Мальчик остановился.
– У тебя отлично получается, – с теплотой сказала девочка. Она взяла его за руки и открыла глаза, мерцавшие в свете факелов. Снег в её волосах растаял, превратился в росу. – Может, принести тебе ужин, – со смехом продолжила она, – и сбежать от своей сестры?
– Странно рассказывать историю тебе, ведь я привык слушать. Так было в сказках, которые я слышал до тебя: красивая девочка сидит у ног мальчика и ловит каждое его слово. Но в этом есть что-то неправильное.
– Это по-прежнему моя история, – сказала девочка, подавшись назад. – Моя последняя история. Она не станет твоей от того, что какое-то время побудет у тебя во рту.
– Я знаю. Пожалуйста, не сердись! Мне страшно… Я буду читать так медленно, как только смогу. Это твоя история, и она заберёт тебя у меня на самом интересном месте. Когда я пожелаю читать её вечно, всё закончится… Я это знаю.
Девочка погладила мальчика по волосам, но не смогла найти слов.
– Я немного отдохну. Я так устала – словно во мне открылась дыра, и через неё выпала вся моя суть.
– Разве можно так устать от чтения? Может, ты больна?
– Нет, всё устроено именно так. Я же сказала, это моя история. Сейчас ты вытаскиваешь её из меня, как рыбак вытаскивает карпа из озера. Он дёргается и упирается, не желая покидать воду, но солнце играет золотом на его чешуе!
Глаза мальчика распахнулись, и он снова взглянул на девочку, увидел, как зарумянились её щёки на холоде, какие тонкие у неё руки и как похожа тьма её век на горящий дёготь. Он её немного боялся, она была такой странной… Мальчик почти забыл, какой странной девочка казалась поначалу, какой странной была сейчас и какой непохожей на девушек, чьи чёрные волосы он преследовал среди деревьев.
– Ты устала? Может, мне уйти? – прошептал он.
Она сделалась прежней и устремила на него взгляд, полный теплоты, похожий на взгляд кошки, которая хочет, чтобы её погладили.
– Нет, прошу тебя! Я хочу услышать ещё. И узнать, каким Ожог увидела город артистов. Как странно не знать, что будет дальше…
Мальчик грустно рассмеялся и провёл рукой с браслетом по глазам девочки, нежно их закрывая.
Буквы плясали. Он читал как можно медленнее, его голос был неуверенным, точно заячий след на снегу…
– Я следовала по аджанабским улицам, как мне велели, и они оказались круче, острее и у́же, чем я могла себе представить. Они неумолимо свивались в центре. Луна не успела всплыть надо лбом Врат, как я нашла фонтан, а перед ним – танцующую девушку без пальцев.
Сказка о Клетке из слоновой кости и Клетке из железа(продолжение)
Скрипачка оказалась моложе, чем я думала: наверное, когда Симеон её нашел, она была почти ребёнком. Теперь она стала взрослой, в расцвете лет, с морщинками от смеха у глаз и коричневой, сильно загорелой и обветренной кожей. Женщина играла обеими руками на своих жёстких как проволока волосах и уверенно постукивала носком красной туфельки. Песня была не погребальным плачем по городу, который услышали Врата, но чем-то коварным и змеиным, в ритме стаккато – таким, что извивалось и виляло, знало о чём-то сокровенном, известном лишь скрипачке. Я ждала, пока мелодия смолкнет; не могла её прервать.
Наконец Аграфена остановилась, согнувшись в талии, выставив вперёд ногу и не касаясь земли. Не дрогнув ни одним другим мускулом, она повернула голову и подмигнула мне. Врата ошиблись – её глаза были зеленее пальмовых листьев, и в них слабо мерцал огонь, который на миг показался мне знакомым… Но нет, это было невозможно.
Она окинула меня взглядом, и на её милом лице расцвела заговорщическая улыбка.
– Ты джинния! – воскликнула я, выставив палец, как обиженный ребёнок. – Неудивительно, что на твоих волосах можно играть! Как ты сделала их такими жёсткими?
Аграфена рассмеялась – звук был резкий, словно кто-то разворошил угли кочергой.
– Боюсь, всего лишь на четверть, и по отцовской линии… Так уж вышло. – В её взгляде, устремлённом на меня, тускло мерцало пламя. – Не всем, знаешь ли, суждено почивать на шёлковых диванах под сводами Каша. И, как во мне, в волосах лишь четверть дыма. Если за ними хорошо ухаживать, этого хватает, чтобы они слушались.
