женщина с расчетливым взглядом холодных голубых глаз. Сегодня утром она оделась в щегольский мужской костюм с белой рубашкой, рукава которой были застегнуты запонками, словно бы изготовленными из бумажных салфеток. Привстав на цыпочки для ритуального поцелуя в щеку, она объяснила, что низенький, дородный господин, в настоящий момент отбрасывающий свою круглую тень на дальний угол зала, проявил интерес к одной из работ Лейка, и как удачно, что он заглянул, и что пока она продолжает его «распалять» (к немалому изумлению Лейка, она так и сказала «распалять»; он что теперь, жиголо?), ему бы следовало положить папку и спустя уместные пять минут подойти и представиться, ну вот и молодец. И она вприпрыжку побежала к потенциальному клиенту, оставив Лейка сгорать от стыда за нее, — никто бы не сказал, что Дженис Шрик не хватало энергии.
Лейк положил папку на ближайший стол, — со стен на него свирепо смотрели произведения бесчисленных конкурентов. Единственно стоящей картиной здесь (помимо работ самого Лейка, конечно) была миниатюра под названием «Янтарь Амбры» кисти Роджера Мандибулы, великой находки Шрик, который без ведома галерейщицы создавал свои тонкие оттенки янтарного на основе ушной серы известной оперной дивы, имевшей несчастье уснуть за столиком кафе, где Мандибула смешивал свои краски. Из-за этого, всякий раз при виде картины, Лейк не мог удержаться от смешка.
Через минуту Лейк подошел к Шрик и кругленькому господину, чтобы завязать с ним очередной пустой раболепный разговор, от которого его тошнило.
— Да, я художник.
— Максвелл Библий. Рад познакомиться.
— Взаимно… Библий. Крайне редко встретишь истинного ценителя живописи.
От Библия пахло брюквой. Лейк никак не мог с этим смириться. От Библия пахло брюквой. Ему стоило большого труда не сказать: «Библий бережет брюквы в больших бутылках…»
— Э… вы… э… вы так хорошо обращаетесь… э-э-э… с красками, — сказал Библий.
— Как вы проницательны! Ты слышала, что он сказал, Дженис? — Лейк повернулся к галерейщице.
Шрик нервно кивнула.
— Мистер Библий бизнесмен, но всегда хотел быть… — («Брюквой?» — подумал Лейк, но нет): — критиком, — закончила Шрик.
— Да, восхитительные тона, — сказал Библий, на сей раз с большей уверенностью.
— Пустое, — отозвался Лейк. — Истинный художник способен совладать даже с самым неподатливым освещением.
— Верю, верю. Думаю, эта штука будет хорошо смотреться на кухне, рядом с вышивкой жены.
— На кухне, рядом с вышивкой жены, — бесцветным эхом повторил Лейк и выдавил морозную улыбку.
— Но я все спрашиваю себя, не велика ли она…
— Она меньше, чем кажется, — вставила Шрик, на взгляд Лейка, несколько жалобно.
— Но я мог бы ее подправить, обрезать, например, — сказал, буравя взглядом галерейщицу, Лейк.
Кивнув, Библий взял себя за подбородок и погрузился в восторженное обдумывание возможностей.
— Или, скажем, распилить на четыре части, и тогда вы можете купить ту четверть, которая вам больше всего понравится, — продолжал Лейк. — Или даже на восемь частей, если вам так больше подойдет?
Библий уставился на него пустым непонимающим взглядом, но тут вмешалась Шрик:
— Художники! Вечно шутят! Знаете, по-моему, она не такая уж большая. Вы можете купить ее, а потом, если она не подойдет, принести назад. Деньги я, конечно, вернуть вам не смогу, зато подберем вам что-нибудь другое.
«Хватит!» — решил Лейк и устранился от разговора, оставив Шрик убедительно болтать о мощи мазков и прочей дребедени, за что он одновременно ею восхищался и ее презирал. Он не мог жаловаться, что владелица галереи его не продвигает (она была единственной, кто брал его работы), но ему было ненавистно, что она как будто присвоила себе его творчество, временами говоря о нем так, словно сама написала картины. Неудавшаяся художница и искусствовед на подъеме, Шрик обзавелась галереей благодаря щедрости своего знаменитого брата, историка Дункана Шрика, который также обеспечил ее первыми и лучшими клиентами. Лейк чувствовал, что ее потребность «давить, давить и давить» в определенной мере связана с чувством вины, что ей не пришлось начинать с самого низа, как всем остальным.
Наконец, Лейк, стиснув зубы, выдавил улыбку, а Библий, еще воняя брюквой, объявил, что в настоящий момент не может решиться, но скоро зайдет еще. Определенно зайдет — и как приятно познакомиться с художником.
На что Лейк, хотя и пожалел о словах, как только они сорвались с его языка, ответил:
— Художником приятно быть.
Нервное хихиканье Шрик. Пренеприятный смех почти покупателя, чью руку Лейк изо всех сил старался раздавить, когда они прощались.
Когда за Библием закрылась дверь, Шрик повернулась к Лейку:
— Замечательно!
— Что замечательно?
Взгляд Шрик сделался холоднее обычного.
— Эта самодовольная, надменная манера художника. Посетителям это нравится, знаешь ли, заставляет их думать, будто они купили работу расцветающего гения.
— А разве нет? — переспросил Лейк. Она что, иронизирует? Он сделал вид, что нет.
Шрик похлопала его по плечу:
— Как бы то ни было, продолжай в том же духе. А теперь давай посмотрим на новые картины.
Лейк прикусил губу, чтобы удержать себя от профессионального самоубийства, и, подойдя к столу, достал два холста, которые неловким, широким жестом развернул.
Вид у галерейщицы стал недоуменный.
— Ну? — наконец спросил Лейк, в ушах у него звенели слова, сказанные вчера вечером Рафф. — Они тебе нравятся?
— Гм? — отозвалась Шрик, отрывая взгляд от картин, точно мыслями где-то была далеко.
В этот момент Лейк нутром прочувствовал истину, которую раньше понимал лишь умом: он наименее перспективный среди многих подопечных Шрик, и ей с ним скучно.
Тем не менее, уже напрягшись перед дальнейшими унижениями, он надавил:
— Они тебе нравятся?
— А, картины?
— Нет… — «Ушная сера у тебя на стенах? — подумал он. — Брюква?» — Да, картины.
Брови Шрик сошлись к переносице, и, бессознательно вторя удалившемуся Библию, она взяла себя за подбородок.
— Они очень… любопытные.
«Любопытные».
— Это руки моего отца, — сказал Лейк, сознавая, что вот-вот ударится в исповедь, одновременно бесполезную и бестактную, словно придаст картинам привлекательности, если скажет, «это случилось на самом деле», это человек, «которого я знаю», и, следовательно, они по-настоящему хороши. Но выбора у него не было, и он ринулся очертя голову: — Он был на удивление неразговорчивым человеком, как, впрочем, большинство ловцов насекомых, но был один способ, которым ему было приятно и удобно со мной общаться, Дженис. Придя домой, он показывал мне неплотно сжатые кулаки, а когда размыкал пальцы, меня ждало какое-нибудь живое сокровище, редкое чудо царства насекомых, сверкающее черным, красным или зеленым, и глаза у отца тоже сверкали. Мягко и с заминкой он называл мне их имена, любовно рассказывал, чем все они разительно друг от друга отличаются и как, хотя он их убивает и часто в тяжелые времена мы их ели, делать это следует с уважением и пониманием. — Лейк уставился в пол. — Он хотел, чтобы я пошел по его стопам, но я отказался. Просто не мог. Я должен был стать художником.
Тут ему вспомнилось, как радость угасла в отце, когда он понял, что сын не последует его примеру. Лейку было больно видеть отца столь одиноким, столь запертым в ловушку своей сдержанности и отшельнической профессии, но знал, что отцу еще больнее. Он скучал по нему, — это было как ноющая боль в груди.
— Чудесная история, Мартин. Просто чудесная.
— Так ты их возьмешь?
— Нет. Но история чудесная.
— Но посмотри, как точно я выписал насекомых. — Он указал на них.
— Действительно. Но дела идут вяло, и у меня нет места. Может, когда другие твои работы продадутся. — Ее тон предостерегал не давить на нее слишком сильно.
Лейк сделал над собой огромное усилие.
— Понимаю. Через пару месяцев я зайду еще.
Приглашение на казнь казалось все более и более заманчивым.
Вернувшись к себе работать над коллажами для мистера Кашмира, Лейк определенно чувствовал себя не в своей тарелке. В дополнение к разочарованию от посещения галереи, он по дороге домой раскошелился на жирную сардельку, которая теперь залегла у него в животе точно еще одна петля кишок. Не помогало и то, что перед глазами у него то и дело, как бы он ни пытался его подавить, возникал человек из сна.
Тем не менее он исправно собрал страницы иллюстраций, которые вырвал из бракованных книг, купленных по дешевке у задней двери «Борхесовской книжной лавки», и принялся кромсать их ржавыми, заляпанными краской ножницами. Идеи для заказов приходили к нему благодаря не озарению, а хладнокровной переработке уже однажды сделанного. Он сознавал, что в последнее время обленился, превращая заказанные ему иллюстрации в буквальные «переводы» и глуша даже проблеск собственного воображения.
