Города и встречи — страница 14 из 28

«Мемуарные» стихи Елизаветы Полонской

Моей матери[688]

Мы тебя схоронили

У самой железной дороги,

Там, где ночью и днем

По болоту бегут поезда,

Чтобы, в город въезжая,

Чтоб, его покидая,

Мы с тобою встречались

Всегда.

Ничего, что тебе подыскали

Мы шумную дачу,

Где ни склепов старинных,

Ни ангелов с книгами —

Нет.

Ты была городская,

Не любила надрывного плача,

Ты любила дорогу,

Объездила в юности

Свет.

Дочь безверного века,

Ты трезво глядела на веши,

Но понятие чести

Ценила превыше

Всего.

Так ли я поступаю?

Суди меня, мама, порезче,

Я так верю тебе —

Не осталось у нас

Никого.

Ты молчишь.

Твое тело

Истлело

В болотной могиле.

Где рука твоя, мама?

Я жду поворота в судьбе.

Мы у самой дороги

Тебя схоронили,

Но дороги всей жизни —

Приводят к тебе.

1946

«Привезли на кладбище. Ушли…»

Привезли на кладбище. Ушли.

Над тобой тяжелый груз земли.

Мы домой вернулись. А тебя уж нет.

Пусто. Кто нас встретит? Черен белый свет.

Щеточка, которой ты, бывало,

Чистила перед уходом шляпу…

Свежей болью сердце пронизало…

Это горе шевельнуло лапу.

Мы тебя оставили одну.

Ты боялась, ты меня просила,

Так просила: «Если я засну,

Посиди со мной». Я изменила.

Мамочка, ты помнишь, ты ко мне

Приезжала в города чужие,

И внезапно, словно в добром сне,

Пахло домом, родиной, Россией.

А потом состарилась и ты,

Стала ясной беленькой старушкой.

Ты хранила для меня мечты

Юности и зрелых лет игрушки.

Корку хлеба, странствия, нужду

Ты делила с нами до победы.

Ты ушла. Но я к тебе приду.

Подожди немного. Я приеду.

6 апреля 1946

Лодзь[689]

О, как я помню этот город,

Хоть он и был тогда чужим…

И голых окон длинный морок,

И суету, и вечный дым.

Не русский снежный, лютый, лютый —

Ветрами дышащий февраль,

А почек розовую смуту

И неба голубую даль.

Весной на шиферные крыши

Спадают крупные дожди…

И девочки кричат, ты слышишь, —

— Прчекай на мне! — Подожди!

Костел и кирха близ участка.

Собор на площади большой,

Где молится сам пристав частный,

Оплот законности чужой.

И узость улочек кирпичных,

Где меж восстаньями не спят, —

Убогое твое жилище,

Текстильный пролетариат!

И фабрик дымные объятья

Меня встречали на пути,

Где даже летом в белом платье

Нельзя по улице пройти.

И как шипение вулкана,

Пред изверженьем, может быть, —

Язык, где, как это ни странно,

Запомнить — значит позабыть!

Другу

Артуру Закгейму

Мы все получили от века в наследство

Арийское слово, иудейское детство[690],

Картины и статуи, книги и песни

И золото мудрости тысячелетней.

И странствия…

Шельда[691], полна и светла,

К широкому морю нас утром несла,

В богатую осень богатого века…

В ту осень с тобой мы расстались навеки.

Нас жизнь разлучила — какая-то малость,

Война, или как это там называлось.

Все думали — временно, все поправимо, —

А дни проходили, одетые в дымы,

Одетые смертью и громом летучим,

Одетые в сеть ограждений колючих…

И взрыта фугасами, окопами вскопана,

Земля между нами раскрылась как пропасть

И, вздыблена, словно пустыня песками, —

Барханами трупов легла между нами.

И мы на различных остались дорогах.

Мы были так стары, мы знали так много —

И все оказалось смешно и нелепо —

Мы были так юны, мы были так слепы.

И книги… и мудрость… Все было обманом.

Не золотом, а пятаком оловянным!

Ты видел Европы кровавый закат,

И смерть твои веки закрыла,

На Майне, во Франкфурте старом, лежать

Тебе в одинокой могиле.

