⇨ Верона стоит на горной реке Адидже.
…дорожный знак Джульетту тянет в гроб. ⇨ «Лучше сегодня голубку Джульетту / С пеньем и факелом в гроб провожать…» (Ахматова, «В сороковом году. 2. Лондонцам»). Но в Вероне действительно посреди улицы, рядом со всякими другими дорожными знаками, висит указатель «Гробница Джульетты».
«Ах ты, Бог ты мой, с бухты-барахты…»
Ах ты, Бог ты мой, с бухты-барахты
от машинки сбегаю, как с вахты,
окунаюсь в уличный гам,
уличаю безличных встречных,
что вовек им не ходить в поперечных,
в настоящих, какие только там.
Что такое, впрочем, там? Что такое
эта вечная припевка о проколе
на билете в один конец?
Не пора ли точку отсчета
перенесть из откуда-то во что-то,
а иначе – тебе конец.
Повздыхавши о барьере языковом,
не примеривайся к новым оковам,
не пристегивай жилет на скелет.
Ты же – та же, тут ли, там ли, так ли, сяк ли,
так негоже нам разыгрывать спектакли,
да еще самим себе, на склоне лет.
«Плавленое золото дождя под фонарем…»
Плавленое золото дождя под фонарем,
явленное торжество листвы запрошлогодней,
волглой и слежавшейся, но этим январем
веемой по сквознякам околицы Господней.
Давняя стремительность подкидывает вверх,
сдавленная диафрагма щелкает наружу,
видимо, обыденный, непраздничный четверг
высвободил из подвала скованную душу.
Ставнями прихлопнешь только ящерицын хвост,
черенок надламывая, не удержишь силой
тенью раскружившийся вдоль тротуара лист.
…И становится оставленность почти что выносимой.
…веемой по сквознякам околицы Господней. ⇨ Здесь «околица», конечно, означает «ойкумену», вселенную, хотя, по пословице, приводимой у Даля, «белый свет не околица (не огорожен)».
«Мы плыли вдаль, и вглубь, и удивлялись…»
Мы плыли вдаль, и вглубь, и удивлялись,
что темный вал еще не поглотил,
и на порогах родины являлись
тенями утопающих светил.
Мы плыли вкруг, как звезды в хороводе
по кудринскому куполу скользя,
хронометры сверяли по погоде
и научились говорить «нельзя»
себе одним, раскручивая якорь,
себе самим, забрасывая лот,
себе, готовым всхлипнуть и заплакать,
своей рукою зажимая рот.
Мы плыли. Не доплыли, не приплыли,
но выплывали, погружались, вновь
выныривали из колючей пыли
соленых брызг, из толщи водяной,
из водорослей, радуг и планктона,
из чащи вёсел, пересвиста пуль,
теряли курс, ложились в дрейф, и снова
руке неверный подчинялся руль.
…как звезды в хороводе / по кудринскому куполу скользя… ⇨ Купол планетария на Садово-Кудринской в Москве.
«Исчерканные каблуками…»
Исчерканные каблуками,
как белый лист черновиками,
серые камни вдоль букинистов,
напоминанье о севере мглистом,
о других берегах, о дощатых подмостках,
о глине под ними, о грязи на досках,
и что, стуча каблуками, по этим подмосткам
ты пробегала – невооруженным мозгом
непостижимо уже, и глазом
простым ты увидишь, как ум за разум
заходит, когда зайдет на востоке
солнце, что здесь еще светит… И все-таки
уже исчерканные мною,
как тающий каток весною,
чужие стоптанные камни
моими суть черновиками.
…серые камни вдоль букинистов… ⇨ На набережных Сены с лавками букинистов.
…и глазом / простым ты увидишь, как ум за разум / заходит, когда зайдет на востоке / солнце, что здесь еще светит… ⇨ Аналог к приписываемой Пушкину лицейской эпиграмме на строку «Се от Запада грядет царь природы…»: «И изумленные народы / Не знают, что начать: / Ложиться спать / Или вставать?» Здесь, однако, солнце заходит на том востоке, который в стороне России, на два часовых пояса раньше, – когда в Париже солнце еще не зашло.
«В тот год подпортили весну большевики…»
В тот год подпортили весну большевики,
чтоб обеспечить посещаемость балета.
Шелка ползли в театр, надев дождевики…
А кто мне обещал, что наступило лето?
Кто обещал – и позабыл, что обещал,
скорей причудилось, чем вправду обещалось,
и не из-за того, а просто обнищав,
я промокаю, промерзаю, простужаюсь.