Но и это не объясняло, почему, после многочасовых трудов, от которых он время от времени отрывался, чтобы рассмотреть лежавшие на мольберте конверт и приглашение, он опустил глаза и обнаружил, что, тщательно вырезав из гравюры трио танцовщиц, так же осторожно отрезал им головы, а из туловищ наделал звездочек.
С отвращением к самому себе Лейк отшвырнул ножницы и дал загубленным танцовщицам упасть на пол точно экзотическое конфетти. Очевидно, что заказу мистера Кашмира придется подождать искры вдохновения. Тем временем день еще даже не начал клониться к вечеру, а потому он последует совету Рафф и поработает над чем-нибудь своим.
Подойдя к захламленному мольберту, Лейк расчистил себе место, переложив четыре или пять полотен в свалку на кровати, подтащил поближе табурет, достал и наколол чистый холст. И медленно начал мазками наносить на него краску. Несмотря на три года бесконечных заказов, знакомый запах свежей масляной краски бередил чувства, и — что еще лучше — свет из-за спины был резким и ясным, поэтому не было нужды одалживать у дамы Труфф фонарь.
Работая, Лейк не думал ни о сюжете, ни даже о том, как бы получше наложить краски, просто создавал слой за слоем, счастливо ощущая давление кисти на полотно. Масло ему навязала несколько месяцев назад Рафф. В то время он наградил ее надменным, полным сомнений взглядом, так как ее последним подарком были особые краски из смеси естественных пигментов и чернил пресноводного кальмара. Лейк пользовался ими неделю, прежде чем его первые этюды начали тускнеть; вскоре все холсты были так же пусты, как и раньше. Когда они в следующий раз встретились в кафе, Рафф, всегда пытающаяся отыскать хорошее в дурном, сказала, что он может стать знаменитым, продавая «исчезающие картины». Он же швырнул в нее коробкой. По счастью, промахнулся и попал в незнакомца — удивленного и удивительно красивого мужчину по имени Мерримонт.
Однако на сей раз идея Рафф как будто оказалась удачной. Он уже несколько лет не писал маслом и забыл, как легко с его помощью создается текстура, как краски сами себя простраивают. Особенно ему нравилось, как можно накладывать их одну на другую, создавая градации тени. Предположив, что нынешние неприятности преходящи (и что подрамник протянет до более удачных времен), он работал над цветом: изумрудная зелень, малахит, мох, лайм. Он привносил все новые и новые оттенки, пока не добился светящегося, сияющего фона. А потом темно-зеленым начал выводить лицо.
Лишь призыв к вечерней молитве из Религиозного квартала (пять торжественных ударов колокола с башни старого Труффидианского собора) пробудили Лейка из транса. Моргнув, он повернулся к окну, потом снова поглядел на холст. От потрясения и ужаса его пальцы разжались, и кисть со стуком упала на пол.
Звериный оскал открывал стеклянные клыки, тонкие губы раздвинула жестокая улыбка, а над сломанным носом, как два лихорадочных фонаря, горели глаза. На Лейка смотрело лицо из вчерашнего кошмара.
Долгое время он изучал картину. Его первый порыв — замазать ее и начать заново — постепенно уступил место второму, более глубокому — закончить. Он решил, что много лучше будет, если лицо останется на полотне, чем, будучи стерто, вернется мучить его в кошмарах. С легкой радостной дрожью он осознал, что картина разительно отличается от всего, что он делал раньше.
— Попался, — с издевкой сказал он лицу.
Оно смотрело на него жутковатыми глазами и молчало. Пусть себе улыбается с холста, ведь теперь оно улыбается не только ему одному. Теперь оно улыбается всему миру.
Лейк поработал еще несколько минут, придавая выразительности глазам, сужая скулы, но испытывал только облегчение: раз уж он пришел к мысли, что лицо принадлежит всему миру, что, возможно, оно всегда в нем было, то пусть оно будет законченным, чтобы ни одна его черточка никогда больше его не преследовала.
Когда тени удлинились и почернели, упали на холст, он отложил палитру, почистил скипидаром кисти, вымыл их в раковине через коридор и быстро оделся под концерт уличных музыкантов внизу. Надев пиджак, он убрал в нагрудный карман блокнот и два заточенных карандаша (на случай, если понадобится на месте продемонстрировать свои умения загадочному патрону) и, проведя пальцами по замысловатой печати, положил туда же приглашение.
Порывшись несколько минут под кроватью, он выловил складную резиновую маску в виде головы лягушки, которую купил для Праздника Пресноводного Кальмара в прошлом году, — за костюм сойдет. Маску он запихал в боковой карман, из которого на него нелепо уставился выпученный желтый глаз. Порывшись еще, он нашел карту. Каждый разумный гражданин Амбры носит с собой карту города, потому что переулков легион и они как будто меняют направление по собственному капризу.
Потратив еще минуту, чтобы нервно поправить галстук, он запер за собой дверь квартиры, сделав глубокий вдох, спустился по лестнице на бульвар Олбамут, а небо окрасилось оранжево-зеленым, оттенком, свойственным Амбре, и только ей одной.
Освещение такого рода мы встречаем почти на всех картинах Лейка, но нигде оно не поражает так, как в жгучем «Горящем доме», где оно связано со страхом художника перед птицами (неоднократно отмечавшимся многими критиками). Это единственное полотно, где есть птицы, помимо «Приглашения на казнь» и «Его глазами» (которое я рассмотрю ниже). «Горящий дом» сочетает красные, желтые и оранжевые тона так же, как «Приглашение» сочетает оттенки зеленого, но для создания иного эффекта. На картине изображен дом, у которого сорваны крыша и передняя стена — чтобы лучше были видны сгорающие заживо сыч, аист и ворон, а языки пламени складываются в тень птицы, проработанную в манере, сходной со стилем Лейгача. Очевидно, здесь Лейк ближе всего подошел к чистой фантазии, где его страх перед птицами «выжигается» настоящим пожаром. Как писал Вентури, «очарование картины заключается в ее таинственно суггестивной силе, в неизбежности, которой веет от причудливо скорчившихся фигур». Здесь мы, возможно, имеем дело с еще одной частью загадки, определившей процесс трансформации Лейка. Если это так, то нельзя безоговорочно определить, как она соотносится с другим загадочным осколком, с «Приглашением на казнь».
Неоднозначным связующим звеном между этой картиной и «Приглашением» можно считать известного оперного композитора и политика Восса Бендера и последовавшие за его смертью гражданские беспорядки — композитор скончался всего за три дня до того, как Лейк начал работать над «Приглашением». В поздних интервью обычно неразговорчивый Лейк открыто признавал, что питает к Воссу Бендеру величайшее уважение, даже черпает в нем вдохновение (хотя не помню, чтобы за время нашего знакомства он хотя бы однажды упомянул это имя). Отмечая повторение бендеровской темы в творчестве Лейка, многие критики задавались вопросом, не стал ли покойный композитор навязчивой идеей художника. Возможно, как предполагает Сабон, «Приглашение» представляет собой памятник Воссу Бендеру. Если это так, то трилогия близких по духу и темам картин («Приглашение на казнь», «Его глазами» и «Ария хрупким косточкам зимы»), очевидно, явно дань памяти композитора. — Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“» Дженис Шрик для «Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре», 5-е издание.
Сумерки пахли цедрой красного апельсина, а тускнеющий свет оставлял по себе золотистый осадок на латунных дверных молотках у входа в банки, на медных флагштоках перед особняками иностранных посланников, на Фонтане Трилльяна с его обелиском, на вершине которого примостился печальный херувим из розового мрамора, локтем опершийся на скалящийся черный череп. Вокруг него на освещенной фонарями площади собралась толпа послушать поэтов, которые, забравшись на деревянные ящики, декламировали свои стихи. Из окрестных таверн лились музыка и свет, последний широкими полосами разбивался о брусчатку, а уличные торговцы докучали прохожим, расхваливая всевозможные напитки и яства, от злополучной сардельки Лейка до греховно ароматных пирожков. Мало кто за пределами Амбры сознавал, что свои портреты из фруктов и даров моря великий Дарчимбальдо списал с жизни — украл у торговцев, выкладывавших из апельсинов, яблок, арбузов и фиг лица, где глазами служили черные виноградины, или создававших из раков, форелей, крабов и мелких кальмаров властную физиономию мэра. Эти торговцы были популярны не менее уличных поэтов, а потому вешали перед своими лотками большие фонари, чтобы прохожие могли любоваться их эфемерным искусством. В плотном людском потоке двигались редкие коляски или моторные повозки, точь-в-точь маяки для буянов и пьяных, которые толкали их и раскачивали при любой возможности.
Здесь, среди раскрасневшихся лиц, в игре света и тьмы, возле окутанных клубящимися тенями фасадов притаились тысячи сценок, только и ждущих внимания художника, но, углубившись в свою карту, Лейк видел в них сейчас лишь помехи.
