Города и дороги. Избранные стихотворения 1956-2011 — страница 4 из 32

и кто-то в слезах улыбнулся – тебе ль, над тобой, неизвестно.

Наполнивши временем имя, как ковшик водой на пожаре,

пожалуй что ты угадаешь, о ком же деревья дрожали,

о ком? – но смеясь, но тоскуя, однако отгадку припомня,

начерпаешь полною горстью и мрака, и ливня, и полдня,

и звездного неба… Какая тоска по решеткам шныряет,

как будто на темные тесные скалы скорлупку швыряет,

и кормщик погиб, и пловец, а певец – это ты или кто-то?

Летят, облетят, разлетелись по ветру листки из блокнота.

Под стихотворением стоит датировка: осень 1968 весна 1970, начато на воле, закончено в Институте Сербского

но храм Покрова за моею спиною крыла распускает… ⇨ Храм Покрова, «что на Рву», на Красной пл. в Москве, в обиходе (по одному из своих приделов) известный как храм Василия Блаженного.

и к белому лбу прислоняется белое Лобное место… ⇨ На тротуарчике около Лобного места мы проводили свою демонстрацию 25 августа 1968.

«Вздохнет, всплакнет валторна электрички…»

Вздохнет, всплакнет валторна электрички,

недостижимый миф.

По решке проскользнет сиянье спички,

весь мир на миг затмив.

Вспорхнет и в ночь уносится валторна.

Пути перелистать,

как ноты. О дождливая платформа,

как до тебя достать?

Пустынная, бессонная, пустая,

пустая без меня,

и клочья туч на твой бетон слетают,

как будто письмена,

и, хвостиками, точками, крючками

чертя по лужам след,

звенят они скрипичными ключами

ушедшей вслед.

По решке проскользнет сиянье спички… ⇨ Решка – тюремная решетка.

О дождливая платформа, / как до тебя достать? ⇨ Гудки электричек, шедших от Савеловского вокзала к Белорусскому, доносились до тюрьмы, и я явственно представляла себе платформу на Бутырском валу, но ее там нет.

«Как вольно дышит Вильно по холмам…»

Как вольно дышит Вильно по холмам —

как я после последнего объятья.

Но почему задернуты распятья?

И почему расстаться надо нам?

Под пеленою пыли дождевой,

под мартовскою снежною завесой

ответит голос за рекой, за лесом,

за Польшею и, значит, за Литвой.

Откликнется и скажет, почему,

и скажет: Ни к чему твой плач ему.

И этот тихий голос на горе —

как дрожь души на утренней заре.

Вильно – польское название Вильнюса.

Но почему задернуты распятья? ⇨ Действие происходит на католической Страстной неделе.

«Протяжная вечерняя трава…»

Протяжная вечерняя трава,

прижми лицо к лицу и стебель к стеблю,

над степью

предвестие зимы виденьем Покрова.

Заря звезды висит, как будто в петлю

продела голову, кровавы дерева,

но первая роса по-прежнему права,

но лик земли с заоблачностью сцеплен.

А белый чад, застлавший горизонт,

болота иссушённого исчадье,

какое он еще сулит несчастье,

любви погибель, городу разгром,

или в пыли дорожной легкий след

сотрет навеки, до скончанья лет?

А белый чад, застлавший горизонт, / болота иссушённого исчадье.. ⇨ . Лето 1972, когда под Москвой горели торфяники (в первой публикации стоит дата – 14 авг. 1972).

«Но что на этом темном этаже…»

Но что на этом темном этаже,

где даже лифт боится задержаться,

что там за дверью, в глубине, в душе,

где даже пятна света не ложатся,

где капелька по капельке течет

ночная тишина и поволока,

где проволока тонкая сечет,

едва коснешься звездного порога,

где повилика вьется по стене,

холодная и влажная на ощупь,

и палевых ресниц не видно мне,

и не проникнет голос твой извне.

Площадка этажа пуста, как площадь,

как площадь в некончающемся сне.

«Не выплыву, не доплыву…»

Не выплыву, не доплыву.

На облаках, как наяву,

роняют чайки плач в Неву,

и этот сизый хрип,

и эти капельки свинца,

где нет ни смерти, ни конца,

где целят в бедные сердца,

но не достанут их.

Когда высокая роса

печаль возносит в небеса,

когда осталось полчаса

до солнечных ворот,

на тинистом холодном дне,

в зеленой вязкой глубине

воронку прокрутил во мне

крутой водоворот.

