Города и годы — страница 49 из 68

Бежать! Бежать, как император... отречься от дома... от Урбаха. Конец... возмездие...

Фрау Урбах приподнялась, чтобы приказать укладывать вещи, чтобы собраться и уехать. Надо было спешить. Она выпрямилась, как стальная полоса, оправила платье, взяла в руку палочку с резиновым наконечником.

В этот момент вошла горничная, подала фрау Урбах телеграмму и повернулась, чтобы уйти.

— Погодите, вы мне сейчас понадобитесь, — сказала фрау Урбах и, как деловой человек, привычно вскрыла и развернула телеграмму. Текст ее был краток:

Обер-лейтенант Генрих Адольф Урбах 1 ноября в бою под Анкошем пал геройской смертью.

Адъютант штаба полка.

Фрау Урбах пропорола телеграмму ногтями, медленно согнулась и села в кресло. Потом она дернулась всем телом, точно ее что-то ударило снизу, и выкинула вперед больную ногу в шагреневом башмаке.

В ее глазах, обращенных к окну, на секунду отразилась мелькающая суета площади, и она осталась неподвижной. [347]

Это была толпа.

Демонстрации, которые устраивались союзами и обществами Бишофсберга, демонстрации с лампионами и оркестрами равнялись в шеренги, роты, батальоны, и дети шествовали игрушечными полками, и женщины — сомкнутым строем, точно в турнгалле. Но это была толпа.

Дети и женщины, солдаты и бюргеры, калеки, нищие, мусорщики, рабочие, модистки, выбежавшие из мастерских, и батраки, приехавшие с ферм, неслись среди домов пущенной по ветру колодой карт.

Над ними не развевалось ни одного флага, и ни одна труба не созывала их к маршу, но какое-то невидимое, радостное и страшное знамя влекло их по площадям, променадам и улицам.

Мирные люди, из которых тысячи знали друг друга в лицо и сотни распивали за одним столом свою утреннюю кружку пива, — вдруг обернулись париями, и перед ними захлопывали двери, замыкали магазины, прятали базарные лотки, корзины и тележки.

Какой-то бюргер, все еще веря в силу установленных вещей, как отец еще верит в свою власть, когда сын впервые безбоязненно выкажет непослушание, — какой-то бюргер, заперев свою табачную лавочку, вывесил на двери картонку с объявлением:


здесь запрещается делать революцию.

В самом деле, не могли же люди, проснувшись утром десятого ноября, сойти с ума! И если они неслись по дороге и тротуарам без видимого смысла, то, конечно, только потому, что ни на дороге, ни на тротуарах не было написано: [348]


запрещается нарушать нормальное течение жизни.

Из-за такой непредусмотрительности муниципалитета уличное движение оказалось нарушенным настолько, что всех пешеходов, куда бы они ни направлялись, поворачивало в одну сторону и, точно опавшие листья, несло к цитадели.

И вот суровая, рыхлая, как старый генерал, цитадель открылась глазам толпы. Поседевшая крыша ее была насуплена, и застегнутыми на все запоры стояли ворота.

Толпа замедлила свой бег, толпа почти остановилась.

Но толпу собрали женщины, и голоса их были пронзительней сигнального рожка.

— Женщины! Сюда прячут немецких солдат, которые не хотят идти в мясорубку!

Сигнал ударился о крышу цитадели и, отскочив, упал в толпу.

Его проглотил раскатистый и гулкий бас:

— Солдаты! Здесь сидят ваши друзья!

Пауль Генниг, подняв над головами зонт, гневно указал им на решетчатые окна, вырвался из толпы и побежал через площадь, не опуская зонта. Тогда какой-то молодой солдатик, обернувшись к толпе, весело скомандовал:

— Ро-та! В перед, за капитаном! В зонты цитадель!

На эту команду из толпы выбежали солдаты — зеленая молодежь еще не обученного набора, с расплывшимися от смеха лицами. Они облепили жужжащим роем командира и кинулись к воротам цитадели, следом за величественным, торжественным Паулем Геннигом.

Бежать было весело, как в недавнем детстве, когда в цитадели развешивался фураж и она [349] беззлобно смотрела на ребячьи шалости вокруг своих стен.

Подбежав ко входу, солдаты принялись стучать в ворота кулаками, с криками, свистом и смехом. Глаза Пауля Геннига метали искры, грудь часто и высоко подымалась, — на голову выше солдат, он озирал их почти вдохновенно и размеренно бил зонтом по воротам. Он был похож на учителя, окруженного озорными школьниками, — в черном одеянии, волосатый и гневный среди серых курток безусых веселых солдат.

Может быть, все события перед цитаделью так и окончились бы этим школьным буйством, если бы спустя минуту в воротах не распахнулась калитка.

Это было так неожиданно, что солдаты, точно от взрыва, отпрянули назад.

Калитку заслонил массивный офицерский монумент.

Он словно ушел в землю ногами, будто сверху что-то ударило его по плечам, и вперил белый взор в пространство над бескозырками солдат. Нижняя квадратная челюсть его вдруг отвалилась, затянутый живот дрогнул, и сиреноподобный вой повис над площадью:

— Смир-но-о-о!