Даже больше, чем просто помехи, потому что трудность маневрировать в этой толпе с тростью убедила Лейка подозвать наемную моторную повозку. Старая, роскошной модели повозка была уютнее, чем его квартира, и предусмотрительно украшена красными и зелеными флагами, и недостатка у нее было только два: тряска (скорее всего от разбавленного водой горючего) и большая, очень грязная овца, с которой ему пришлось делить заднее сиденье. Человек и овца посмотрели друг на друга с равным беспокойством, а водитель только улыбнулся и, извиняясь (перед человеком или перед овцой?), пожал плечами, и его повозка понеслась по узким улочкам. Как бы то ни было, Лейк сошел первым, высаженный на краю квартала, куда просил его отвезти. Напуганный водитель тронулся с места, как только Лейк ему заплатил. Без сомнения, из-за крюка, который он сделал, чтобы доставить художника, овца теперь опоздает на свидание.
Что до района, с северо-запада примыкающего к Религиозному кварталу, Лейк редко когда видел более мрачные. Четырех-пятиэтажным зданиям явно не хватало окон, и потому казалось, что они смотрят в другую сторону — вовнутрь, на лабиринт проулков и доходных домов, в один из которых сейчас направлялся Лейк. Эти безрадостные каменные громады показали Лейку, какое запустение ожидает в будущем его собственный доходный дом, когда «новое искусство» двинется дальше и оставит по себе лишь руины неисполненных обещаний. На стенах чернели следы пожаров, двери в первых этажах сгнили или были выломаны, когда-то нависавшие над ними козырьки и балконы разъела ржавчина. В некоторых местах Лейк замечал выглядывающие из известкового раствора кости — было время, когда мертвецов хоронили в стенах их собственных жилищ.
Достав приглашение, Лейк провел пальцами по алым и золотым прожилкам. Возможно, это и впрямь розыгрыш. Или пригласивший его просто осторожничает. Он заколебался, помешкал, но тут ему вновь вспомнился разговор с Рафф, а за ним собственное раздражение при виде лица Шрик, когда она пробормотала «Любопытные». Он судорожно вздохнул и направился в проулок меж двух зданий, ежась в тени высоких стен, под пустыми или треснувшими окнами, в чьих запыленных стеклах ему чудилось что-то хищное. Его трость стучала по мостовой — в гробовой тишине звук получался жалобный.
Наконец проулок вывел его на широкую улицу, заваленную мусором. Несколько свиней-кейбабари (сплошь хрюканье и кривые бивни) боролись с анемичного вида грибожителями за какие-то отбросы. Свет поблек до темно-синего, став холоднее воздуха. Отдаленный призыв на молитву из Религиозного квартала доносился точно из-под воды, казался криками утопающих в пучине.
В дрожащем свете публичного фонаря Лейк разобрал название улицы — Саламандра, — но не смог найти его на карте. Долгое время, в темноте, прерываемой неравномерно стоявшими фонарями, он шел в полном одиночестве, изучая таблички и не находя ни одной из улиц на карте. Гоня от себя мысли о том, что, наверное, уже заблудился, он пытался решить, как лучше всего запечатлеть на холсте окружившие его тени.
Постепенно он осознал, что темнота, которая раньше хотя бы прерывалась светом фонарей, теперь приобрела дымчатый характер, и он вообще ничего не видит. Туман. Наползший с реки Моль туман. Лейк выругался, проклиная свое невезение. Сперва погасли звезды, закрытые грузом теней и тупой, крадущейся яростью тумана. Это был злобный туман, издевательский туман, проедавший небо и пространство между предметами, поглощающий саму ночь. От него пахло рекой: илом и черноватой водой, рыбой и болотами. Он катился через Лейка, точно тот и не существовал вовсе. И тем самым Лейк тоже становился эфемерным, ведь больше не видел рук и ног, не чувствовал ничего, помимо липкой влаги тумана, когда он льнул к нему, ложился на него. Он превратился в призрак. Он свободен. У этого прокаженного тумана нет реальности. И пока он в нем, реальности нет и для него тоже.
Заблудился и потерялся, поворачивает то направо, то налево в грязно-белой вате, не зная, продвигается ли вперед или идет по собственным следам. Свобода обратилась вдруг в страх, в страх перед неведомым, в страх опоздать. Поэтому, углядев впереди тусклый огонек, он пошел быстрее, забыв о препятствиях, запнувшись о которые можно подвернуть ногу и даже упасть.
Через квартал он вышел к источнику света: к высокой, закутанной в зеленый плащ фигуре ловца насекомых, державшего большое круглое стекло, к которому сверху был прикреплен раскачивающийся, словно буек, фонарь. Как и большинство ловцов насекомых, чье ремесло породил голод, этот тоже был худым, с костлявыми, но сильными руками. Стекло у него было таким большим, что ему приходилось держать его обеими руками в рукавицах, и, стремясь добраться до света, о него разбивались кузнечики, мотыльки, жуки и летающие муравьи.
Стекло играло роль липкой линзы в круглой медной оправе: когда оно наполнялось насекомыми, линзу снимали и убирали в мешок. Затем ловец вставлял сменную, и все повторялось сызнова. Когда он возвращался домой, улов осторожно снимали с линзы, потом варили, запекали или солили, а на следующий день эта снедь свисала на нитках с его пояса — уже на продажу. Сколько вечеров Лейк провел, связывая насекомых в связки особым узлом, которому научил его отец!
Он настолько погрузился в воспоминания и туман, что первой его мыслью было: этот человек и есть его отец. Почему бы и нет? Они оба стали бы призраками, вместе плыли бы в ночи.
Первые слова, с которыми он обратился к ловцу, были осторожными, — в дань уважения к собственному прошлому:
— Прошу прощения… Прошу прощения, сэр?
С медлительной грацией мужчина повернулся посмотреть на последний улов. Складки капюшона скрывали его лицо, оставляя на виду только длинный, похожий на серп нос.
— Да? — Голос у него был низкий и звучный.
— Вы не знаете, как пройти на Арчмонт-лейн? Моя карта никуда не годится.
Подняв костлявый палец, ловец указал куда-то вверх.
Лейк поднял глаза. Прямо над фонарем ловца висела табличка: «Арчмонт-лейн». Лейк стоял на искомой улице.
— А! Спасибо.
Но ловец насекомых уже убрел в туман, превратился во всего лишь тень под фонарем, но и та уже начала расплываться…
Отсюда найти дом 45 было сравнительно просто: в отличие от других подъездов слева и справа он почти не пострадал от времени и небрежения, и над дверью сверкал фонарь. Цифры «4» и «5» блестели золотом, дверь была выкрашена бордовой краской, ступеньки подметены, дверной молоток — близнец печати на конверте — и все пропитано запахом мыльной пены.
Ободренный такой чистотой, еще мысленно слыша шепоток совета Рафф, Лейк поднял молоток и опустил его — один, два, три раза.
Дверь чуть приоткрылась, изнутри хлынул свет, и на Лейка глянул безумный глаз, обведенный по краю чем-то запекшимся и красным. Глаз был нечеловечий, и в его черном зрачке отразилось искаженное лицо самого Лейка. Лейк невольно попятился.
Когда неизвестный заговорил, его голос прозвучал нереально, фальшиво:
— Чего вам надо?
— У меня есть вот это. — Лейк предъявил приглашение.
Жутковатый глаз моргнул.
— Что там говорится?
— Это приглашение на…
— Скорей! Наденьте маску! — прошипел голос.
— Маску?
— Ваш маскарадный костюм!
— Ах да! Извините. Минутку.
Вытащив из кармана резиновую маску лягушки, Лейк натянул ее себе на голову. По ощущению она была как скользкое желе. Ему было неприятно, что резина касается кожи. Когда он поправил маску так, чтобы хоть что-то было видно через отверстия в ноздрях лягушки, дверь распахнулась, открывая роскошный вестибюль и протянутую руку мужчины с фальшивым голосом. Его владелец стоял чуть в стороне, и Лейку, видевшему лишь то, что было прямо перед ним, пришлось ограничиться зрелищем манящей его руки в белой перчатке и шепотом «Входите же!». Он сделал несколько шагов вперед. Захлопнув за ним дверь, мужчина ее запер.
Впереди за стеклянными дверьми Лейку была видна лестница из полированного розового дерева и у ее подножия глобус на резном столике, ножки которого заканчивались львиными лапами. В подсвечниках по стенам мерцали свечи, в их водянистом свете было что-то религиозное. Слева он мельком увидел плотно стоящие книжные шкафы, к которым были придвинуты массивные столы, а справа открывалась гостиная с портретами по стенам. Лицо и табличку с подписью у каждого портрета закрывал черный креп: в результате со стен на него смотрела череда плечей и шей. Запах мыла поблек, сменившись слабым душком гниения и плесени.
Лейк повернулся к входной двери и открывшему ее человеку (надо думать, дворецкому) и увидел перед собой мужчину с головой аиста. Обведенные красным глаза, безжалостный клюв, тусклая белизна перьев на лице, которые сливались с поразительно белой шеей на худом, облаченном в черно-белый костюм теле.
— Вижу, вы уже одеты, — выдавил Лейк, хотя и был неприятно потрясен. — И, к несчастью, в естественного врага лягушек. Ха-ха. Но, возможно, теперь вы скажете, зачем меня сюда вызвали, мистер?..
Его шутка прискорбно провалилась. А с ней и попытка узнать имя незнакомца. Аист уставился на него так, будто он приехал из далекой, варварской страны, а потом сказал:
— Ваши пиджак и трость, пожалуйста.