Я даже не слышала твоего «прости»,

Когда ты задумал из жизни уйти.

Я даже не знала, неосторожный,

Что все навсегда уже невозможно!

Мне трудно поверить, что это навек,

Что день не настанет, когда

Особенно синей покажется мне

У набережной невской вода,

И в ветре балтийском, взмывающем флаг,

Пристанет большой теплоход,

И ты по мосткам торопливо сойдешь,

Как школьник, пальто наотлет…

И вместе походкой пойдем молодой.

Как в первую нашу весну,

И я покажу тебе, дорогой,

Мой дом и мою страну.

1934

Моей наставнице[692]

Раисе Григорьевне Лемберг

Ты справедливая, и ты не терпишь зла,

Но все на свете ты понять способна:

Ты пылкость юности чудесно пронесла

Сквозь натиск лет, сквозь мир звероподобный.

Когда, случается, я тяжело грущу

От пошлости, от лжи и лицемерий,

Я прихожу к тебе и говорю: «Хочу

Оставить все! я более не верю!»

И ты мне руку на плечо кладешь,

Приказываешь мне: «Ступай, начни сначала».

Я соглашаюсь, думаю: «Ну, что ж!

За нами правда. То ль еще бывало!»

1938

[Стихи, обращенные к Илье Эренбургу]

1. «Мы научаемся любить…»[693]

Мы научаемся любить

Мучительно и неумело.

Так и слепые, может быть,

Чужое осязают тело.

Так просто кажется сперва

Губами жарких губ коснуться,

Но легкой прихоти слова

Внезапной тяжестью сорвутся,

И будет первый из людей

В ожившей глине создан снова,

И задрожит в руке твоей

Первоначальной жизнью слово.

И для тебя настанет срок

Веселой, горестной науки, —

Неповторяемый урок

Любви, и боли, и разлуки.

27 декабря 1920

2. Jardin des Plantes[694]

И.Э.

Не в сказках Андерсена мы, —

Любовь двух сахарных коврижек, —

Нет, это было в дни зимы

В далеком, дорогом Париже.

Когда ты будешь умирать

Во сне, в бреду, в томленье страшном,

Приду я, чтобы рассказать

Тебе о милом, о тогдашнем.

И кедр распустится в саду,

Мы на балкон откроем двери

И будем слушать, как в аду

Кричат прикованные звери.

И в темной комнате вдвоем,

Как в сказке маленькие дети,

Мы вместе вновь переживем

Любовь, единую на свете.

Как лава охладеет кровь,

Душа застынет тонкой коркой,

Но вот останется любовь

Во мне миндалиною горькой.

3 марта 1921

3. Начало любви[695]

Э-гу

Это начало любви…

Слушай, помедли немного…

Черная это земля….

Смутная это тревога…

Если поранить ножом

Черную кожу стволов,

Сладкий проступит сок,

Дерева сладкая кровь.

Пусть он во мне не такой —

Терпкий, соленый и красный,

Знаю, и мы цветем

Каждой весной не напрасно.

Если закрою глаза,

Словом уже не зови.

Знаю, как знает земля,

Это — начало любви.

Июнь 1924

4. «Июнь. Жара. Война…»[696]

Июнь. Жара. Война.

Война повсюду в мире.

Тоска. Сижу одна

На городской квартире.

Мой дом. Отряды книг…

Цветы, краса неволи.

Узнать из уст чужих,

Что друг смертельно болен.

Меж нами жизнь. Стена,

Любви ушедшей пропасть.

Меж нами мир. Война.

Горящая Европа.

29 июня 1940

5. «Как я рада, что ты вернулся…»[697]

Как я рада, что ты вернулся

Невредим из проклятых лап!

Светлым месяцем обернулся

Самый темный в году декабрь…

Бродим вместе, не расставаясь,

Как той осенью дальней, когда

Перед нами во мгле открывались

Незнакомые города.

Я твою горячую руку

Нахожу средь ночной темноты.

«Нам судьба сулила разлуку…» —

Говоришь, исчезая, ты.

Апрель 1941

6. Сонет[698]

Орбиты разные, но эллипс или круг, —

А сердце разлюбить тебя не может,

И хоть его разлука не тревожит,

Неизгладима память, — старый друг.

