Да неужели так?
Но вот она здесь, на заброшенной пасеке своего первоначального времени, и это, оказывается, та единственная розетка, в которую только и могло безошибочно вставиться ее существо. Она включилась, она подсоединилась к миру. И снова, как в юности, пошел переходный процесс: перегрузка чувств. Вот почему ее тянуло в эту сторону. Птица знает, куда ей лететь.
А сторон много, неведомых оконечностей, где огороды спускаются в лог, в укрытие речных лозняков, сколько изгибов русла в ивовой чаше — на каждого человека найдется свое заветное местечко, своя розетка, через которую он тоже может «подключиться».
По чужим местам Нина с детства стеснялась слоняться — как брать чужое. На неизвестной окраине она всегда замирала, чтобы не спугнуть своим вторжением тишину и биение здешней жизни. Да, у каждого человека должен быть его собственный кусок земли, на котором будут проходить его дни, полные вещего смысла, не иначе, — а то как бы он мог смириться с участью провести шестьдесят-семьдесят однообразных лет и умереть на том же месте, где родился, у старых черемух, у кривых прясел, где сушатся на кольях стеклянные банки и крынки, а куры опьянели от жары и пошатываются, а кусты смородины покорно пылятся под забором.
Что же это за вещий смысл, который позволяет людям прожить всю жизнь, не замечая убожества предметов и обстановки? Этого она и по сей день не знает.
Нина за собой всюду теперь таскала Руслана — добавочный прибор при взгляде на мир. Ребенку откроется больше.
Заглядывает Нина ему в глаза, а он смотрит туманным взором на призрак лета и сам становится, как вся природа, расплывчатым, неуловимым. А как же вещий смысл? Вот снова в который раз отправляются вдвоем все в ту же сторону мира (еще не набрели на пасеку; еще даже не вспомнив о ней, но, видимо, уже предчувствуя ее). Вот улица остановилась, осталась стоять, глядя вслед, а проселок побежал дальше один. И Нина с Русланом по нему.
Несколько раз они видели в этой стороне цыгана. Он пас в пролесках своего коня и пел, поддавая голос, как мяч, в небо. Голос выпрастывался из глотки без малейшего усилия.
Однажды они столкнулись на тропинке, и Нина уклонила взгляд до его бронзовой груди. Он ходил по пояс голый, и грудь была такой ширины, что Нина могла бы дважды к ней прислониться. Под кожей кишели мускулы. Цыган ласково засмеялся, глядя на Руслана.
В другой раз он сказал ей как старой знакомой:
— Давай покатаю твоего пацана на коне.
Руслан испугался и спрятался за ее спиной. Горожанин, не знает спасительной силы родины. Одна мать ему родина и спасение, спрятался за подол. А Нина тут ничего не боится. Тут ее дом.
— Ты работаешь в конюшне?
В этом краю — дома — можно всякому встречному говорить «ты». Здесь нет чужих.
— Я?! — удивился цыган. А потом засмеялся — ему показалось это смешным: он — работает. Он живет — разве этого мало?
Потом он для них с Русланом спел. И сплясал. Говорил без умолку. Его отец купил тут дом. А жена его будет красивой. А пошла бы ты за меня? И смеется, скаля белые зубы. А я бы тебя взял.
Выйти за цыгана и кочевать…
Кочует и сила земная. Трава за поскотиной истопталась, не доживет и до середины лета, а ведь в детстве собирали здесь клубнику и рвали щавель на пирожки. А те холмы, на которых играли весной в лапту, теперь просели и усохли. Теперь лапта уже не поместилась бы на них. Неужто холмы, как живые, растут и стареют, но люди так заняты своими трудами, что не замечают этого, как не замечаешь перемен в лице ежедневного спутника?
Поглядит Нина на деревенских людей — они безостановочно работают и не имеют друг к другу неутолимого взыска, каким она замучила Севу. А он уже устал один быть в ответе перед нею за целый мир.
— Мама, почему вам всем тут друг от друга ничего не надо?
А кровь уже волновалась, так близко был ответ.
Мама не знала и пожимала плечами.
— Иди, — просила, — прополи грядки.
Грядки!..
Впрочем, действительно помогало.
— Приходи сюда вечером, а? — сказал цыган и засмеялся, чтобы скрыть, как у него перехватило дыхание.
Молодой, у него свое. Свое право.
Но не здесь, нет, разгадка вещего земного смысла.
Как-то еще бродили с Русланом, саранки копали — учила его отличать съедобные травы. Тарахтел в поле над ложком трактор, била фонтаном струя поливальной воды: трактор качал ее из реки. Мирная картина, кто ни проедет по дороге — председатель ли, агроном, бригадир, всякому видно: струя бьет, засуха преодолевается, сердцу утешение.
И тут врюхались по щиколотки в воду: натекло в травяной ложок, земля уже напиталась досыта и не принимала влагу, а струя все падала и падала в одно и то же место на край поля, стекая по склону, а кабина трактора, если присмотреться, была пуста.
Нина бежала к кустарнику посреди поля, топча злак, и разбуженный ее шумным дыханием и топотом тракторист настороженно привстал навстречу. Конечно, она знала его в лицо, как и всех в деревне, но без имени.