Лейк не любил расставаться с тростью, которая в прошлом прогнала немало потенциальных грабителей, но отдал ее вместе с пиджаком Аисту. Убрав их в стенной шкаф, Аист бросил «Следуйте за мной» и повел Лейка мимо лестницы, мимо библиотеки в кабинет с декоративным камином, несколькими мягкими креслами и десятком блестящих столов черного дерева. Стены здесь украшали восемь картин мастеров прошлого века: охотничьи сценки, городские пейзажи, натюрморты — все как одна подлинные и все как одна абсолютно безвкусные.
Аист указал Лейку на самый дальний от двери диван. Путь к нему преграждал роскошный, хотя и несколько громоздкий, прямоугольный ларь, очевидно служивший столом и выпиравший едва ли не до середины комнаты. У него были декоративные ручки, но ни одного ящика.
Садясь и стараясь при этом не удариться о него хромой ногой, Лейк спросил в удаляющуюся спину Аиста:
— Кому принадлежит этот дом?
Аист стремительно обернулся и, приложив палец к губам, забормотал:
— Не говорить! Не говорить!
В знак извинения Лейк кивнул. По всей видимости, хозяин дома придавал большое значение анонимности.
С мгновение Аист всматривался в лицо Лейка, точно боялся, что он может сказать что-нибудь еще, а потом повернулся на каблуках и исчез, оставив Лейка в его лягушачьей маске, в которой было жарко и кожа чесалась. Пахло знакомым одеколоном — наверное, на праздник ее надевал Мерри и не потрудился протереть.
Клаустрофобия боролась с приятным чувством анонимности. Ему казалось, за маской он способен на поступки, запретные для надменного, но уравновешенного Мартина Лейка. Что ж, новый Мартин Лейк осмотрит комнату, дабы определить вкусы хозяина — или отсутствия оных.
С дальнего стола на него смотрел бюст Трилльяна, в белом мраморе змеились светло-вишневые прожилки. Еще на том же столе лежала книга, озаглавленная «Архитектор развалин», а на ней — украшенное стразами чучело черепахи. Напротив, на небольшом постаменте высился телескоп, повернутый (остроумный каприз!) к карте мира на стене. По столам были разбросаны другие атласы и карты, но у Лейка создалось впечатление, что в беспорядке их разложили из холодного расчета. И действительно, во всей обстановке была какая-то надуманность — от обоев цвета бургундского вина до округлых ламп, ливших приятный, хоть и розоватый свет. Подобное освещение не способствует ни чтению, ни беседе. Но, невзирая ни на что, кабинет лучился теплом, казался расслабляющим и комфортным.
Лейк удовлетворенно откинулся на спинку дивана. Кто бы подумал, что подобную изысканность можно найти среди такого запустения? Похоже, Рафф была права: какой-нибудь богатый меценат желает ему что-то заказать, возможно, даже коллекционировать его работы. Он начал высчитывать в уме цену, которую запросит, которая была бы уместно высока и устроила бы его, даже когда в конечном итоге снизится после торга. Он сможет купить новые холсты, заменить истрепанные старые кисти, возможно, даже убедит выставлять свои работы почтенную галерею.
Однако постепенно, точно начальные ноты мелодии столь незаметной, что поначалу слушатель вообще ее не воспринимает, в его приятные сны наяву закралось постукивание. Оно словно бы бродило по комнате и с извиняющейся настойчивостью бередило слух.
Сев прямее, он попытался определить, откуда оно исходит. Ни из стен и ни от двери. Но определенно откуда-то в комнате… приглушенное, будто доносится из-под земли, откуда-то рядом с ним. Такой мягкий звук — не настолько громкий, чтобы напугать, просто осторожное, умеренное постукивание, «тук-тук» в минорном ключе.
Он прислушался внимательнее, — и его лицо осветилось улыбкой. Ба, да оно исходит из «стола» перед ним! Кто-то или что-то внутри ларя негромко стучал. Какой чудесный костюм для маскарада! Лейк постучал в ответ. Что-то стукнуло дважды. Лейк стукнул два раза и в ответ услышал три стука. Лейк постучал трижды.
Тут ящик взорвался неистовым тук-тук-туком. Резко втянув в себя воздух, Лейк отдернул руку. По его спине пробежала холодная дрожь ужаса: ему пришло в голову, что, возможно, это совсем не веселая игра. Черный стол, на который он положил свое приглашение, на самом деле не стол, а лишенный украшений гроб, из которого кто-то отчаянно рвется на волю!
С полным ужаса «Ах!» Лейк вскочил… и как раз тогда в сопровождении еще двух мужчин вернулся Аист.
Оба спутника Аиста были значительного роста и веса, и по заметной слабости в их медлительных движениях, слабости, которую он помнил по своим дням, когда делал наброски с моделей, Лейк догадался, что оба они в годах. На обоих были темные костюмы, идентичные тому, в который был одет Аист, но на том сходство заканчивалось. Более крупный из двух — не толстый, просто очень широкий в плечах и в талии — поверх своей надел голову ворона, блестящие черные крылья были вырваны из настоящей птицы (такой отсвет ни с чем не спутаешь). Из-под маски сверкали проницательные и жесткие глаза. На изготовленном из серебристого металла клюве поблескивал, как далекое отражение в озерце стоячей воды, приглушенный свет.
На третьем человеке была маска, повторявшая и дверной молоток, и печать на приглашении Лейка: сова или, точнее, сыч, золотисто-коричневые перья опять-таки настоящие, кривой клюв — тускло-серый, из теней в искусственных глазницах поблескивают человеческие глаза. К сожалению, крайняя тучность Сыча распространялась и на его шею, и оперенная маска сидела очень плотно, скрывая многочисленные подбородки, но как ошейник врезалась в кожу на шее. От этого Сыч казался бесконечно отвратительным, ведь создавалось впечатление, что с шеи перья ощипали, обнажив пупырчатую кожу.
Троица остановилась напротив Лейка через гроб — крышка которого начала дрожать и подниматься, будто о нее билось то, что находилось внутри.
— Что… что там? — спросил Лейк. — Это часть маскарада? Это шутка? Вас послал Мерримонт?
— Очень милый костюм, — сказал Сыч и, не отрывая взгляда от Лейка, постучал по крышке гроба так, что к его белой перчатке прилипли частички черной краски. Стук изнутри стих. — Удачный выбор для нашего маскарада. М-да, лягушка чувствует себя как дома равно и в воде, и на суше. — Как и у Аиста, голос Сыча звучал искаженно, словно у говорящего рот был набит галькой или ватой.
— Что там? — дрожащим пальцем указывая на гроб, повторил Лейк.
Сыч рассмеялся — противный сипящий звук.
— Наш второй гость скоро явит себя, но сперва необходимо обсудить ваш заказ.
— Мой заказ? — В голове у Лейка промелькнула, не оставив по себе никакого впечатления, мысль: «Рафф была права. Мне закажут рисовать их сексуальные забавы».
— Это необычный заказ, и прежде, чем посвятить вас влетали, вы должны всем сердцем примириться с его исполнением. У вас нет выбора. Придя сюда, вы стали нашим орудием.
Рафф ни словом не обмолвилась, что он будет участвовать в порнодействах, сама эта мысль его возмутила: это уже слишком! Ни за какие деньги на свете!
— Господа, — начал Лейк, вставая, — думаю, произошло недоразумение. Я всего лишь художник, и только…
— Художник, — эхом отозвался Сыч, точно это была незначительная деталь.
— …и я немедленно ухожу. Прошу меня простить. Я никого не хочу обидеть.
Он начал выбираться из-за гроба, но остановился, когда дорогу ему заступил Ворон — с длинным разделочным ножом, показавшимся таким ярким на фоне руки в белой перчатке. Нож сверкал как близнец его клюва. Лейка это зрелище просто парализовало. Он медленно перебрался назад на середину дивана, чтобы заслониться от этих хищников гробом. Руки у него дрожали. Под лягушачьей маской он обливался потом.
— Чего вы хотите? — сказал Лейк, безуспешно стараясь подавить дрожь в голосе.
Потирая руки, Сыч склонил голову набок и по-птичьи уставился на Лейка одним серо-стальным глазом.
— Коротко говоря, ваш заказ станет сам себе наградой. Мы вам не заплатим, если вы не сочтете, что остаться в живых само по себе достаточное возмещение за труды. Как только вы покинете этот дом, ваша жизнь пойдет как прежде, вот только вы станете героем: безымянным жителем города, устранившим вопиющую несправедливость.
— Чего вам нужно? — в еще большем страхе, чем раньше, повторил Лейк.
— Убийство, — каркнул Ворон.
— Казнь, — поправил Аист.
— Обезглавливание, — уточнил Сыч.
— Убийство?! — выкрикнул Лейк. — Убийство! Вы с ума сошли?
