Осенью 1992 года я получил стипендию в Католическом университете города Эйхштетт, единственном, кстати, католическом университете во всей Германии и вообще во всех немецкоязычных странах; никакого отношения к римско-католической церкви и престолу святого Петра ни я сам, ни тема моей предполагаемой диссертации, разумеется, не имели; диссертацию я поначалу и писать-то не собирался; в конце концов все-таки вынужден был написать ее, что, впоследствии, обеспечивало и до сих пор обеспечивает меня работой и, соответственно, заработком. Аннетта, моя давняя немецкая приятельница, в этом же университете писавшая тогда докторскую о политических взглядах Льва Толстого, которого сравнивала она, понятное дело, с Ганди, и огромный, в полстены, портрет которого с грозно наставленными бровями висел у нее в кабинете, встретила меня на только что в ту пору построенном, еще новехоньком, теперь состарившемся, мюнхенском аэродроме имени Франца-Йозефа Штрауса, в обществе серенького, в серенькой же курточке, остролицего человека, оказавшегося, к ужасу моему, полковником какой-то советской военно-политической академии, вскорости после путча переименованной (в насмешку над кем?) в академию гуманитарную, учреждения, иными словами, десятилетиями готовившего политкомиссаров, ныне, значит, ударившихся в гуманизм. Лишь чувство юмора помогает нам справиться с абсурдом жизни. Единственный в Германии католический университет затеял тогда, как выяснилось, по инициативе все той же, Толстым и Ганди увлеченной Аннетты, некую как бы даже программу по перевоспитанию бывших политруков в духе демократии, либерализма, пацифизма и, опять-таки, пардон, гуманизма, приглашая их по двое, по трое в идиллический Эйхштетт, чтобы они там соответствующие книжки читали и соответствующим духом проникались; а уж с каким заданием присылали их в Баварию домашние гуманисты, этого не знает, конечно, и никогда не узнает никто. Полковник в штатском, лет десять прослуживший некогда в Гэ-дэ-эрии, говорил по-немецки с шипучим саксонским акцентом и смотрел на меня поверх бездны, разделявшей нас, с не меньшим, показалось мне, удивлением, чем я на него. Программа эта вскорости, кстати, закончилась; перевоспитание, похоже, не удалось. Чувство, еще раз, юмора только и помогает нам справиться с абсурдом происходящего; я, впрочем, все-таки не сказал ему (а как хотел сказать…) что я, собственно, от него-то и уезжаю на Запад, вот лично и конкретно от вас, мон колонель, уж простите. Колонель, взятый Аннеттой просто так, за компанию и чтобы не ехать одной по автостраде, уселся на заднем сиденье и всю дорогу молчал, очевидно, сочиняя в уме отчет ответственным товарищам и письмо в надлежащие инстанции. На стареньком, дергающемся и дрыгающемся «Пежо» дотащились мы, обгоняемые грузовиками, первым делом до Ингольштадта, города, славного тем, что там изготовляют машины «Ауди», родственницы знаменитого «Хорьха» («Ауди», как поведала колонелю и мне Аннетта, пытаясь справиться с управлением своего дрыгающегося «Пежо», и означает, собственно, «хорьх», то есть «Слушай!», переведенное на латынь; создатель фирмы Август Хорьх еще в 1910 году, поссорившись с компаньонами и покинув им же самим основанную компанию, для новой фирмы просто-напросто перевел на латынь собственную фамилию; что, впрочем, не помешало этим двум фирмам впоследствии снова слиться и в дальнейшем последствии опять разойтись; для меня, о чем я и сообщил, конечно, попутчикам, слово «Хорьх» навсегда связалось в памяти с теми трофейными хорьками, на которых, по рассказам моей мамы, ее бывшие одноклассники, майоры и капитаны, все как один красавцы, с орденами на груди и с верой в лучшую жизнь в душе, возвращались с войны в Кощеево царство, где им сразу же и показали, кто в доме хозяин и где раки зимуют… колонель оставался безмолвен); а также тем славного, что там, в