И как возвратный тиф, меня томит недуг, —

Ночами думаю: Пускай моложе

Она, и ты любил ее… Так что же!

Мне мысли, мне! А ей отдай досуг.

Твои враги — мои враги навеки.

Твоя борьба — навек моя борьба.

И, чтоб не плакать, опускаю веки…

Так суждено. Изменница — судьба.

Но если ты узнал победы редкой хмель,

Я рядом. Хоть за тридевять земель.

14 июля 1960. Эльва

7. Позднее признание

Вижу вновь твою седую голову,

Глаз твоих насмешливых немилость,

Словно впереди еще вся молодость,

Словно ничего не изменилось.

Да; судьба была к тебе неласкова,

Поводила разными дорогами…

Ты и сам себя морочил сказками,

Щедрою рукою отдал многое.

До конца я никогда не верила.

Все прошло, как будто миг единственный.

Ну, а все-таки, хоть все потеряно,

Я тебя любила, мой воинственный.

Июль 1966

Париж[699]

Нелли Лафон

Милый с милой на гулянье.

Им сам черт не брат сегодня.

Милых сводит на свиданье —

Воскресенье, добрый сводник.

Красит юность дивным блеском,

Жизни — бедные подарки;

Ждет их шумная поездка

По аллеям Луна-парка.

Вот она взвилась высоко,

Вот они скатились низко.

Сколько страхов, сколько охов,

Сколько смеха, сколько визга.

Сколько счастья и веселья

И, нетрудно догадаться, —

В каждом маленьком туннеле

Можно крепко целоваться.

Нет прекрасней этой сказки,

Все мы люди, все мы дети.

Ждут их ссоры, ждут их ласки,

Ждет их многое на свете:

Счастье в комнате отдельной…

Ждут несвежие постели.

Их разбудит понедельник

В подозрительном отеле.

Ждут их муки расставанья,

Ждет их скучный труд сегодня.

До свиданья! До свиданья,

Воскресенье, добрый сводник.

1940, 5 августа

Памяти Таламини[700]

Был друг, а может быть, его и нет

Иль стариком он по Ферраре бродит…

Хотел писать в Москву… ответа нет,

Ведь ненаписанное не доходит.

О молодость, Париж, ноябрь с дождями,

Сад Люксембург, стоял закат в крови…

Он шляпу снял: Давно слежу за вами.

Вы любите? Не стоит он любви.

Вы пишете стихи? — Откуда вам известно? —

Я журналист. Я прежде сам любил —

А где ж она? — Ушла как сон прелестный!

В ту комнату с тех пор я не входил.

Так и стоит с закрытыми жалюзи,

Пойдемте, покажу. Тут близко. — Я пошла

И посмотрела дом. Да, два окна, как узел

Накрепко стянутый, зачеркнутый со зла.

— И вы не знаете, куда она девалась? —

Знать не хочу. — Гуляли долго мы,

Пока не подошла усталость.

Так мы сдружились с ним в преддверии зимы.

1966

Повесть[701]

Ты тоже не была счастливой, Анна.

Ты девочкой его, должно быть, полюбила,

Подростком рыжеватым и неловким,

Глядела на него влюбленными глазами.

Он беден был, упрям и малодушен,

Родители тебе его купили, Анна.

Ты поздним вечером стояла, Анна,

У той гостиницы, где мы с ним целовались.

Его на лестницу ты вызывала трижды —

Рассерженный, он вышел и вернулся.

В то утро я ему шепнула о ребенке…

Ты тоже не была счастливой, Анна.

Ты двадцать лет его держала, Анна,

Всей женской слабостью, — простой и цепкой,

Всем чувством чести, свойственным мужчине.

От жгучего стыда он ночью просыпался,

И рядом — ты лежала на постели.

Ты тоже не была счастливой, Анна.

Не стала я с тобою спорить, Анна,

Я сына молча увезла на Север.

Взамен любви — судьба дала мне песни,

И смерть твоя разняла руки, Анна.

Я не сержусь, ты можешь спать спокойно,

Ты тоже не была счастливой, Анна.

23 апреля 1937

Александре Векслер[702]

Ты с холодностью мартовского льда

Соединила хрупкость черных веток,

Когда над взморьем тонкая звезда

Зеленая зеленым светит светом.