Я ж знала, что не может быть,

что не дана мне ваша прыть,

что мне не выплыть, не доплыть,

я же сказала вам!

Но, как болванчик неживой,

вы покачали головой,

и я мелькнула над Невой,

и я осталась там.

Всплывают ловкие пловцы,

любови легкие ловцы,

срезают пену с волн – с овцы

так состригают пух.

В последней жалкой наготе,

не на кресте, не на гвозде,

полу в песке, полу в воде —

чей взор навек потух

«Что там за шорох…»

Т. Борисовой

Что там за шорох?

Это шоссе обо мне скучает.

Что там за шелест?

Это ветер осину качает.

Это в Апшуциемсе

шепчутся волны залива.

Это небо над Балтикой

ждет моих глаз,

чтобы дождь со слезами смешался.

Это ветер осину качает. / Это в Апшуциемсе / шепчутся волны залива. ⇨ Апшуциемс – рыбацкий поселок (название от латышского «апшу» – «осина») на берегу Рижского залива, где в те годы отдыхало несколько семей, в т. ч. и Борисовы (продолжавшие туда ездить и в последние годы, уже с внуками). Я там побывала дважды, в 1972 и 1973: один раз – с моим крестным сыном, поэтом Дмитрием Бобышевым, другой – с моим старшим сыном Ярославом. Увы, здесь же, в Апшуциемсе, 29 июля 1997 утонул глава семьи – Дима (Вадим) Борисов (см. дальше стих. «Перекличка»).

«Москва моя, дощечка восковая…»

Москва моя, дощечка восковая,

стихи идут по первому снежку,

тоска моя, которой не скрываю,

но не приставлю к бледному виску.

И проступают водяные знаки,

и просыхает ото слез листок,

и что ни ночь уходят вагонзаки

с Казанского вокзала на восток.

Москва моя.. ⇨ Из советской песни: «…Москва моя, ты самая любимая». Вообще очень советский оборот, взятый здесь «наоборот», хотя и «моя», и «любимая» – все правда.

…и что ни ночь уходят вагонзаки / с Казанского вокзала на восток. ⇨ Основные вокзалы отправления тюремно-лагерных этапов из Москвы – Ярославский и Казанский, меня в Казань везли с Казанского (начало января 1971).

«В аквариум света вплывешь, поплывешь близорукою тенью…»

В аквариум света вплывешь, поплывешь близорукою тенью

и влажной рукой проведешь по границе незримой

задернешь завесу и горько предамся и тьме и смятенью

пронзая рыданьем родимый пейзаж полузимний

Раскатаны полосы черного льда на промокших аллейках

алеют полоски зари в бахроме абажура

скамеечка скользкая слезная полночь немолчная флейта

все дергает за душу как за кольцо парашюта

И к этим до дна промороженным и до горячки простывшим

впотьмах распростертым убогим моим Патриаршим

прильну и приникну примерзну притихну поймешь ли

                                                                                  простишь ли

сбегая ко мне по торжественным лестничным маршам.

родимый пейзаж полузимний (…) И к этим до дна промороженным и до горячки простывшим / впотьмах распростертым убогим моим Патриаршим.. ⇨ Издатели «Трех тетрадей стихотворений» указали, что Патриаршие пруды – место, где начинается действие «Мастера и Маргариты» (примечания составлялись без моего участия), но к стихотворению это не имеет никакого отношения. Патриаршие (в то время, кстати, Пионерские – но так их никто не называл) – это действительно «родимый пейзаж». В 1939–1950 я жила на ул. Чайковского (ныне по-старому Новинский бульвар) и уже в 4–5‐летнем возрасте путешествовала по ближним и относительно дальним окрестностям, в т. ч. и в районе Спиридоновки, Большой и Малой Бронных, Трехпрудного, Патриарших.

«И знойно, и пыльно, и пух тополиный…»

И знойно, и пыльно, и пух тополиный

ложится удушливой пухлой периной

на горло, на год и на город.

И полузадушенный, полуразбитый

над высохшим руслом иссохшей ракитой

и алчет и жаждет мой голос.

«Спеши насладиться касательной негой слепого дождя…»

Спеши насладиться касательной негой слепого дождя,

покуда не ссохлась земля и не высохло небо,

покуда бегут в берегах полноводны Нева и Онега

и порох подмокший не стронулся с лона ружья.

«Это я не спасла ни Варшаву тогда и ни Прагу потом…»

Это я не спасла ни Варшаву тогда и ни Прагу потом,

это я, это я, и вине моей нет искупленья,