Встопорщив перья, Сыч ответил:
— Позвольте рассказать вам, какой будет ваша реакция, и тогда, возможно, мы тем скорее перейдем к вашей собственной участи. Сначала вы будете стенать. Вы будете вопить. Даже попытаетесь бежать. Вы будете с чувством твердить «Нет!», даже когда мы вас свяжем. Мы станем вам угрожать. Вы ослабеете. Потом вы снова скажете «Нет», но на сей раз по вашему вопросительному тону мы поймем, что вы стали ближе к реальности, ближе к самому поступку. Затем все повторится сызнова. И, наконец, не важно, займет это час или неделю, вы поймаете себя на том, что выполняете наше задание, потому что даже самый жалкий пес желает хотя бы еще день почувствовать на своей морде солнце. Вы сберегли бы нам немало времени, если бы просто приняли положение дел без ненужной суматохи.
— Я этого не сделаю.
— Откройте гроб.
— Нет!
Хотя ему мешала хромая нога, Лейк перепрыгнул через гроб. Он даже добрался до бюста Трилльяна, прежде чем Аист и Ворон сбили его с ног. В их руках он извивался и лягался, но больная нога слушалась его не больше, чем деревянная колода, а они были слишком сильны. Они подтащили его назад к гробу. Аист вдавил его лицом в диван, лягушачья маска так больно врезалась в рот, что он едва мог дышать. Дернув его голову вверх, Ворон приставил к горлу нож. В таком положении, со съехавшими прорезями для глаз, он видел лишь внутреннюю сторону маски и краешек позолоченного бордового потолка.
Где-то вверху с почти чувственной медлительностью Сыч произнес:
— Примите заказ, мой дорогой головастик, или мы вас убьем и выберем другого гражданина.
Сев на Лейка верхом, Ворон резко ударил его по почкам, потом еще раз в то же место — со всей силы. Лейк хрюкнул от боли. Ворон выкрутил ему за спину левую руку, и художнику показалось, что кости вот-вот сломаются.
Он взвизгнул. Внезапно оба врага отступили. Перевернувшись на спину, поправил маску и поднял глаза — чтобы увидеть, что вся троица смотрит на него сверху вниз.
— Каков будет ваш ответ? — спросил Сыч. — Мы должны сейчас же услышать ваш ответ.
Застонав, Лейк перекатился на бок.
— Отвечайте!
Что означает слово? Да и может ли одно слово действительно… что-нибудь значить? Может ли оно затмить целый мир поступков, возможностей?
— Да, — сказал он, и слово задребезжало у него в горле смертным приговором.
— Хорошо, — отозвался Сыч. — Теперь откройте гроб.
Они отошли, давая ему больше места. Лейк с трудом сел, в хромой ноге пульсировала боль. Он завозился с застежками на боку гроба, стремясь ускорить кошмар, чтобы он как можно быстрее закончился.
Наконец болты отодвинулись. Охнув, он поднял крышку… и уставился в безошибочно знакомые патрицианские черты. Знаменитая серая челка растрепана, на острых скулах фиолетовые синяки, умные голубые глаза выпучены от страха, тонко очерченные чувственные губы скрыты за красным матерчатым кляпом, врезавшимся ему в лицо. Кровь капала со лба, который он размозжил, когда бился о крышку гроба. На руках у него были вырезаны странные символы, будто он был подношением какому-то свирепому божеству.
Лейк неуверенно попятился, уткнулся в край дивана, неспособный принять это последнее ошеломительное открытие, не в силах постичь, что зеленые действительно были правы: Восс Бендер жив. В какую игру он по неведенью ввязался?
Бендер же попытался сесть, как только увидел Лейка, хотя и был связан, и, наверное, веревки больно пережимали вены, потом забился из стороны в сторону, когда стало очевидно, что Лейк ему не поможет.
Ворон перегнулся, чтобы Бендер его увидел, и по-вороньи закаркал. Это последнее вызвало у Бендера спазм истерического страха. Ворон влепил ему звонкую пощечину, и Бендер снова обмяк в гробу. Его веки затрепетали, из гроба донесся запах мочи. Лейк не мог отвести глаз. Это был Восс Бендер, творец и губитель карьер, политиков и театров. Восс Бендер, уже два дня как мертвый.
— Почему? Почему вы это с ним сделали? — вырвалось у Лейка, хотя он и не собирался говорить.
Аист фыркнул:
— Он сам с собой это сделал. Он сам это на себя навлек.
— Он ни на что не годится, — сказал Ворон.
— Он само Зло во плоти, — добавил Сыч.
Восс Бендер шевельнулся. Глаза под властными седыми бровями широко открылись. Бендер не был ни глухим, ни глупцом (Лейк никогда не считал его глупцом) и следил за их разговором с напряженным и настороженным интересом. Голубые глаза требовали, чтобы Лейк спас его. Лейк отвел взгляд.
— Ворон даст вам свой нож, — сказал Сыч, — но не думайте, что сможете бежать только потому, что у вас есть оружие. — И словно чтобы это доказать, Сыч достал пистолет, оружие с виду элегантное и опасное, недавно изобретенное учеными Халифа.
Ворон протянул нож.
Все чувства Лейка обострились, сменили свое назначение, он поглядел на Восса Бендера, потом на нож. Тонкий лучик света играл по металлу и зернистым разводам на рукояти. Он даже смог прочесть гравировку на клинке, имя производителя: «Хоэгботтон и Сыновья». Что у такого ножа есть, наверное, своя история, родословная, что об этом ноже он должен знать больше, чем об этой троице, показалось ему столь же ужасным, сколь абсурдным. И пока он глядел на нож, на выгравированные слова, на него обрушилось сознание необратимости такого поступка. Отнять жизнь. Оборвать жизнь, ас ней целый мир любви и восхищения. Оставить дыру в ткани бытия. Отнять жизнь — это немало, совсем немало. Он увидел, как улыбается отец, как раскрываются его руки, чтобы показать блестящие, грациозные трупики насекомых.
— Бога ради, не заставляйте меня его убивать!!!
Взрыв смеха Сыча, Ворона и Аиста застал его врасплох настолько, что он засмеялся вместе с ними. Его сотрясал смех, его челюсти, его плечи расслабились в предвкушении того, что шутка вот-вот раскроется… а потом понял, что смех их хриплый, жутковатый, жестокий. Медленно-медленно его собственный сменился рыданьем.
Веселость спала с Ворона раньше, чем с Аиста и Совы.
— Он уже мертв, — сказал он Лейку. — Весь город знает, что он мертв. Нельзя убить человека, который уже мертв.
Застонав, Восс Бендер удвоил свои попытки освободиться от пут. Троица его игнорировала.
— Я не стану этого делать. Не стану.
Его слова прозвучали неуверенно, будто он вот-вот поддастся на уговоры или угрозы. Он знал, что, оказавшись лицом к лицу с собственной гибелью, сделает все, чтобы остаться в живых, пусть это даже извратит, растлит, уничтожит все, что составляло истинного Мартина Лейка. Но перед его мысленным взором еще маячило лицо отца, а вместе с ним все, что отец говорил о святости жизни.
С безжалостной четкостью выговаривая слова, Сыч произнес:
— Тогда мы исстегаем ваше лицо, пока кожа на голове не повиснет клочьями. Отрежем вам пальцы на руках и ногах, порубим, точно морковь на суп. Вы, сэр, превратитесь в кровавую головоломку, решать которую выпадет какому-нибудь псу в переулке. А Бендер все равно будет мертв.
Лейк смотрел на Сыча, а Сыч смотрел на Лейка, и совиная маска не выдавала ни тени слабости.
Глаза были как два холодных, морщинистых камня, неумолимых и древних.
Когда Ворон протянул Лейку нож, он его взял. Лакированная деревянная рукоять удобно легла в ладонь, гладкость древесины говорила о заученной легкости, мастерстве в искусстве убийства.
— Очень резкий удар поперек горла, и все будет кончено, — сказал Ворон.
Аист тем временем затянул тело Бендера белой тканью, оставив открытыми только голову и шею. Сколько раз Лейк проводил кистью по нарисованному горлу, а модель перед ним смертельно скучала? Он пожалел, что брал так много уроков анатомии. Он поймал себя на том, что перечисляет и называет мышцы в шее Бендера, каталогизирует артерии и вены, кости и сухожилия.
Аист и Ворон отошли за гроб. Пропасть между ними и Лейком была огромной, нож в руке — холодным и тяжелым. Лейк видел крохотные частички ржавчины, проевшей углубления каждой из гравированных букв в надписи «Хоэгботтон и Сыновья».
Он поглядел на Восса Бендера. Глаза у старика были выпученные, налитые кровью, водянистые. Он умолял Лейка через кляп, и Лейк лишь отчасти понимал слова. «Не надо… Не надо… все, что у меня есть… Помогите…» Лейк восхищался силой Восса Бендера, но, стоя над своей будущей жертвой, поймал себя на том, что наслаждается властью, которую получил над композитором. Ведь это человек, которого он только вчера проклинал, человек, который настолько изменил город, что его смерть его расколола.
Восс Бендер забился снова, и будто движение разрушило чары, головокружительный триумф обернулся отвращением с примесью тошноты. У него вырвался мучительный надломленный смешок.
— Я не могу этого сделать. Я не стану этого делать.