Неловкостью старинных статуэток

И прелестью девической горда,

Приходишь ты, и — вещая примета —

Мне чудится блестящий острый меч,

И тяжким шлейфом тянется беда

За узостью твоих покатых плеч.

Той же от той же[703]

Александре Векслер

Охотницей окликнуты подруги;

Умчался лесом пестрый хоровод…

Что ж ты стоишь, о нимфа, в тесном круге?

Псы заливаются — вперед, вперед!

Не девушкой, причудливой и ломкой,

С ключом иль чашей в сложенных руках, —

Ты мне предстала в этот вечер громкий

С улыбкою на стиснутых губах.

Был Петербург там за фронтоном зала…

Ноябрь, Фонтанка, черная вода…

Ты или я так медленно сказала:

Ты закатилась, тонкая звезда!

Погибнешь ты, и темная улыбка,

И тайный блеск еще девичьих глаз.

Прислушайся, как торжествует скрипка

В последний день в ее последний час.

26 ноября 1920

Философу

А[арону] Штейнбергу

В турнирах слова опытный игрок,

Он знает силу шахматного хода.

В нем талмудистов славная порода

И жив германской мудрости урок.

Он времени познал последний срок

По книге Бытия, из темных книг Исхода.

Он после бурь семнадцатого года, —

Последний метафизики пророк.

Но у людей иные есть уставы,

Восторги мысли и утехи славы

Не могут заменить любовный яд,

И он, как мы, томится сладкой мукой

И ждет случайности и верною порукой —

Двух карих глаз смиренно дерзкий взгляд.

23 июня 1920

Баллада о беглеце[704]

У власти тысячи рук

И два лица.

У власти тысячи верных слуг

И разведчикам нет конца.

   Дверь тюрьмы,

   Крепкий засов…

   Но тайное слово знаем мы…

Тот, кому надо бежать, — бежит,

Всякий засов для него открыт.

У власти тысячи рук

И два лица,

У власти тысячи верных слуг,

Но больше друзей у беглеца.

   Ветер за ним

   Закрывает дверь,

   Вьюга за ним

   Заметает след.

   Эхо ему

   Говорит, где враг.

Дерзость дает ему легкий шаг.

У власти тысячи рук,

Как Божье око, она зорка,

У власти тысячи верных слуг,

Но город — не шахматная доска.

   Не одна тысяча улиц в нем,

   Не один на каждой улице дом.

   В каждом доме не один вход,

   Кто выйдет, а кто войдет.

На красного зверя назначен лов,

Охотников много, и много псов,

Охотнику способ любой хорош —

Капкан или пуля, облава иль нож —

Но зверь благородней, его не возьмешь.

И рыщут собаки, а люди ждут —

Догонят, поймают, возьмут, не возьмут…

Дурная охота, плохая игра!

Сегодня все то же, что было вчера, —

Холодное место, пустая пора…

У власти тысячи рук,

И ей покорна страна,

У власти тысячи верных слуг,

И страхом и карой владеет она…

А в городе шепот, за вестью — весть.

Убежище верное в городе есть…

Шныряет разведчик, патруль стоит,

Но тот, кому надо скрываться, — скрыт.

Затем, что из дома в соседний дом,

Из сердца в сердце мы молча ведем

Веселого дружества тайную сеть.

Ее не нащупать и не подсмотреть!

У власти тысячи рук

И не один пулемет,

У власти тысячи верных слуг,

Но тот, кому надо уйти, — уйдет.

   На Север,

   На Запад,

   На Юг,

   На Восток.

Дорога свободна, и мир широк.

22 марта 1922

Гумилеву[705]

Пусть целует и пьет кто захочет,

Не хочу ни любви, ни вина.

Я бессонною светлою ночью

И певучей строкою пьяна.

И встает над страницей бумажной

Пенье лютни и яростный вой,

Низкий голос, сухой и протяжный,

Анапестов магический строй.

Да, поэмы такой безрассудней

И печальней не встретилось мне.

Лебеденок уродливо чудный,

Народившийся в волчьей стране.

