— Ведь я не задумываюсь... Чего же вы... чего же, Андрей...
Потом терпкие, как тороновый дух, волосы оплетают его уши, шею, щеки, его движения сковывает дрожь, холод становится нестерпимым, и зубы так же рвут невнятный шепот, как бормотанье Риты:
— Кто задумывается? Разве можно, когда... Такой холод... земля... Рита...
Он оторвался от единственной, непередаваемой своей мысли, он оттолкнул ее от себя, он заново видит то, что перед ним, вблизи него, вместе с ним. Да и была ли у него какая-нибудь мысль? Не плыло ли перед его губами горячее, влажное, мягкое кольцо, ускользавшее вот уже целый год — больше года! — в тот самый момент, когда он готов был прикоснуться к нему сухим, воспаленным ртом? Наяву и во сне это мягкое, влажное кольцо маячит где-то в пространстве маленькой красной мишенью, и теперь — даже [389] теперь, в непроглядной темени ночи — Андрей различает жаркую его красноту.
— Холод... Мари... целый год... Рита!
Кольцо подплывает ближе и ближе к воспаленному сухому рту, растекается по губам, спирает горло духотою, и сквозь духоту едва слышно выкарабкиваются бессмысленные, но такие человечьи слова:
— Ну же... ну! Ах, ты... ты, ты!
И в эту минуту, в другом конце сада, может быть, в другом саду, в зарослях терпкого торона, прикрытый недосягаемой чернотой неба, стоял товарищ Голосов лицом вверх, к звездам. Звезды лили на землю холодное серебро — отчетливо круглые и большие. Голосов глядел в них пристально, словно они отражали события, которые надо было рассмотреть.
Вдруг он вздрогнул, вытянул из кармана маузер, навел длинный ствол в самую яркую и самую большую звезду, процедил сквозь зубы:
— Ах, ты... ты, ты!
И вместе с последним «ты» нажал на спуск.
Выстрел распорол тишину и покатился над садами.
— Гук-а-а-а!
Голосов, не торопясь, выпустил весь магазин в звезды. Маузер работал исправно.
Мужики валили в темноте густо и уверенно. Места были хорошо известны, каждый кустик узнавался на ощупь.
Впереди всех, мягко и быстро переставляя руки, скакал в своем лукошке Лепендин. Когда зарыжели деревья, освещенные окнами дачи, он спросил, обернув голову к мужикам:
— В окно постучим иль в дверь? [390]
— Там увидим.
К дому подошли тихо, стали в малиннике, против окон.
— Ну-ка, который подлиньше, смотри, — сказал Лепендин.
К оранжевому стеклу приблизилась черная круглая голова. Мужики ждали молча, не шевелясь.
— Один ходит поджарый. Очкастый сидит с барыней, — сказала голова.
— А председатель тут? — спросил тоненький голосок из кустов.
— Из товарищей тут двое. Да еще две барыни.
— Председатель — коротыга такой, долгогривый, — тута?
— Председатель должен быть тоже. Стучи, — сказал Лепендин.
На стекле показалась крючковатая рука, окно трижды тихо звенькнуло. Подождали.
— Не слышат, — проговорила голова и обернулась к кустам.
— Может, поутру прийти?
— Чего поутру, дело такое, стучи сильней! — крикнул Лепендин.
Рука снова поднялась к стеклу, окно зазвенькало тревожней, и тут же и рука и голова шарахнулись в темноту.
В комнате к окну подошел человек, сверкнул золотыми очками, распахнул раму, вгляделся в ночь.
— Семка, это ты? — спросил он.
Мужики молчали.
— Старцов? — снова спросил человек и, немного подождав, повернулся к темноте спиной.
— Семка, наверно, дурачится.
Тогда в кустах несмело закашляли. [391]
Человек в очках бросился к подоконнику и прокричал:
— Кто здесь?
— Г-ха, к-ха... мы, товарищ, так что-о...
— Кто «мы»?
— Товарищи хрестьяне, стало быть, ручьевские, граждане вообще.
— В чем дело, товарищи?
Лепендин качнулся к свету и, звонко откашлявшись, заявил:
— Мы к товарищу председателю, желаем объявить товарищу председателю результацию схода.
— С вами, товарищи, говорит Покисен, председатель...
Его перебили из темноты:
— Эт-то мы зна-аем! Только желание наше говорить с председателем Голосовым.
— Голосова сейчас здесь нет, он ушел.
По кустам прокатился глухой смех.
— Это вы, товарищ, изволили сказать несправедливо. Они находятся совместно с вами. Как они сюда ехали, мы их хорошо видали.
— Вот чудаки! — воскликнул Покисен. — Что же, я вам врать, что ли, буду? Голосов вышел в сад. Где я вам его возьму?
— Воля ваша, конечно, однако...
— Сход принял решенье окончательное, чтобы...
— Что такое? — проговорил Покисен, высовываясь в окно. — Ни черта не видно. Много вас тут?
— Хва-атит! — довольно протянул кто-то в стороне.
К окну подошел Щепов, резко бросил в темноту:
— Да в чем же дело? [392]
В кустах забурлило:
— Пускай скажет Федор...
— Федор!
— Объяви, чтобы без обиняка...
— Шпарь, как давеча...