– Но как? Ведь запрещено спариваться с людьми! После смерти Кашкаша нас вынудили согласиться на это. Многие в тот день угодили в ложки и лампы, потому что не могли устоять перед искушением в виде опозоренных девушек и никчёмных юношей, которым можно было помочь. Полукровок не было несколько веков! Даже больше.
– Спасибо, что удостоила меня таким словом. Но, как уже было сказано, я не полу-что-то-там. В моём плотном теле лишь четвертушка дымной крови. Если хочешь кого-то наказать, тебе придётся выкопать моих деда с бабкой – уверена, они очень разозлятся.
Я не знала, что сказать. Её просто не должно было быть. У нас дома её бы немедленно сожгли, а ту часть, что не горела, утопили бы на дне моря. Таков договор, засвидетельствованный Кайгалом. Люди заставили нас его подписать, чтобы обезопасить своих драгоценных детишек.
Наконец я сосредоточилась на самой простой вещи, которую смогла вспомнить.
– Меня послали Врата, – сказала я.
– Симеон? Скоро придёт время пригнать ему мулов. Он уже попросил тебя называть его Аджанабом? Глупенький старый фермер, но душа у него такая, что лучше не найдёшь.
– Я из армии, которая стоит снаружи. Армии королей и королев, желающих сровнять это место с землёй.
Лицо Аграфены потемнело – джинния на четверть умела мрачнеть.
– Да, я знаю, о чём ты, – громко сказала она.
– Я пересекла стену, чтобы найти то, что ищут мои братья и сёстры: маленькую шкатулку из сердолика, не больше моей руки.
– Твои братья и сёстры?
Я втянула свой дым, и сверкнули драгоценности на поясе.
– Я Королева Тлеющих Углей.
Аграфена рассмеялась и почесала голову.
– А что в шкатулке?
– Я… я не знаю.
– Королевы в Каше не те, что раньше…
– Я стала Королевой лишь вчера! – запротестовала я. – Мне ничего не говорят. Повезло, что я вообще узнала о шкатулке!
– Ладно, ладно. Я понятия не имею, где она может быть. Ничего подобного не видела… Сердолик часто встречается в твоём краю, не в нашем.
– Врата… Симеон сказал, что ты должна отвести меня в комнату с высоким потолком, клеткой из слоновой кости и пламенем, что похож на мой.
Аграфена вскинула брови.
– Он так сказал? Что ж, эту комнату я знаю. Только сомневаюсь, что ты найдёшь там свою шкатулку. Скорее, птичий помёт и лапшу на уши.
– Мне всё равно.
– Разумеется… Кто я такая, чтобы уклоняться от долга развлечения королевской особы, явившейся с визитом? Следуй за мной, это недалеко.
Мы быстро шли по извилистым переулкам; круглые башни Аджанаба отбрасывали тёмные и ароматные тени. Я будто чувствовала пряный туман, который так любил Симеон или его призрак – легчайший вздох кардамона, зиры и корицы, раздававшийся в ночи. Когда мы проходили мимо окон и дверей, я видела, что в тускло освещённых комнатах кто-то жонглирует канделябрами, а кто-то убедительно произносит душещипательные монологи, стоя перед высоким зеркалом. Ночь была полна голосов; на потрескавшуюся тропинку то и дело выходил одинокий ручной лев в чистом и жёстком ошейнике. Несомненно, где-то рядом находился большой ринг, сцена, и я упускала возможность увидеть аджанабский карнавал во всём его великолепии. Мы миновали большую площадь, заполненную статуями из красного песчаника; у каждой было точное и совершенное алое лицо. Они держали гранитные зеркала и мраморные зонтики. Мы шли сквозь них на цыпочках, ибо я была уверена, что любая из них в любой момент может потянуться и схватить меня за руку. Но, когда каменная толпа осталась позади, скрипачка выпрямилась и зашагала уверенно. Волосы Аграфены торчали во все стороны, даже когда она не вертелась вокруг своей оси; за их массой я не видела лица. Думаю, не мне об этом говорить, с моими-то неуклюжими корзинами.
Я осторожно начала:
– Твои руки…
– Да?
– Как вышло, что у тебя появились смычки? Наверное, было очень больно…
– Меньше, чем ты думаешь. – Аграфена остановилась. В узком переулке мы не поместились бы рядом, поэтому она посмотрела на меня через плечо. – Ночь длинна, и у нас есть ещё время до курятника. Так что, если тебе интересно…
Я нетерпеливо закивала. Скрипачка увела меня из переулка и усадила под хурмой, чей ствол окружала ржавая решётка, мешавшая детям карабкаться за фруктами.