Но в этот миг передний вал толпы, бежавшей к цитадели, накатился на солдат, подмыл их и бросил на офицера. Монумент оказался вовсе не так прочно врытым в землю: зажатый людьми, он громоздко повернулся вокруг своей оси, и его отвалили в сторону. В давке он попытался расстегнуть кобуру револьвера, по его руке ударили чем-то острым, он огрузнел, размяк, и толпа повалила его себе под ноги, как мешок.

Пауль Генниг нагнул голову, чтобы войти в калитку, когда мимо него проскользнула юркая де-[350]вушка. Под натиском солдат он ввалился за ней в калитку и тут же почувствовал, как тонкая рука охватила его шею и потянула книзу. Сквозь ропот толпы за воротами он расслышал прерывистый голос:

— Послушайте, Генниг! Мы должны освободить monsieur Перси!

В бледном свете, который то закрывали собой, то пропускали в калитку люди, он уловил черты знакомого лица.

— Фрейлейн Мари? Вы, вы здесь?

— Надо открыть ворота! — крикнула Мари.

Кто-то загремел засовами, кто-то закричал: «Ключи от камер! Где ключи от камер?» Кто-то вдалеке затопал по каменным плитам, убегая в темноту. А в калитку не переставая сыпались люди, как матросы в шлюпку под ружейным огнем, — быстрые и одинаковые.

И вот ворота тяжеловесно развели свои створы, и вместе со светом в цитадель полился густой гудящий человеческий поток.

Солдаты, ворвавшиеся в цитадель первыми, волей-неволей продвигались вперед по запутанным темным переходам каменного котла. Где-то в глубине этого котла, бурлившего придушенными голосами, то взлетал, то падал железный звон, точно рвали на части огромную связку ключей. Потом из распахнувшейся двери плеснуло на толпу ярким светом, и тут же один за другим зазвенели замки. Камеры открывались опытной рукой.

Когда из первой раскрывшейся клетки неуверенно вышел человек, молодой дребезжащий голос прокричал:

— Ур-рра-а!

Толпа мгновенно подхватила крик. И с этой секунды, пока отпирались камеры, по коридорам и лестницам крепости непрестанно перекатывался многоголосый рокот: [351]

— Ур-р-а-а!

Толпа забиралась все выше и выше, все глубже заводили ее переплетавшиеся переходы цитадели, но передняя кучка людей, отмыкавших двери, таяла с каждым новым поворотом коридоров: вместе с освобожденными пленниками народ устремлялся на площадь.

Мари, Пауль Генниг и три-четыре солдата дошли до узкого тупика под крышей здания.

Тюремщик отпер дверь ловко и привычно: замки были повсюду одного образца, новые, как всё в цитадели, кроме камня стен и полов.

— Последняя, — произнес тюремщик.

— Теперь вы можете просить о государственной пенсии, — заметил Пауль Генниг.

— Может быть, вы похлопочете за меня? — отозвался тюремщик.

Мари вгляделась в человека, стоявшего посреди камеры.

— Выходите, вы свободны! — крикнул один из солдат.

— Ур-ра! — поддержал его другой.

Полумрак тупика обрезал этот возглас, как ножом. Здесь было тихо, и казалось, что потолок медленно опускался на головы. Все смолкло.

— Это не он! — сказала Мари.

— Я говорю вам, — сказал тюремщик, — заключенного по имени Перси у нас не значилось.

Солдаты вывели человека из камеры под руки.

— Перси? — вдруг тихо спросил он.

— Да, мы ищем бельгийца Перси, которого посадили сюда в третьем году, — сказал Пауль Генниг.

— А я вам говорю, что у нас такого не было! Кому же здесь знать? — оскорбился тюремщик.

— Это не совсем точно, — так же тихо прогово-[352]рил человек из камеры. — Monsieur Перси — бельгийский гражданин: я знал его. Он содержался здесь недели две, потом исчез. Он был против войны.

— Они убили его, Генниг! — воскликнула Мари.

— Весьма вероятно, — сказал человек из камеры. — Он был против войны и, кроме того, иностранец.

— Ах, чер-р-рт! — прорычал Пауль Генниг.

— Что-нибудь случилось? Может быть, кончилась война?

Мари кинулась к человеку из камеры:

— Вы мастер Майер из Нюрнберга?

Немного помедлив, человек из камеры посторонился. Тупой свет высокого оконца, разлинованный решеткой, лег на лицо Мари, и он взглянул на нее искоса.

— Совершенно верно. Я мастер Майер из Нюрнберга, враг народа. Я против войны.

— Мастер Майер...

Голос Мари надломился, она докончила чуть слышно:

— Пойдемте, — и мягко взяла Майера под руку.

В темноте, в затихших каменных лабиринтах Майер спросил:

— Что это означает? Я не знаю вас, фрейлейн.

— Мне рассказал о вас Андрей Старцов.

— Русак и хороший малый, — прогудел в затылок Майера Пауль Генниг.

Уличный свет ослепил мастера Майера, и — может быть от света, может быть от пестрой сутолоки людей — он схватился за голову, закрыл глаза и стал.

Пауль Генниг с осторожностью развел руки Майера.

Тогда он ответил: [353]

— Андрей Старцов, я помню. Он был тоже против войны?

— Ах, он... такой... он такой... — начала Мари, запыхавшись и сжимая локоть Майера, — он так любил вас, мастер Майер!

У Пауля Геннига выступили слезы. Он раскашлялся, заглушив каких-то певцов, налаживавших незнакомую песню.