Ни водостоков с крыш, ни мокнущих афиш,
ни теплых па-де-де в парах двойного кофе
я больше не хочу. Смотри, не ешь, не пьешь,
когда барометры клонятся к катастрофе.
Так бормотала я в тот год себе сама,
в тот год давно прошедший, семьдесят девятый,
когда свирепствовала мокрая зима,
вбивая мерзлый гвоздь в Париж полураспятый.
Так бормотала я в тот год себе самой,
осуществляя впрок свободу бормотанья.
По всем приметам выходило, за зимой
придет октябрь и осень страшного братанья
волков с гиенами на наших позвонках,
и выходило: проморгают, проворонят…
Объявлен ясный день, и в слякоти, впотьмах
припоминай теперь, как выглядел барометр.
…чтоб обеспечить посещаемость балета. ⇨ Погода той весною действительно была дождливая, а в Париже гастролировал балет Большого театра.
…в тот год давно прошедший, семьдесят девятый… ⇨ Под стихотворением, написанным в мае 1979, при первых публикациях стояла дата: 1979–1984.
Объявлен ясный день, и в слякоти, впотьмах / припоминай теперь, как выглядел барометр. ⇨ Когда я прочитала только что написанное стихотворение моей польской подруге Ирене Лясоте, она пришла в некоторое изумление: только что, первой в Париже, она получила самиздатский экземпляр романа Тадеуша Конвицкого «Малый апокалипсис», действие которого происходило в Варшаве неопределенного будущего (может быть, почти настоящего), где отменены, правда, не барометры, а календари (но ср.: …хронометры сверяли по погоде… из стих. «Мы плыли вдаль, и вглубь, и удивлялись…»). Позднее я перевела роман Конвицкого: безжалостно сокращенный, перевод был напечатан в израильском журнале «22».
«О, скорее на родной левый берег…»
О, скорее на родной левый берег,
где и сумрак лиловеет, как вереск,
где и сумерки сиреневым цветом
облетают за взволнованным ветром,
где и мне найдется свой угол,
ни врагом не заселенный, ни другом,
где за тою стороной стенки
перекресток, переполненный гулом,
как игла по заигранной пластинке.
…родной левый берег.. ⇨ Париж делится не на центр и окраины, а на правый и левый берег: я жила и по сей день живу на левом.
«Тише, выше, ближе, круче…»
Тише, выше, ближе, круче,
полегонечку дойдем
до ходячей в небе тучи,
там и выстроим свой дом.
Четко, твердо, аккуратно,
стены – воздух, небо – свод,
но внезапно, непонятно
мы запросимся обратно,
хоть бы даже безвозвратно,
в хляби глин, трясин и вод.
Потому что этот облак,
этот воздух, эта синь —
не для наших тяжких легких,
не для наших слабых сил.
Тише, ниже, скольже, круче,
кочки, тропочки – возврат.
А вверху над нами тучи,
отчужденны и колючи,
насылают неминуче
мелкий дождик, крупный град.
«Одна, одна в совсем пустом Париже…»
Одна, одна в совсем пустом Париже,
одна, одна в совсем пустой вселенной,
совсем одна, и ни на шаг не ближе
к разгадке вечности, где держат меня пленной.
Совсем одна, в метелочки полыни,
пробившейся сквозь трещинки в панели,
как в полынью ныряю или в пламя,
как из огня да в полымя метели.
Здесь молонья вчера прогрохотала,
и я одна, совсем одна отныне,
и пустота Латинского квартала
не пуще нутряной моей пустыни.
Пустынножительница, полонянка
камней, уже не видных под вьюнками,
как просто было дожидаться танка,
идя навстречу с голыми руками.
Но этот грохот не артиллерийский,
зачем он мне одной принес пощаду?
Отсюда и до островов Курильских
какой игре расчистил он площадку?
Совсем одна, мала, слаба, глупе́нька,
заполонённая умом позавчерашним,
зачем так стало, что последняя ступенька —
я, а не кто-то мудрый и бесстрашный?
Не кто-то праведный, кто, запросто ответы
на все найдя, век дожил бы в блаженстве…
И плачу я щекой к щеке планеты,
мы с нею две равны в несовершенстве.
«Основа жизни, основанье сил…»
Основа жизни, основанье сил
на выживанье, белая надежда
слепых очей, остатняя одежда
плечей спины и темени могил,