– Что ж, слушай. Я уже сказала, что мой дед был джинном…
Сказка Скрипачки
Он родился в Каше, как и все вы. Его колыбель была сделана из сердолика и латуни, а дым был желчным и с большим количеством сажи, даже в детстве. Из его глаз текло оранжевое пламя, когда он плакал и звал мать. Так вышло, что мой дед, которого звали Сухаил, был недоволен молчаливой роскошью Каша и роптал на Кайгала – такую судьбу ему предрекли лучшие астрологи. Он хотел отыскать принцессу, которая втайне желала быть украденной красивым смуглым незнакомцем, который пел бы под её балконом, окружённый лебедями и демонятами.
В общем, это он и сделал.
У моей бабушки была длинная коса цвета пламени и очень зелёные глаза. Известно, что такое сочетание цветов указывает на предрасположенность к дерзости и трудный характер. И действительно, она проводила ночи у островерхого окна, мечтая о том, что появится смуглый красивый незнакомец и спасёт её от скучной жизни, полной вышивки и родов; будет петь под её балконом, окружённый лебедями и демонятами. Она была не совсем уверена, что подразумевалось под пением, но в её книгах обожатели всегда пели своим дамам, и она была решительно настроена услышать песню для себя, даже если та окажется слегка унылой. Моя бабушка, которую звали Глация, крепко зашнуровывала платье и громко вздыхала у окна, поскольку именно такими изображались прекрасные дамы на гравюрах в её книгах.
Дед мой, только что сбежавший из Каша и опоясанный шёлковым кушаком, похожим на синее пламя, услышал её вздохи, и ему не понадобился Кайгал, чтобы исполнить её желание. Он оказал ей услугу с великим усердием. Лебеди трубно кричали, демонята хихикали, и Глация обнаружила, что пение – не такая унылая вещь.
Прошло время и, как водится, появился ребёнок – дочь с зелёными глазами, очень вежливая, с мягкими чёрными волосами, которые никогда – ни разу! – не взмывали в воздух, чтобы на лету задушить попугая. Сухаил был сам не свой. Он не мог отправить её на воспитание в Каш, потому что там её сожгли бы и затем утопили, а в университетах задавали вопросы о родословной. Однако она была мягкой и милой девочкой и, к удивлению и тревоге обоих родителей, нашла себе мягкого и милого мальчика, который построил ей дом. Они были достаточно счастливы для тех, кто и попугая задушить как следует не может.
Лишь одна вещь омрачала её счастье – брак не удавалось консумировать: как только они с мужем ложились под одеяла – как Глация закатывала глаза, когда её дочь об этом рассказывала! – и он к ней прикасался, тело бедной девушки тотчас превращалось в чёрный дым, такой же маслянистый и полный частичек сажи, как дым её отца; муж падал сквозь неё и утыкался лицом в подушку. В их маленьком доме не утихали ссоры и плач.
Но оказалось, что это неважно, потому что она забеременела, как любая другая женщина, и в положенный срок родила меня, чьи волосы тотчас рванулись к ближайшей горлице, к облегчению и радости деда. Увидев это, он разрыдался благодарными огнеопасными слезами.
Мои родители поселились в Аджанабе и засеяли скромное поле базиликом. Всё в моём детстве пахло базиликом, мыльным и зелёным. Но я не любила ни эту траву, ни несколько маленьких квадратных грядок чеснока, посаженные моим отцом. Предпочитала музыку и начала петь раньше, чем говорить. Это радовало мою бабушку, когда она нас навещала, несмотря на то что мой голос напоминал скорее вопли кролика, который заживо жарится в потрескивающем очаге, чем сладкоголосые трели. Я не сдавалась, и, когда дедушка подарил мне скрипку из застывшей лавы с длинным тонким язычком пламени вместо смычка, я обняла его за чёрную желчную шею так крепко, что он не смог дышать. Я училась играть на скрипке, как некоторые дети учатся считать, – для меня это было так же просто и легко, будто сложение в столбик с выведением аккуратного и изящного результата в нижней части страницы. Мать говорила, что я играю слишком быстро, а отец – что настоящие виртуозы точно не танцуют во время игры. Однако я не останавливалась и не замедлялась.