— Поливаешь, значит!..
Он пятился, разомлевший спросонок, а Нина с негодованием шла на него и уже подступила вплотную и — что дальше-то делать? — влепила ему пощечину, как это делают в кино благородные барышни в ответ на нахальство хулигана.
Тракторист был мало знаком с обыкновением благородных барышень и повел себя так, как бог на душу положил: сперва он оторопел, потом в лице мелькнуло зверство, и, выпучив глаза, он засветил ей ответную оплеуху, выкрикнув себе в помощь ругательство, которого Нина не разобрала, потому что на миг оглохла от контузии, — во всяком случае, она явственно увидела, как посыпались из глаз искры, и она доподлинно узнала, что это не фигура речи, а истинная правда — насчет искр.
Треск оплеухи долго раскатывался в ушах эхом, как гром по небу. Ударил как умел — кулачищем. Она схватилась за ударенную щеку — и щеке, и ладони было горячо и грязно, вот что самое неприятное: мазут на щеке от его грязной руки.
Он продолжал что-то выкрикивать, давай, мол, сажай и расстреливай, у вас и суды купленные, сажай, однако от испуга с каждым словом терял убеждение — как шарик воздушный вянет, спуская воздух. Только я на вас без суда, другую управу найду, как в старые времена вам, кровопийцам, красного петуха пускали…
И подтверждающе кивал себе головой для храбрости, но руки спрятал в карманы: удержать их от удара — запоздалый жест предосторожности, теперь уж что, но он все равно бессознательно сделал его.
Нина больше всего опешила от этих удивительных слов — про красного петуха, она добросовестно силилась понять, какой может быть петух, ведь это из учебника школьной истории, а не из действительности! А запаздывающий язык плелся позади мысли:
— Палишь горючее, воду из реки качаешь, — бормотал язык. Слова, покинутые мыслью, как слепые без поводыря, зашли в тупик интонации, растерялись и встали. — Уж если спать, так Вырубил бы мотор, зачем же вред наносить, непонятно…
— Ага, непонятно, значит, — едко поддел тракторист. — Что вы воруете, то понятно, то не вред. Конечно, какой же то вред, — издевательски пустился он в рассуждения, разводя руками в карманах. Он уже опомнился от первого испуга и осмелел в чувстве классовой правоты. — То не вред, просто председательше неохота за скотиной ходить, а вот колхозные яйца да сметану жрать — то не вред, какой же то вред, то им, паскудам, одна польза! А я из речки воды наворовал — вот уж то вред так вред! А как же! Это ж не молоко с фермы!
Как, разве это не по закону — ну, как там, выписывают, или как это называется… Разве это бесплатно? Нина никогда не задумывалась над этим.
Тут она заметила, что лицо тракториста испуганно вытягивается, он замолчал, а взгляд оробел и стал жалобным. Нина догадалась: что-то происходит ужасное с ее щекой. Она осторожно потрогала скулу пальцами и шепотом спросила:
— Что?
— Вздулось. Синяк заливает, — так же шепотом ответил испуганный тракторист.
Они затихли, как два сообщника, влипшие в одну историю.
Нина повернулась и побрела по полю назад. Там, вдали, на бережку лога, маячила маленькая фигурка Руслана.
Тракторист шагнул было за ней, руку простер — удержать, что-нибудь исправить в этом непоправимом деле, но понурился, опять засунул виноватые руки в карманы и отвернулся к кустам. Он что-то шептал, сокрушенно качая головой, а затем зашагал к своему трактору.
Отец увидел — побелел.
— Классовая травма, папа. Приготовься, скоро пустят красного петуха в твою барскую усадьбу.
— Чего-чего?! — а сам сразу понял.
«Какое у него было ненавидящее лицо — о, он готов был, готов к классовой борьбе, — а когда-то он любил дурачиться, по-блатному надвинув кепку на лоб и засунув руки глубоко в карманы, выделывал кренделя, тряся штанинами:
Каким меня ты ядом напоила,
Каким меня огнем воспламенила! —
и весело было дочке смотреть на него.
— С-сволочь! — сощурившись, прошептал.
— Они правы, правы! — крикнула Нина.
Отец — кру-угом! — и шагом марш, в газик, умчался по председательским своим делам.
Вечером робко постучался в калитку тракторист.
— Проходите! — очень бережно позвала Нина.
Он был выпивши. Для храбрости. С этой приготовлений храбростью обратился с порога веранды к председателю:
— Я вот что, Андрей Алексеевич, завтра же увольняйте меня — и уезжаю в город. Можете меня сажать в тюрьму, только она первая начала.
— Садитесь, — попросила Нина и придвинула табуретку.
Боязливо взглянул ей в лицо — глаз окаймился неправильным черным пятном. Вздохнул и опустил голову. Председатель молчал.
Тракторист присел, ему, наверное, хотелось сбежать, но надо было исполнять, пункт за пунктом, все задуманное. Он вынул из кармана бутылку водки. Не решаясь поставить ее на стол, спросил:
— Может, выпьем, Андрей Алексеевич? — и съежился: без ответа.
— Придвигайтесь к столу! — заменила Нина отца.