этом Ингольштадте с его высокими белыми башнями и воспоминаниями об университете, перенесенном в 1800 году в Ландсхут и оттуда вскорости в Мюнхен, происходит, верней – начинается, действие «Франкенштейна», знаменитой повести Мэри Шелли, которую все мы читали в школьные наши годы, чтобы затем уже забыть ее, как казалось нам, навсегда. Там есть «Анатомическая улица», Anatomiestraße, в этом Ингольштадте, в остальном довольно безликом; всякий раз, проходя по ней впоследствии, вспоминал я, конечно, несчастного швейцарца, приехавшего сюда учиться, создавшего здесь свое чудище, в экстазе взвихренной воли, плод трагического самоутверждения, романтический вызов порядкам земным и небесным. Каковое чудище, как рассказывает нам Мэри Шелли, сбежав от своего создателя, скрывалось где-то рядом с городом у крестьян, то есть вот где-то здесь, в этой столь хорошо впоследствии знакомой мне местности, по которой я ехал в тот день с Аннеттой и колонелем впервые и которая вдруг далеко увиделась мне, как будто вся раскрылась передо мной, когда, проехав, наконец, неинтересный город, мы свернули с главной дороги направо – и как-то сразу все кончилось, кончились бензоколонки, рекламные щиты, супермаркеты, серые сараи предместья, развилки и светофоры, остались только поля, далекий очерк синеющего и падающего за край зримости леса, облачные громады над разбегающейся равниной. Эта равнина, если я правильно понял объяснения местных геологов-любителей (каковых в этой местности, богатых окаменевшими ракушками, весьма много), есть часть огромного плоскогорья, возникшего в так называемый юрский период естественной, то есть еще дочеловеческой, нечеловеческой, безразличной к человеку истории, отчего местные – не только геологи имеют привычку называть его просто Юрским плоскогорьем (Jurahochebene), что, конечно, можно считать своего рода узурпацией позаимствованного у французов и швейцарцев названия. Скалистые узкие долины пересекают это Юрское плоскогорье, среди них – долина реки Альтмюль (Altmühl), на которой (реке) и в которой (долине) лежит город (городишко, собственно… тринадцать тысяч жителей, не считая приезжих студентов) Эйхштетт (Eichstätt), куда и забросила меня ироническая судьба. Город в долине… Нет, конечно, я не подумал о Двигубском и его давних, когда-то рассказанных мне и к тому времени напрочь забытых мною предсонных видениях, когда он открылся мне сверху, и открылся мне тоже весь, сразу весь целиком, этот маленький город, город в долине, с его красными крышами, красными и желтыми кронами, белыми башнями, зелеными куполами, город, к которому бесконечно долго, я помню, не в силах обогнать неизвестно откуда образовавшийся перед нами грузовичок, спускались мы по отчасти серпантинной дороге, как будто стремившейся по-прустовски показать его нам в разных ракурсах, передвигавшей, все не находя для них окончательных мест, эти купола, эти башни, серые скалы на другой стороне долины. Мне было тридцать два года в тот теперь уже бесконечно далекий, осенний, чудный, дымчато-солнечный день. Я еще чувствовал себя молодым, еще чувствовал себя в начале жизни, в преддверии будущего. Все утраты были еще впереди.
В ту пору в Германии существовала государственная монополия на телефонную связь; никаких частных телефонных компаний еще не было и в помине; звонить в Москву было дорого и дозвониться довольно трудно; по получасу, бывало, приходилось просиживать перед телефоном, тыкая в кнопку повтора и слушая короткие насмешливые гудки. Я почти никому и не звонил поначалу, кроме самых близких; писать письма тоже особенно не хотелось. Прошлое довольно быстро начало отступать от меня; предшествующая жизнь уже через несколько месяцев приобрела те воздушные, облачные очертания, которые свойственны сновидениям, свойственны бывают и немецким долинам, немецким холмам в какой-нибудь, еще