Наконец, когда поля базилика ещё были высокими, яркими и зелёными, я достигла предела своих возможностей. Я не могла играть быстрее или мелодичнее, двигать пальцами более сложным образом. Родители думали, я успокоюсь, достигнув предела, но дед, посетивший нас зимой, подмигнул мне; и я знала, что мои руки ещё несчастны. Когда семейное пиршество закончилось, и взрослые захрапели в четыре голоса, я выбралась из сельского дома и отправилась в город, который в те дни был так же беззаконен, как корабль без карцера. И отыскала одноэтажный домик Фолио, которая, если верить молве, была создательницей всех чудес Аджанаба.
На её двери висело целое собрание замков: всевозможных видов и размеров, от огромных латунных штырей до миниатюрных изысканных серебряных замочных скважин не шире иголки, деревянных с широкими щелями и золотых в виде птиц, железных и хрустальных замков, медных и таких старых, ветхих, что металл проржавел насквозь; бронзовых и замков из оленьих рогов, грубых сланцевых и замков в виде открытых, пристально глядящих глаз, выдутых из чистейшего, прозрачнейшего стекла.
У меня не было ключа, а на двери не осталось и пяди свободного места, чтобы постучать. Я была умной девочкой и прижала пальцы к десяти разным замкам из разных материалов; в приземистой горбатой хижине без крыльца, сильно выделявшейся на фоне колоколен Аджанаба, зазвонил с десяток колокольчиков. Дверь приоткрылась именно так, как полагается приоткрываться таинственным дверям. Свет внутри был цвета ржавчины, там пахло маслом, медью и чем-то горелым. Я осторожно вошла. Дверь захлопнулась у меня за спиной, замки принялись радостно щёлкать и поворачиваться.
Фолио сидела за рабочим столом из старого фигового дерева; перед ней стояли тиски, а вокруг были беспорядочно разбросаны открытые книги. На стенах виднелись эскизы, на скамьях и у стен лежали куски металла в разной степени готовности, в том числе залитые в формы; лишние шестерёнки, маятники и бесчисленные часы, чьи внутренности были безжалостно распахнуты, неустанно тикающие метрономы; множество других вещей, о назначении которых я не могла даже догадываться: машины из металла, дорогого и дешевого, чёрные от масла или завёрнутые в ткань; металлические крылья и ручки, которые быстро писали, хотя их никто не брал в руки; маленькие заводные лесорубы безуспешно пытались рубить железные пеньки, а ещё была прялка, у которой веретено спокойно вращалось само по себе.
Фолио оказалась горбатой, с кожей цвета фиговых семян. Оправа её очков – всем известно, что изобретатели носят очки, – была сделана из часовых стрелок, которые торчали во все стороны, обрамляя круглые стёкла. Тёмно-синие, цвета хорошей краски глаза излучали свет и спокойствие. Она была довольно старой; белые волосы, заплетённые в сотни тонких косичек, напоминали тросы висячего моста. Губы женщины были тонкие и почти синие от того, что в задумчивости она их крепко сжимала, а её знаменитые пальцы имели по восемь суставов каждый. Ногти очень короткие, однако паучьи руки двигались весьма деликатно, что-то аккуратно поправляя внутри маленькой медной сферы, кружившейся над фонтаном из пара.
– Милая игрушка для глупого ребёнка, я же думаю о механической лошади, – радостно сказала Фолио резким голосом, похожим на тиканье часового механизма. – Хотя тебе-то лошади точно неинтересны, даже сделанные из серебра и с глазами, из которых льются огненные слёзы.
Я пожала плечами.
– Мой дед плачет огненными слезами.
– Ну, – сказала она с хитрецой, отвлёкшись от своего крутящегося шарика, – это совсем не то. У моих лошадей был бы выключатель плача, который можно поворачивать так и этак. Молодых людей в наши дни трудно удивить…
– Уверена, лошади были бы прекрасны. Говорят, все чудесные штуки на свете сделали вы.
– Это ложь. До чего люди странные птицы – сделай несколько летающих машин на заказ, и все начинают рассказывать о тебе истории. Несомненно, ты поэтому сюда пришла… Видимо, захотела купить чудо.
Я чуть покраснела.
– Боюсь, не купить. У меня нет денег.
– Значит, выклянчить чудо. И какую удивительную штуковину я должна бесплатно вытащить у себя из-за уха?
– Мою скрипку, госпожа. Я хочу играть так, как никто до меня не играл.
– Практикуйся! – фыркнула Фолио.