И мне видится берег разрытый,

Низкий берег холодной земли,

Где тебя с головой непокрытой

Торопливо на казнь повели[706],

Чтоб и в смерти надменный и гордый

Увидал перед тем, как упасть,

Злой оскал окровавленной морды

И звериную жадную пасть.

1921–1922

Серапионовская ода[707]

Угасни солнце, а луна

Затмись и перестань являться.

Воспой, о муза, имена

Серапионовского братства!

Пусть землю осветят лучи

Светила восходящей славы,

А ты, злословие, — молчи

И вырви свой язык лукавый.

Пусть слава десяти имен

Пройдет от Мойки до Бассейной

И каждый — имя — Серапион

Произнесет благоговейно.

Душевной робости полна,

Смиренно начинаю: «Ода…»

Скажи, о муза, имена

И назови начало рода.

Была ли женщиной их мать?

Вопрос и темен и невнятен,

Но можно двух отцов назвать:

То Виктор Шкловский и Замятин.

И как известных близнецов

Волчица выкормила где-то.

Так на утеху двух отцов

Их выкормил формальный метод.

Они взросли и, в Дом Искусств

Явившись, основали братство,

И вот уж целый год живут

Одною славой без богатства.

И первый — Лунц, брат-скоморох,

От популярности страдает,

Лишился головы и ног,

Но в стиле вовсе не хромает.

Второй — Никитин, полный чувств,

Красноречивый, светский, модный.

Танцует он, как златоуст,

И пишет прозою народной.

И третий — Зощенко младой,

Скромнее лилий, нежнее пуха,

Но предназначено судьбой,

Чтоб в нем таился Синебрюхов[708].

Вот Груздев — книжник и Зоил —

Одной литературой дышит.

Он тайну мудрости открыл

Печатной, хотя и не пишет.

Да, настоящий Серапион

И в камне мудрецов уверен.

Металлы превращает он, —

Кто Зильбер[709] был, тот стал Каверин.

Слонимский, — кто еще так мил

И добродушнее кто боле?

Своих героев всех сгубил

И гибнет сам от алкоголя!

Иванов Всеволод ходил

Тайгой на белого медведя.

От Пролеткультских темных сил

У Серапионов спасся Федин.

А кто презрел РСФСР,

В Европу навостряет лыжи?

Володя Познер, например,

Живет посланником в Париже.

И средь прозаиков одна

Отстаиваю честь поэта

И вот, — опаздывать должна. —

Полонская Елизавета.

1 февраля 1922

Стансы

В нэпа четвертый год кто

Станет писать без аванса?

В честь Серапионовских братьев то

Я начинаю стансы.

Вулкан Фудзияма извергнул дым,

Земля затряслась в Иокогаме:

Всеволод Иванов въехал в Крым

Верхом на чертовой маме.

А славный Зощенко в тот же час —

Друзья, торопитесь отныне! —

Немедленно въехал на Парнас

На небольшой «Дрезине»[710].

Лунц взял Берлин, и хоть разбит

Отчасти был при этом,

Но он поправится и победит

Прочие части света.

Все титулы Федина кто сочтет,

Все главы его романа?

Везде ему воздают почет,

В Москве и даже в Рязани.

Прямые пути для широких натур,

Будь сапожник иль граф ты:

Николай Никитин Via Рур[711]

Стал редактором «Правды»[712].

Груздев Илья высоко вознесен

(Плод еженощных бдений):

Рекомендует учебники он

Трудшколам второй ступени.

Старое старится, молодое растет,

Кто же теперь поверит,

Что Веня Каверин вновь перейдет

Из мастеров в подмастерья?[713]

Слава, о Тихонов, отец баллад,

Начальник обширного рода!

Дал в Пролеткульте «Мертвый солдат»[714]

Семьдесят тысяч приплода.

Миша Слонимский стал глубок —

В шахты залез Донбасса[715].

Из-под земли он приволок

Идеологию класса.

Слониха беременна девять лет,

Такова слоновья порода.

Федин родил не слоненка на свет,

А «Города и годы».

Скромность — всех добродетелей мать

И дочь хорошего тона.

Знаю, Полонскую будут ругать

Здорово Серапионы.

1 февраля 1924

Серапионовская ода 

Друзья! Лирические оды

Писала я из года в год,

Но оды выпали из моды,

Мы перешли на хозрасчет.