Лейк попытался уронить нож, но пальцы Ворона сомкнулись на его руке, превращая ее в кулак, сгибая собственную, которая повела нож прямо в гроб, заставляя Лейка наклониться к горлу Бендера. Аист удерживал голову Бендера ровно, со странной нежностью гладя виски обреченного. Сыч стоял отчужденно, как сыч наблюдая за разыгрывающейся под его веткой мистерией. Лейк охнул, борясь с неумолимым давлением Ворона вниз. И как раз когда уже казалось, что он вот-вот поддастся, художник внезапно обмяк. Нож опустился под безнадежным углом, что еще усугубилось мощным рывком в сторону Бендера. Клинок сделал лишь полдела, порезав яремную вену. Резко хлынула кровь.
И словно удар был сигналом, Ворон и Аист, тяжело дыша, отступили. Бендер, задыхаясь, загулькал, звук был такой, будто он захлебывается собственной кровью.
Стоя на коленях, Лейк раскачивался взад вперед.
— Вы потеряли голову, — сказал своим товарищам Сыч. — Вы что, хотите, чтобы его кровь была на нас?
Лейк смотрел то на нож, то на неумело располосованное горло Восса Бендера.
Кровь закрасила все, кроме «Хоэг» в «Хоэгботтон». Кровь запятнала его левую руку. Она совсем не походила на краску: слишком яркая. Там, где она высыхала, кожа начинала зудеть.
Закрыв глаза, он почувствовал, как стены стремительно раздвигаются, и перед ним вдруг разверзлась темная бездна. Из дальнего далека он услышал голос Сыча:
— Теперь он умрет. Но медленно. Очень медленно. Будет слабеть и слабеть, пока, вытерпев значительную боль, не испустит дух через несколько часов или дней. И мы не шевельнем ни пером, ни пальцем, чтобы ему помочь. Будем только смотреть. Ваш выбор остается прежним: прикончите его и живите; оставьте жить его и умрете вместе с ним. Теперь это убийство из милосердия.
Лейк поднял глаза на Сову:
— Почему я?
— А почему вы решили, что вы первый? Откуда вам знать, что вы избранный?
— Таков ваш ответ?
— Это единственный ответ, который вы услышите.
— Что он мог вам сделать, что вы к нему так безжалостны?
Сыч поглядел на Ворона, Ворон на Аиста, и по внезапной, проскочившей между ними легкой дрожи Лейк решил, что знает ответ. Он видел, как таким же взглядом обмениваются художники в кафе на бульваре Олбамут, когда словесно расчленяют новую восходящую звезду.
— Вы его боитесь, да? — Лейк горько рассмеялся. — Вы ему завидуете и жаждете его власти, но больше всего вы его боитесь. Вам слишком страшно самим его убить.
— Выбирайте, — откликнулся Сыч.
— И знаете, что тут смешнее всего? — продолжал Лейк. — Самое смешное тут, сами подумайте, что, убив его, вы его обессмертите!
Он плачет? Его лицо под маской было мокрым. Лейк молча смотрел, как из раны на горле Бендера сочится кровь, как, словно у паралитика, подрагивают руки.
Что видел гениальный композитор в последние минуты своей жизни? Позднее Лейк не раз задавал себе этот вопрос. Был ли это нож, занесенная над ним и опускающаяся рука? Или он видел себя снова в Морроу, у реки, вспоминал ли, как идет по зеленому полю и напевает себе под нос? Было ли это искаженное от страсти лицо возлюбленной? Мгновение до вспышки славы, которая его поглотила? Возможно, он не видел ничего, омываемый крещендо своей самой могучей симфонии, на волне крови еще гремящей у него в голове.
Наклонясь над Воссом Бендером, Лейк заметил в его зрачках отражение маски Ворона, который подошел поближе, чтобы наблюдать за убийством.
— Отойдите! — Лейк махнул в его сторону ножом. Ворон отпрянул.
Лейк вспомнил, как человек в его сне так методично, так умело вскрывал его руку. Он вспомнил, как открывались руки отца, чтобы показать яркие сокровища, вспомнил реакцию Шрик на этюды с этими руками. Да что знает эта Шрик! Даже Рафф ничего не знает. Никто не знает столько, сколько знает он сейчас.
Потом, ругаясь и плача, растянув в ужасном оскале губы, он провел клинком по горлу, надавил всем весом, а после смотрел, как угасает жизнь самого знаменитого композитора на свете. Он никогда раньше не видел столько крови, но худшее было в другом: в мгновении, в единственном мгновении, которое останется с ним навсегда, когда Восс Бендер встретился с ним глазами, а в них уже заползала пустота смерти, гася искру, которая некогда была жизнью.
По своей перспективе картина «Его глазами» уникальна для творчества Лейка, так как написана с точки зрения мертвого Восса Бендера, лежащего в открытом гробу (апокрифическое событие, ведь Бендер был кремирован), смотрящего на людей, которые глядят на него сверху вниз, и эта перспектива постепенно утрачивает смысл, так как позади людей мы видим наложенную на небо реку Моль и вереницу скорбящих на ее берегах. Из тех, кто смотрит на Бендера, один — сам Лейк, другой — ловец насекомых, чье лицо скрыто капюшоном, и еще трое в масках — по сути, ответный удар сыча, ворона и аиста из «Горящего дома». Помимо них есть еще четыре фигуры, но они безликие. Сиены на заднем плане этого чудовищно большого полотна существуют в мире, заворачивающемся в себя самого, и совокупность деталей стремится убедить зрителя, что он одновременно видит небо, зеленые поля, деревянный город и берега реки.
Как пишет Вентури, «краски сгущают тайну: спускается вечер, тускнеет река; красные тона — напряженные или мрачные, желтые и зеленые — очень глубокие; зловеще зеленоватые тона неба — косметическое отражение земной смерти». Вся картина окружена тонкой красной каймой, которая приблизительно на дюйм к центру картины расходится красными кровоподтеками. Эта уникальная «рамка» предполагает свежесть, контрастирующую с гробом, а сцены на заднем плане как будто изображают идеализированную Лейком юность Бендера, когда он бродил по естественному пространству поля и реки. Почему Лейк решил изобразить Бендера в гробу? Почему он прибег к монтажу? Что означает красная кайма? Сабон предлагает нам игнорировать гроб и сосредоточиться на красной кайме и коловращении образов, но и этот подход не дает убедительного объяснения.
Еще более смелой и, безусловно, новаторской является «Ария для хрупких косточек зимы», которая уравнивает звуки и краски: музыкальной шкале соответствует интенсивность цвета, в котором, согласно Сабон, «краски говорят безмолвным языком». «Герой» едет через заброшенное кладбище к замерзшему озеру. Небо темное, но по поверхности озера скользит отражение луны, являющееся одновременно отражением лица Восса Бендера. Растущие вдоль воды камыши состоят из нотных знаков, настолько умело переплетенных, что зритель сперва видит в них лишь сухие растения. Падает снег, и снежинки — это тоже ноты, растворяющиеся на фоне сине-черного неба, словно ария Бендера исчезает в сам момент ее исполнения.
В этой, самой амбициозной из своих картин Лейк использует тончайшие градации белого, серого и голубого для изображения исполнения арии: и действительно, его мазки, короткие или длинные, шероховатые или гладкие, повторяют прохождение арии, точно мы читаем нотную запись.
Все это движение посреди очевидного отсутствия оного сосредоточено на всаднике, который скачет навстречу судьбе как контрапункт, как возражающий голос. Лунный свет падает на его лицо, но вновь это свет отражения, поэтому черты всадника подсвечены снизу, а не сверху. В этом изнуренном и почти лежащем в седле путнике мы безошибочно узнаем самого Лейка. (Вентури называет всадника «ритмичной пульсацией невысказанного горя».) Выражение на лице всадника неопределенное, само лицо дано почти абстрактно, текуче, особенно в сравнении с отчетливой реалистичностью остальных элементов картины. Тем самым всадник представляется неоднозначным, почти незавершенным — и, безусловно, на момент создания картины и в сравнении с Воссом Бендером Лейк и был незавершенным.
Причина того, что «Ария хрупким косточкам зимы» менее популярна, чем даже экспериментальная «Его глазами», возможно, кроется в том, что Лейк прибег к слишком личным символам и образам и смысл картины понятен только ему одному. Если в «Приглашении» или в «Горящем доме» зритель чувствует, что ему дают возможность, даже зовут разделить личное откровение, «Ария» представляется закрытой системой, взглядом художника, который проник слишком далеко. Как написал Вентури, «хотя произведения Лейка редко навязывают нам новый язык, но когда это случается, у нас нет проводника, который мог бы нам перевести». Весьма спорный критик Библий рискнул даже написать про «Арию», что «картины [Лейка] — столь большое число надгробий и столь малое число смертей, полотна, которые слишком велики в своем едва подавляемом насилии, что их не способны вместить стены».
Как бы то ни было, картины «Приглашение», «Его глазами» и «Ария» связаны общими темами, общими отголосками. Разумеется, эти связи смутные, даже мистические, но я не могла их не заметить.
На всех трех полотнах появляется Лейк, но только на этих трех. Бендер и Ловец насекомых появляются вместе только во второй картине, в «Его глазами». Ловец насекомых присутствует в «Приглашении», но не в «Арии» (где, надо признать, он стал бы странным и нежеланным гостем). Бендер появляется в «Арии» и подразумевается в «Его глазами», но не появляется и не подразумевается в «Приглашении». Тогда возникает вопрос: не притаился ли Ловец насекомых где-то в «Арии», оставаясь невидимым взгляду небрежного зрителя? Быть может, на том самом заброшенном кладбище? И, что важнее, не витает ли призрак Восса Бендера в «Приглашении на казнь»? — Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“» Дженис Шрик для «Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре», 5-е издание.