— Товарищи! — прокричал Покисен раздельно, точно на митинге, и вытянулся, опершись пальцами на подоконник. — Товарищи, если вы хотите говорить с председателем исполкома, то приходите завтра утром. Он сейчас вышел. Мы пробудем здесь до завтрашнего вечера. Но вы можете заявить мне о решении схода, о котором говорите, я передам товарищу Голосову. Только сейчас дело ночное, темное, я даже не вижу, кто со мной говорит. Лучше приходите завтра.
— Дело те-емное, эт-то правильно! — опять протянул кто-то в стороне.
В кустах вновь забурлило.
— Федор, объясни ему, чтобы он не путался...
Откуда-то снизу, точно из-под земли, зазвенел
размашистый голос:
— Как вы, товарищ, обратились к нам с речью, мы желаем довести до вас про положение, в котором состоит хрестьянство нашей местности. Очень известно, новый закон в корень отменил разверстку и всякие поборы с гражданов рабочего хрестьянского классу. Этот самый закон которые товарищи не знают, которые прячут и скрывают от гласности. Так что сход Саньшинской волости, бедняки и прочие хрестьяне постановили, чтобы потребовать от председателя Голосова оглашение закона, и чтобы разверстку отменить в корень, а также продотряды убрать приказом. Между прочим...
— Стойте, товарищи, или кто там? — крикнул Покисен. — Дело, я вижу, у вас серьезное, сразу [393] не разберешь. Я вам могу сказать одно. Закон о хлебной разверстке никем не отменен и в настоящий момент отменен быть не может. Советская рабоче-крестьянская власть...
Из темноты рухнул в окно многолосый ропот, изрезанный острыми вскриками:
— Слы-ха-ли!
— На полозу подъехал!
— Ладно прятать председателя!
Покисен закричал изо всех сил:
— Вы с ума сошли? Вам говорят русским языком: Голосов ушел. Какого черта мы будем болтать в темноте, когда...
— По-стой, по-сто-ой, товарищ! — провопил Лепендин. — Тута все в своем уме и в разуме. С миром надо говорить сурьезно, мир — тебе не сполком. Ты послушай, какое дело. Местность у нас не хлебная, занятие больше огородное, садовое тоже. Лиха в нашем хозяйстве хошь отбавляй, бедность, морковь одна да картошка. Хлеба мы сами не видим. А с нас требуют хлебом. Как быть теперь? Земля, выходит, вольная, хрестьянская, а между прочим хрестьянин...
Щепов отстранил Покисена, взялся за оконные рамы и крикнул:
— Давайте-ка, землячки, отложим разговор до завтра.
Ему навстречу рванулся гулкий галдеж. Он хотел захлопнуть окно, но с обеих сторон в рамы вцепились толстые, крепкие пальцы.
— Это что же? — прокричал он резким своим, точеным голосом. — Насилие?
Покисен сказал жене непонятное слово. Она отозвалась по-русски:
— Я заперла.
— А это как они желают, — заорал кто-то в темноте. [394]
И сразу черные растворенные в ночи кусты шелохнулись, двинулись к окнам, и в мутном свете, падавшем в темень из окон, засветились десятки неподвижных глаз.
— Сход наказал востребовать новый закон, чтобы не прятали, и, значит, продотряды снять.
В задней комнате запищал маленький Отти, к нему бросилась жена Покисена. Клавдия Васильевна схватила Щепова за локоть и пробормотала:
— Алексей, мужики... они нас...
— Перестань! — обернулся Щепов и показал кивком на диван.
Покисен прислушивался к писку ребенка, лицо его каменело, он уставился в окно потупевшим взглядом, потом твердо шагнул вперед:
— Граждане крестьяне! Обращаюсь к вам последний раз. Предлагаю немедленно разойтись по домам, а завтра утром прийти сюда для обсуждения ваших вопросов с товарищем Голосовым.
Из-за галдежа, с новой силой рванувшегося в окно, вынырнул пронзительный голосок:
— Покеда не выдашь закона — не уйдем!
— Не уй-де-о-ом!
Щепов дернулся в темный угол комнаты, схватил прислоненный к стене кинематограф, поднес его к окну и принялся устанавливать аппарат объективом наружу, в сад.
— Молчи, — шепнул он Покисену.
Галдеж начал спадать. В темноте как будто засветилось больше глаз, все они застыли на руках Щепова, проворно бегавших по аппарату. Стало слышно отчетливо металлическое потрескивание колеса для ленты. Движения Щепова были сосредоточенны и ловки.
Из сада робко спросили:
— Эт-то что ты налаживаешь, товарищ?
Щепов помедлил с ответом. [395]
— Это, землячки, беспроволочный телеграф. Слыхали? Вот-от. На всякий случай с городом снестись.
— На что тебе, товарищ, надобно?
— Как сказать... — мямлил Щепов. — Может понадобиться... Отрядик какой-нибудь вытребовать... или что...
Тишину вдруг взорвало смехом — раскатистым, звонким, и десятки глаз опустились к земле. Смеялся Лепендин, постукивая деревянными уключинами и хлопая ими мужиков по ляжкам:
— На-сме-шил, от насмеши-ил, товарищ! Да какой же это телеграф? Да у нас на фронте из этакой машины живых людей казали!
— Картины, выходит?
— Ну так и есть — картины. От чудак!
Кто-то засмеялся, кое-кто загудел:
— Запужать хотят...
— Обманом думают...
Потом голоса помрачнели, приглохли, и упрямая угроза поднялась к окну:
— Все одно не выпустим.
Маленький Отти, точно расслышав эту угрозу, вскрикнул и залился плачем. Покисен бросился к окну, сунул руку в карман.