Об этом факте не жалея,

Как Серапион и как поэт,

Я подсчитаю к юбилею

Все хозитоги за пять лет.

Начнем с Каверина. Каверин

(Одна десятая судьбы)[716]

Десять десятых перемерил

И хазу[717] прочную добыл.

Сказать про Тихонова надо,

Что для поэта нет преград:

Покончил разом он с балладой

И держит курс на Арарат.

Никитин — тоже к юбилею

Идет на должной быстроте:

За ним могила Панбурлея[718],

Пред ним карьера в Болдрамте[719].

Слонимский, изживая кризис,

Машину создал Эмери[720]

И лег меж Правдой и Ленгизом

На Николаевской, дом З[721].

Иванов для Серапионов

В России сделал всё, что мог,

И Серапионовскую зону

Он расширяет на Восток.

Один лишь Зощенко теперь

Живет в обломках старой хазы,

И юмористы СССР

Валяют под него рассказы.

Да Груздев, нерушим и светел,

Живет без классовых забот.

Так на пороге пятилетья

Мы перешли на хозрасчет!

1 февраля 1926

Лавочка великолепий[722]

Памяти Льва Лунца

Так. За прилавком пятый год

Стоим. Торчим. Базарим.

Прикроем, что ли, не в черед?

Пусть покупатель подождет:

Шабаш. Подсчет товарам.

С воспоминаний сбив замок,

Достанем из-под спуда

Что каждый в памяти сберег,

Что в тайный прятал уголок —

Усмешку, дерзость, удаль.

Пусть в розницу идут слова,

Как хочешь назови нас, —

Пусть жизнь товар и смерть товар, —

Не продается голова

И сердце не на вынос.

«За ветер против духоты», —

Нам запевает стих.

Как полководец, водишь ты

Сложнейший строй простых.

И отвечает друг второй:

«Я тоже знаю бой.

Свинец и знамя для врагов —

Они отлично говорят.

Но кто не понимает слов,

Тому лекарство для ослов —

Колючка в жирный зад».

И отвечает третий друг:

«Увидеть — это мало.

Я должен слову и перу

Передоверить все сначала —

Вкус городка и дым вокзала,

Войны громоздкую игру».

Так говорим живые мы,

А там, в чужой стране,

Под одеялом земляным

Последний друг в последнем сне.

Он писем тоненькую связь,

Как жизни связь, лелеял.

Его зарыли, торопясь,

По моде иудеев.

А он любил веселый смех,

Высокий свет и пенье строк,

А он здесь был милее всех,

Был умный друг, простой дружок.

И страшно мне, что в пятый год,

Не на чужбине и не в склепе,

Он просто выведен в расход

Здесь, в лавочке великолепий.

1925

Анне Ахматовой[723]

Я вижу город мой в рассветный ранний час.

Брожу по площади — как берегу столетий.

Хожу и думаю и насыщаю глаз

Холодной пышностью его великолепий.

И муза здешних мест выходит из дворца,

Я узнаю ее негнувшиеся плечи,

И тонкие черты воспетого лица,

И челку до бровей, и шаг нечеловечий.

По гравию дорог, меж строгих плоскостей

Проходит мраморной походкою летучей,

И я гляжу ей вслед, свидетельнице дней,

Под нерисованной, неповторимой тучей.

И я не смею повести с ней речь,

И долгий день проходит как мгновенье,

И жестким холодом, моих касаясь плеч,

С Невы приходит ветер вдохновенья.

1926

Памяти Эммы Выгодской

По берегам реки забвенья,

Где краскам жизни места нет,

Проходишь ты мгновенной тенью,

Чуть видной тенью прошлых лет.

А ты любила радость жизни,

Восторга творческого боль,

Улыбку сына, дом в отчизне

И крепкой галльской шутки соль.

А ты жила как по ошибке —

Жила не так, не с тем, не там, —

И доброту твоей улыбки

Я вспоминаю по ночам.

Как быстро ты перелистала

Всей жизни пеструю тетрадь!..

И я должна была — я знала —

Тебя за руку удержать.