После Лейк, спотыкаясь, вышел в ночь. Туман рассеялся, и звезды висели как бледные раны неба. Сорвав лягушачью маску, он сблевал в водосток, потом дотащился до фонтана с черноватой водой, где долго тер лицо и руки, но безуспешно: кровь никак не сходила. Подняв глаза от своих лихорадочно-тщетных трудов, он увидел, что грибожители бросили свою битву со свиньями и теперь глядят на него огромными, всезнающими глазами.
— Убирайтесь! — крикнул он. — Не смотрите на меня!
Потом он шел, сперва не зная куда, затем, смутно решив вернуться домой, опять вымыл руки в общественном туалете. Он тер руки гравием. Он их грыз. Ничего не помогало: вонь крови становилась только сильнее. Его снедало нечто, много большее его самого, но до сих пор в нем запертое.
Он бродил по улицам и проспектам, по закоулкам на задах Бюрократического квартала спустился в зелень долины, где его облаяла гончая, загнав назад в Квартал Негоциантов. Лавки закрылись, фонари и лампы притушили. В их тусклом свете улицы казались скользкими и мокрыми, но были сухими как мел. Он не увидел никого, только однажды перед ним возникли искаженные праведным гневом лица, когда мимо, осыпая друг друга тумаками, прокатились банды зеленых и красных.
— Это не имеет смысла! — крикнул им вслед Лейк. — Он мертв!!!
Но они не обратили на него внимания, и вскоре, как борющееся с самим собой порождение хаоса, исчезли за углом улицы.
Сгорая и плача, он поверх всего видел лицо Восса Бендера, когда из него уходила жизнь: глаза устремлены в небеса, точно зрят всепрощение, легкие в последний раз вдыхают воздух, руки вцепляются в веревки, ноги подергиваются на полу гроба… а потом тишина. Амбра, этот жестокий и жесткий город, не давала ему забыть содеянное: на каждом перекрестке на него смотрело лицо композитора — с плакатов, с табличек, с мемориальных досок.
Наконец, когда хромая нога одеревенела от изматывающей боли, он рухнул на алый порог публичного дома. Там он заснул под балдахином безразличной ночи, под ужасной пустотой звезд, проспал час или два, пока, осыпая оскорблениями и ударами шваброй, его не прогнала мадам.
Когда в город, разоблачая равно зеленых и красных, проник слабый солнечный свет, Лейк оказался в месте, которого уже больше не понимал, на улицах, пестревших лицами, которых не хотел видеть, ведь, несомненно, все они на него пялятся: от уличных разносчиков бутербродов в остроконечных оранжевых шляпах и оранжево-полосатых передниках до банкиров в бордовых костюмах и с темно-бирюзовыми папками под мышкой, от белолицых, ухоженных нянь из богатых домов до бравурных юнцов, на чьих лицах запекся переросший их красный грим.
С восприятием окружающих пришло осознание себя. Он ощутил щетину у себя на щеках, налет на зубах, кислый запах грязной одежды. Оглядываясь на мирскую суету города, он испытал огромный голод по Религиозному кварталу, все мысли о возвращении домой теперь улетучились.
Его походка приобрела целеустремленность и быстроту, пока, прибыв к своей цели, он не оказался среди молящихся, пилигримов и священников, где смотрел на бесконечные пермутации молитвенных гротов, шпилей, куполов и арок соборов мириадов религий, точно никогда не видел их прежде. Зеленые и красные здесь не бесчинствовали, и потому улицы запрудили беженцы от их бешеных убеждений.
При Церкви Семиконечной Звезды имелась настоящая исповедальня для грешников. Долгое время Лейк стоял у простых деревянных дверей (над которыми поднимался столь же скромный купол), раздираемый потребностью исповедоваться, страхом перед наказанием, если он это сделает, и уверенностью в том, что ему нет прощения. Наконец он пошел дальше, подгоняемый болезненным, сосущим ощущением в груди, которое будет гнести его многие годы. Нет никого, кому он мог бы рассказать. Никого. Теперь Религиозный квартал тяготил его, поскольку не давал ни ответа, ни облегчения. Он бродил по нему так же бесцельно, как прошлой ночью — по улицам в центре города. Ему хотелось пить и есть, ноги у него подкашивались от усталости.
Наконец там, где Религиозный квартал припадал к стопам квартала Бюрократического, Лейк прошел через рощицу в сквере и оказался перед гигантской мраморной головой Восса Бендера. Бюст почернел от огня, его оплел плющ, но рот и нос выступали, как никогда, героически, и в прохожих всматривались полные праведного гнева глаза. Под этим взглядом Лейк не смог идти дальше. Он упал в мягкую траву и лежал там неподвижно в тени мраморной головы.
Лишь под вечер его нашла Рафф и помогла добраться домой.
Она говорила ему какие-то слова, но он их не понимал. Она его умоляла. Она плакала и обнимала его. Ее тревога казалась ему такой трагично забавной, что он не мог унять смеха, но отказывался что-либо ей объяснить, и, насильно заставив его что-то съесть и запить съеденное водой, она ушла искать Мерримонта.
Как только остался один, Лейк порвал незаконченные заказы. Их самодовольная бессмысленность вызывала у него ярость. Он пощадил лишь этюды рук отца и картину маслом, которую начал накануне. Его еще зачаровывали зеленые тона, на фоне которых так угрожающе выступала голова человека из ночного кошмара. Картина как будто вобрала в себя душу города во всей ее жалкой порочности, ведь человеком с ножом был он сам, а улыбка — гримасой. Он не мог ни расстаться с картиной, ни ее закончить.
Что художник решает не писать, иногда бывает так же важно, так и то, что он пишет. Временами отсутствие способно оставить собственное эхо. Взывает ли Бендер к нам своим отсутствием? Многие критики предполагали, что Лейк познакомился с Бендером в первые три года своего пребывания в Амбре, но нет никаких свидетельств этой встречи. Если он действительно встречался с Бендером, то упустил сообщить об этом кому-либо из друзей и коллег, что представляется крайне маловероятным. В качестве косвенной улики Сабон указывает на тень аиста в «Приглашении», ведь патологический страх Бендера перед птицам общеизвестен, но поскольку Лейк страдал той же фобией, я не могу взять сторону Сабон в этом вопросе. (Сабон также находит важным, что после недавней смерти Лейка его тело, как и Бендера, кремировали, его прах развеяли над рекой Моль, пока его друг Мерримонт произносил слова: «Следую за тобой со всем сожалением, со всем смирением».)
За неимением более полных сведений о позднем периоде в биографии Лейка, приходится полагаться на те скудные факты, которые можно найти в учебниках истории. Общеизвестно, что за смертью Бендера последовал период гражданской войны между зелеными и красными, кульминацией которой стала осада Мемориальной почты имени Восса Бендера. Последнюю красные взяли штурмом лишь для того, чтобы короткое время спустя их в буквальном смысле вышвырнули оттуда зеленые.
Не об этом ли, как полагают критики, говорится в «Приглашении»? Кричащее лицо в окне, протыкающий ладонь нож, который держит в руках Смерть, только что забравшая жизнь Восса Бендера? Возможно. Ноя придерживаюсь более личной интерпретации. В свете того, что мне известно об отношениях Лейка с отцом, личностный смысл триптиха тем более очевиден. Ибо в этих трех картинах мы видим отречение от Лейка его естественного отца (ловца насекомых) и восприятие Лейком Бендера как своего истинного отца в творчестве.
Что же тогда говорит нам «Приглашение»? Оно показывает, как отец Лейка метафорически отвергает своего сына. Оно показывает смятенного сына с письмом от отца в руке — письмом, в котором содержится письменное подтверждение этого отречения. «Казнь» в «Приглашении на казнь» — это свержение короля, его отца… и тем не менее, когда казнят короля, место старого всегда занимает новый.
Через несколько дней после этого духовного отречения умирает Восс Бендер, и для Лейка эти два события — разрыв с отцом и смерть великого композитора — сливаются и дают ему единственный возможный для него способ почитать усопшего гения, путь, который ему открыло воспитание набожной, мистически настроенной матери. Тем самым «Его глазами» повествует о смерти и жизни Бендера и о метафорической смерти его настоящего отца. «Ария» наделяет Бендера жизнью за гробом, а сила и свет, стоящие за успехом изнуренного всадника, сраженного горем, так как похоронил на замерзшем кладбище своего кровного отца, перенесли усопшего в область мифологии, что позволило ему слиться с новым отцом, с луной, с отражением: с Бендером.
В конечном итоге эти три картины говорят о тоске Лейка по отцу, которого у него никогда не было. Бендер оказывается в этой роли безопасным, поскольку, будучи мертв, никогда не сможет отречься от своего самозваного сына. Если каждая следующая из разобранных нами картин представляется все более недоступной, то только потому, что их темы становятся все более личными. — Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“» Дженис Шрик для «Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре», 5-е издание.