раз, осенний, туманно-солнечный день. Мне казалось, я никогда не вернусь, никогда никого не увижу; затеряюсь в мире, как проданный в Египет Иосиф. Мы не зря все же так много читали Томаса Манна в патетической нашей юности. Иосиф не подавал о себе вестей… Действительность не вполне соответствует, разумеется, мифу, но миф проступает и просвечивает сквозь нее. Это только потом оказалось, что ничего никогда не кончается. До прихода братьев нужно еще дожить… Двигубскому в первое время писал я тоже не часто, написал, кажется, всего два или три письма, из них одно довольно, я помню, подробное, с подробным описанием Эйхштетта, царства мертвых, моего Мицраима, этого крошечного, хотя и со своим университетом, тоже довольно крошечным (три тысячи студентов учились в нем тогда, теперь, кажется, три с половиной), баварского городишки, спрятанного в долине, в расщелине плоскогорья, притворяющегося, когда смотришь на него снизу, холмами, – городишки (писал я Двигубскому, понимая, что это заинтересует его), который еще совсем недавно (по историческим меркам), до 1806, кажется, года, был самостоятельным государством, причем государством теократическим, так называемым княжеством-епископством; местный епископ, иными словами, был одновременно владетельным князем, правившим, не без помощи министров и бургомистров, все как полагается, «как у больших», своей совсем не большой, но все же с соответствующими угодьями, полями, лесами, лугами и пасеками, страною, к которой принадлежала еще парочка уже совершенно заштатных городишек, сколько-то, соответственно, деревень. Наполеон с его «медиатизацией» и упразднением Священной Римской империи подчинил эту область вновь созданному Баварскому королевству; внутренне, духом своим, она так никогда и не подчинилась ему, пожалуй; настоящей заправской Баварией так никогда и не сделалась; навсегда осталась в себе замкнутым, крошечным, как будто выпавшим из времени, из большого мира, мирком, в котором природным его жителям дышится легко и привольно, в котором (писал я Двигубскому) я не уверен, что долго смогу дышать. Епископство же было основано в невообразимом VIII веке главным местным святым, Виллибальдом, мощи коего хранятся, ясное дело, в соборе, одном из стариннейших и славнейших соборов Европы, впрочем, скорее скромном, темном, романско-готическом, с чудным, тихим (писал я) внутренним двориком, выложенным надгробными плитами местных каноников и баронов, куда я захожу иногда просто так (писал я), по дороге в университет, на пару минут. Этот святой Виллибальд, первый эйхштеттский епископ, был, как и брат его Вунибальд, тоже святой, как и сестра их Вальбурга, или Вальпурга, та самая святая Вальпурга, кстати, день канонизации которой отмечался в Средние века первого мая, отчего и ночь, ему предшествующая, получила название Вальпургиевой (никакого отношении к Брокену, к гетевским и негетевским ведьмам она сама, разумеется, не имела) – святой, следовательно, Виллибальд сей (писал я) был родом из Англии, откуда, в 721-м, что ли, году, отправился он с отцом и братом в паломничество в Рим. Отец умер в Лукке, в той (но этого я не писал) чарующей Лукке, где впоследствии, в 2001 году, мы провели день вместе с моим адресатом, по дороге в Прованс; святые братья же отправились дальше, Вунибальд остался в Вечном городе, а Виллибальд, отплыв из Сицилии, добрался до Иерусалима, пробыв там три года, перебрался в Константинополь, возвратился затем в Италию, в знаменитый монастырь на Монте Кассино, к тому времени пришедший в запустение, почему он, Виллибальд, и занялся восстановлением его, покуда папа Григорий Третий не отправил его в Германию, где в 748 году и было основано эйхштеттское епископство, после чего и Вунибальд перебрался в недалекий Гейденгейм, или, в ныне принятой пошлой транскрипции, Хайденхайм, совсем заштатный уже городишко (куда