Сентябрь 1949

[Стихи брату (А.Г. Мовшенсону)][724]

Брату

Ты был хайбрау[725], — ты в том неповинен:

Уже в пять лет Дагерр провинциальный

Портрет твой детский выставил в витрине,

С глазами ангела и с тросточкой нахальной.

Ты шел своей дорогой — трудной, дальной.

Высокомерно прожил ты в пустыне.

Что сверстники?! Ты знал — их слава минет,

Ты их казнил улыбкою печальной.

Лишь книги ты еще любил на свете,

И были радостью тебе чужие дети.

Ты ничего не ставил выше чести.

Горжусь, что я была твоей сестрой,

Мой милый брат, мой дорогой хайбрау. —

Пусть Пуговичник заберет нас вместе!

Январь — апрель 1961

Памяти брата (1965)

1

Ты не горюй, что ты меня оставил.

Мы вместе и теперь живем вдвоем.

Хоть без закона, даже против правил,

Ты здесь со мной, и я с тобой вполне.

Мои стихи, которые ты правил,

Закончу я теперь наедине.

И если стих ступился иль заржавел,

То всё ж его кончать придется мне.

2

Мы ссорились, как парочка влюбленных.

Мирились, словно муж с женой.

Мы не считали встреч уединенных,

И буря проходила стороной.

Делились мыслями, хоть и не часто.

Не угадала я, а ты не знал

Тот час печальный, незабвенный час тот,

Как на руках моих ты умирал…

Нам больше никогда уже не спорить

И не мириться никогда.

Ты прав, ты прав! И, уступая горю,

С тобой я согласилась навсегда.

15 июля, Эльва

3. Три месяца[726]

Ты был моей юностью. Ты сохранил её.

Меня по фамилии ты называл,

То школьное, детское, прежнее, милое,

Как маминой карточки строгий овал.

Ты был моей юностью. Жили мы рядышком.

Как жаль, что не дожили так до конца.

И я походила на папину бабушку…

А ты — на маминого отца.

Ты был моей юностью, Шурочка, Сашенька!

Не знаю я, как мне тебя называть?

Ты был воплощением счастия нашего.

Теперь я не знаю, как жить мне опять.

27 июля

4

В Эстонии, на том клочке земли,

Где нам по сердцу люди и природа,

Где наши внуки мирно подросли,

Я проведу последних два-три года.

Вот комната твоя и твой балкон,

Кругом обвитый виноградом диким.

Полуденный к тебе спускался сон,

Когда из сада пахло земляникой.

Ты не сказал мне утром: «Посмотри,

Открылась розовая георгина,

Красотка — цвета молодой зари».

И я кивну тебе. А ты уж минул.

Никто еще в тот год не написал

Из твоего оконца, поздним летом —

На том высоком берегу леса,

Извив реки, зеленый луг на этом.

Вот дятел красноштанный на сосне

Стучит, работает неутомимо.

Как и тебе, уснуть бы так и мне,

А жизнь в цвету пускай проходит мимо.

Август

[Стихи, обращенные к М. Фербергу]

Еще любовь[727]

1

Сухим теплом вспоенное вино,

Гроздь виноградная средь этих пыльных книг,

Воспоминанье о тебе — оно,

Как поцелуй, пьянит и сушит стих.

3

Звезды и палуба корабля —

Это большая дорога любви.

Так исчезай за кормой, земля,

Память о верностях береговых.

Трепет машины и трепет губ.

Шаткая палуба. Час шальной.

Память осталась на берегу.

Губы тому, кто сейчас со мной.

Пусть черноморских зеленых вод

Пенный наш след разобьет разбег…

Знаю, любовь придет и уйдет,

Звезды и палубу взяв себе…

4

На небе звезды. В Тифлисе огни.

Видишь два неба и города два.

Между небом и городом мы одни,

Балкон наш причален едва-едва…

Ты хочешь, желаньем и волею ночи

Сниму его с якоря на полет?

И кровь моя отвечает «хочешь!».

И ветер горячий в голову бьет.

Пилот и механик ушли в духан

Пить до зари. Скорей!

Рокочет зурна, и стучит барабан,

Это нам: сигнальная трель.

Свидетели тополи и кипарис,

Срываемся и плывем!