Дни шли своим, обычным чередом, но Лейк существовал словно вне их потока. Время не могло его коснуться. Долгими часами он сидел на балконе, глядя на облака, на хитрых ласточек, серебристыми ножницами прорезавших небо. Солнце его не согревало. Ветер не холодил. Он чувствовал себя выпотрошенным, о чем и говорил Рафф, когда она спрашивала, как у него дела. И тем не менее слово «чувствовал» было неверным, так как он вообще ничего не чувствовал. У него не было души: он был уверен, что никогда больше не будет любить, не ощутит связи с другим человеком, а поскольку он не испытывал этих эмоций, то и не тяготился их отсутствием. Они были внешними, лишенными значения. Гораздо лучше просто быть, точно он ничем не лучше засохшего сучка, кома грязи, куска угля. (Рафф: «Ты же не всерьез, Мартин! Не можешь же ты…»)
Поэтому он не рисовал. Он вообще ничего не делал, и, как потом понял, если бы не объединенная любовь Рафф и Мерримонта, любовь, которую ему не надо было возвращать, то, возможно, через месяц бы умер. Они ему помогали, а он отвергал их помощь. Он не заслуживает помощи. Они должны оставить его в покое. Но они не обращали внимания на его полные ненависти взгляды, на его выходки и вспышки раздражения. И что хуже всего, не требовали никаких объяснений. Рафф приносила еду и оплачивала квартиру. Мерримонт делил с ним постель и утешал его, ведь ночи — по резкому и ужасающему контрасту с тусклыми, мертвыми, лишенными событий днями — были полны детальных и отвратительных кошмаров: белизна обнаженного горла, блеск пота в щетине на подбородке, крохотные волоски, расходившиеся перед лезвием ножа…
Через неделю после того, как Рафф его нашла, Лейк заставил себя пойти на похороны Бендера. Рафф и Мерримонт настояли на том, чтобы его сопровождать, хотя он и хотел идти один.
Похороны обернулись роскошной процессией, которая прошла весь бульвар Олбамут до доков, и отовсюду сыпались конфетти. Ядро ее образовало шествие актеров, фактически реклама «Хоэгботтона и Сыновей», импортно-экспортной фирмы, в последние годы захватившей львиную долю амбрской торговли. Главной ее темой был (якобы в честь опер Бендера) мотив весны, и украсившие скорбящих сучья, чучела птиц и огромные пчелы походили на странные излишние конечности. Похоронный марш исполнял нелепый симфонический оркестр, в полном составе выстроившийся на платформе, в которую впрягли тягловых лошадей.
За платформой следовал старший Хоэгботтон (на его одутловатом белом лице глаза казались блестящими черными слезами), который махал из открытого «мэнзикерта» с таким видом, будто участвует в предвыборной кампании. На самом деле так оно и было: изо всех жителей города у Хоэгботтона было больше всего шансов занять место Бендера как неофициального правителя Амбры…
На заднем сиденье его «мэнзикерта» сидели еще два человека, похожих на рептилий: с глазами-щелочками и жестокими, чувственными губами. Между ними стояла урна с прахом Бендера: помпезная, золоченая уродина. Именно это число (три) и манера Хоэгботтона возбудили у Лейка подозрения, но они и остались подозрениями, ведь доказательств у него не было. Никакие, неделю назад запутавшиеся в одежде, предательские перья с виновных не упали, кружась, к ногам Лейка.
Остаток церемонии прошел для него как в тумане. В доках почтенные граждане (при бросающемся в глаза отсутствии Хоэгботтона), включая Кински, произнесли утешительные банальности в память об усопшем, потом сняли с сиденья «мэнзикерта» и вскрыли урну, после чего высыпали прах величайшего в мире композитора в коричнево-голубые воды Моли.
Восс Бендер умер.
Верна ли моя интерпретация? Мне бы хотелось так думать, но величайший искус истинного произведения искусства заключается в том, что оно или не поддается анализу, или предполагает множество теорий собственного возникновения. Более того, я не могу полностью объяснить ни присутствия трех птиц, ни некоторые элементы картины «Его глазами», в частности, красную кайму или технику монтажа.
Каково бы ни было происхождение и идейное содержание «Приглашения на казнь», оно знаменует взлет прославленной карьеры Мартина Лейка. До него он был никому не известным художником. После он встанет в один ряд с величайшими мастерами северных городов, его слава как художника вскоре будет соперничать со славой Бендера как композитора. Лейк станет создавать остро новаторские декорации для бендеровских опер и тем самым даст толчок к их «интерпретационному возрождению». Ему закажут (хотя и с катастрофическими последствиями) полотно в память Генри Хоэгботтона, фактического правителя Амбры после смерти Бендера. Его иллюстрации к знаменитому труффидианскому «Дневнику Самуэля Тонзуры» станут почитать как чудеса искусства гравюры. Выставки его произведений даже украсят двор самого Халифа, и почти каждый год издатели будут выпускать по новой книге его популярных рисунков и офортов. Сотней различных способов он обновит культурную жизнь Амбры и сделает ее предметом восхищения всего Юга. (Невзирая на это, собственный успех всегда, казалось, злил и тяготил его.) Эти факты не вызывают сомнений.
Какую тайну содержит письмо в руке кричащего, какая тайна скрывается в «Приглашении на казнь», мы, возможно, никогда не узнаем. — Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“» Дженис Шрик для «Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре», 5-е издание.
Прошел год, на протяжении которого Лейк, как замечали ему Рафф и еще многие его друзья, словно бы отмаливал какое-то эзотерическое преступление. Он помногу часов проводил в Религиозном квартале, скитаясь по узким улочкам и проулкам, выискивая в грязном древнем свете те и только те сцены, которые лучше всего воплотили бы его скорбь, а также жестокость, бесстрастную страсть города, который он стал считать своим домом. Он слышал шепотки за спиной, слухи, дескать, он сошел с ума, дескать, он уже не художник, а жрец неведомой и пока безымянной религии, дескать, он принимает участие в ритуалах грибожителей, которых даже не описать словами, но не обращал внимания на такие разговоры, или, точнее, они его не задевали.
Через полгода после похорон Бендера Лейк посетил дом № 45 по Арчмонт-лейн, у него в руке подрагивала новая трость. Он нашел выжженный остов, среди развалин которого смог узнать лишь один предмет: бюст Трилльяна, обгорелый, но уцелевший. Сначала он его поднял, собираясь забрать к себе в студию, но, пока он бродил по пепелищу в поисках какого-нибудь знака того, что здесь случилось, эта мысль стала для него отвратительной, и он поставил голову на груду щебня — бесстрастно смотреть в бесформенное небо.
Несколько дней спустя Лейк попросил Мерримонта — прекрасного Мерримонта, бесценного Мерримонта — переехать к нему насовсем. Он не знал, что собирается об этом попросить, но когда слова сорвались у него с языка, то показались правильными, и Мерри со слезами на глазах согласился и улыбнулся впервые с начала «болезни» Лейка. Они отпраздновали в кафе: Рафф сдержанно их благословила, а Сонтер и Кински принесли подарки и доброе веселье.
После этого Лейк пошел на поправку. Хотя его еще мучили кошмары, он обнаружил, что одним своим присутствием Мерримонт помогает ему забыть или хотя бы не помнить. Сходив в галерею Шрик, он забрал все свои картины и сжег их в жестяной бочке на заднем дворе своего дома. Он снова зачастил в «Рубинового Тельца». В конце зимы приехал отец, и встреча прошла лучше, чем ожидалось, даже когда сдержанный старик догадался об истинном характере отношений сына с Мерримонтом. Он, казалось, был искренне растроган, когда Лейк подарил ему два этюда с его собственными покрытыми насекомыми руками, и от этого одобрения Лейк почувствовал, что еще больше возвращается к жизни. Лед пошел трещинами. В тени проник свет.
И все же Амбра, город версий и девственниц, делала все, чтобы напомнить ему про тьму. Возникали все новые и новые напоминания о Бендере, поскольку его популярность была, как никогда, высока. С уверенностью можно сказать, что он никогда не сотрется из памяти людей. Под мстительными взглядами статуй Бендера, плакатов и мемориальных зданий красные и зеленые понемногу выдохлись и исчерпали себя. Некоторые присоединились к традиционным политическим фракциям, но большинство погибло в последнем противостоянии у Мемориальной почты имени Восса Бендера. К весне Амбра казалась почти такой же, как до смерти композитора.
И однажды прохладным весенним утром Лейк сел перед незаконченной картиной с лицом человека из своего кошмара. Человек улыбался, показывая обломки зубов, будто предостерегая, но уже больше не пугал. Он был таким одиноким и печальным в ловушке из зеленых красок, окруживших его лицо.
Из кровати Лейк выбрался потихоньку, чтобы не разбудить спящего, но сейчас спиной чувствовал взгляд Мерри. Бережно, неуверенно он взял кисть и новый тюбик мшисто-зеленой краски. Ручка кисти казалась шероховатой, зернистой, тюбик — скользким и гладким. Кисть он держал осторожно, но крепко. Из тюбика пахнуло приятным, и он почувствовал, как от притаившегося в запахе обещания пробуждаются его чувства. Солнце с балкона омывало его теплом.
— Что ты делаешь? — сонно пробормотал Мерримонт.
Лейк повернулся и в почти невыносимый, льющийся с балкона свет с иронической, чуть затравленной усмешкой ответил:
— Рисую.