Город уходит вниз…

Горы встают горбом…

Летим, только кровь стучит

Да кружится голова.

— Как руки твои горячи! —

— Вернемся на землю. — Молчи! —

Наш дом в темноте, наши судьбы сошлись,

Нас музыка вяжет нежней и короче.

Над нами звездами пылает Тифлис…

Под нами созвездия южные ночи…

5

К чему прикосновенье? Воздух

Горяч и напоен желаньем…

И музыка касается обоих нас

И вяжет нас крылами легких птиц…

Еще мгновенье, упадем на землю,

Как яблоко, сорвавшись, канет ниц…

6

Оторван от рук моих,

В тюрьме, в тюрьме,

Оторван от рук моих,

Лежишь во тьме.

За тремя стенами, за желтой Курой,

Лежишь в темноте, черноглазый мой.

Метехский замок тебя стережет —

Река под решетками счет ведет.

Она ударяется о гранит.

Она торопится и спешит,

Она считает на ходу,

Она говорит: «иду, иду».

Немало она насчитает дней,

Но я считаю еще быстрей.

Года и столетья считаю, тоскуя, —

Мы ведь не кончили поцелуя.

Из поэмы «Кавказский пленник»

М.С.Ф.

Посвящение

Веселый друг, любовник черствый,

Тебе без горечи и зла,

Туда, через года и версты,

Где пленницей и я была.

Во тьме декабрьской темной ночи,

Над мирным житием твоим,

Пускай дохнет из этих строчек

Нева дыханьем ледяным.

А мне по-прежнему знакомы

Слова острее, чем огонь, —

«Не пожелай чужого дома,

Чужого счастия не тронь».

Тифлис

И ты сменил лицо свое,

Ковровый город у Куры,

Пусть грохот звончатый еще

Поет с Давыдовой горы.

Пусть Чацкий спит здесь мирным сном,

Пошли романтики не те.

Поправку вносит Заккрайком

К твоей восточной пестроте

Однообразьем диаграмм

И дробью Интернационала.

Так. Был твой азиатский хлам

Здесь в переделке небывалой.

Сюда в октябрьский день,

На славный праздник в гости,

Из горских деревень

Приходят крестоносцы

У Дома Профсоюзов

Кольчугою блеснуть,

Прославить аркебузом

Знамен багряных путь.

По городу пройдя,

Не замедляя шага,

Республике Труда

Они дают присягу.

Но вместе с ними, рядом,

Не выше их коленей,

Идут в строю отряды

Другого поколенья.

Одни под черной буркой

Идут, кичась оружьем,

Но кожаные куртки

Осанкой их не хуже.

По тесным площадям,

Где все дома внаклонку,

Ребячий барабан

Стучи и цокай звонко!

Распахнуты ворота,

И песни все знакомы!

Кому придет охота

Сидеть сегодня дома.

Счастье

Чекиста любить —

Беспокойно жить:

Ходи, озирайся,

Живи, запирайся.

Придет ночью муженек,

Скажет: «Здравствуй, мой дружок!

Нынче смерть меня ждала

Тройкой пуль из-за угла,

В переулочке — кинжалом,

Под мостом водой бежала.

Пулям отдал я поклон,

Переулок обойден,

На мосту остался пьяный,

Я поил его наганом».

Снег в горах[728]

М. Фербергу

Мне снег

На черном гребне гор

Напомнит, знаю я,

Цвет молодых твоих седин

И холодность твоя.

Мы мало виделись с тобой.

Расстались как во сне,

Но взял ты зеркальце мое,

А гребень отдал мне.

И если в зеркальце мое

Случайно взглянешь ты,

Быть может,

Возвратит стекло

Тебе мои черты.

И если гребень подношу

Я к волосам моим,

Воспоминанье о тебе

Встает как легкий дым.

Мне снег

На черном гребне гор

Напомнит, знаю я,

Цвет молодых твоих седин

И холодность твоя.

8 апреля 1936

* * *

Спускается солнце за степью,

Вдали золотится ковыль.

Колодников тяжкие цепи

Вздымают дорожную пыль.

Так вот что случилось с тобою.

Куда тебя жребий занес —

Любимый с печальной судьбою,

С серебряной прядью волос[729].

1938

Судьбы и обстоятельства