– Я и так играю на скрипке лучше, чем сатир играет на дудке, – горячо возразила я. – Но вы должны меня понять! Зачем нужна механическая лошадь, если у каждого фермера есть собственная серая кляча? Кому надобен конь из серебра, плачущий огнём? Никому! Но вы его всё равно сделаете рано или поздно. Я была бы для других скрипачей как ваша лошадь для какой-нибудь горбатой пеструшки с мухами в носу!
Женщина посмотрела на мои пальцы.
– Очень хорошо сказано, девочка. Думаю, мы сможем что-то для тебя сделать, но придётся какое-то время поразмыслить. Я не думала о лошади, пока не увидела, как вертится мяч… Кто знает, где я найду твоё чудо?
Я сглотнула комок в горле.
– Лучше бы мне остаться, госпожа, и помочь, чем могу.
– Мне не нужен ученик, и здесь не богадельня.
– Разумеется, нет! Я не хотела сказать, что…
За большой каменной печью что-то загрохотало и задребезжало. Хоть в моей крови четверть огня, у меня пересохло во рту. Из-за печи выбралось необыкновенное существо: женщина из серебра и бронзы, с телом из шестерёнок, винтов и пластин; ни кусочка живой плоти, один бесконечный металл; глаза – два золотых шара. У неё не было волос – ни серебряных, ни каких-то других, – а из удлинённой головы торчали сочленения и шестерни. Её кисти были длинными, и в пальцах оказалось много суставов – как у Фолио. Изобретательница повернулась к существу и ласково улыбнулась:
– Час, дорогая! Ты же знаешь, что нельзя выходить, если я с кем-то говорю.
Серебряная женщина повернулась и начала снова закапываться за печку, натянув на голову чехол от пыли и кинув на плечи какие-то лохмотья.
Фолио рассмеялась.
– Мы тебя по-прежнему видим, Час.
– Хорошо, мать, – послышался приглушённый голос, на удивление ровный. Мелькнула бронзовая рука и подтащила поближе стопку оловянных тарелок.
– Нет, дорогая, выходи. Ты уже выдала себя.
Час с грохотом выбралась из своего укрытия, и лохмотья упали на каменный пол. Она стояла потупившись. Шестерёнки тихонько жужжали.
– Извини, что я вышла. Но у неё плохие руки, – сказала бронзовая женщина. Её ничем не заглушённый голос звучал странно, был чем-то средним между звоном часов и верчением точильного камня.
Взгляд Фолио перебежал на мои руки, но сама она не шевельнулась.
– Не каждому достаётся такое благословение, как нам, – задумчиво проговорила она.
– У неё плохие руки, – повторила механическая женщина. – Исправь её руки. Скрипки дружат со смычками, но не с руками.
– Интересно!
– Госпожа Фолио! – встревоженно воскликнула я. – Что это такое?
– Она не «что», благодарю покорно! Для человека она то, чем моя лошадь будет для клячи, а ты – для скрипача. Будь добра, прояви немного уважения! И никому об этом не рассказывай, иначе не будет конца чужеземцам, ощупывающим мои замки в поисках чудес.
– Как вы сумели создать существо, которое говорит и ходит?
– Ты веришь всем своим дымным сердечком, что я могу превратить тебя в виртуоза, но удивляешься такому пустяку? Я сделала её: она моя дочь. Нет ничего проще этого в целом свете.
Сказка о Дочери Изготовителя Петухов
Там, где я росла, море иногда замерзало. Разумеется, лишь по краям, как лужа – от краёв к середине. Волны становились такими холодными, что их пена превращалась в ледяной душ, а пляжи делались твёрдыми и прозрачными точно стекло. Ребёнком я собирала осколки пены, будто раковины, но, как ни старалась побыстрее принести их к нашему дому с широким крыльцом, к порогу подбегала с ведёрком воды, и только.
У моего отца был красивый дом, весь в белых узорах и изысканной резьбе, которая украшала фасад, как замёрзшая пена. При этом с толстыми и крепкими стенами, иначе нельзя – в Мурине так же холодно, как в Аджанабе жарко.
Когда я не пыталась принести лёд с берега в свою комнату, то забавлялась, как говорила моя мать. Отец не возражал, поскольку сам зарабатывал на жизнь забавами, и именно они позволили нам получить разукрашенный дом. Вместе с четырьмя мужчинами и женщинами мой отец обеспечивал необычный товар, который вывозился из Мурина, но, не будучи рыбой, оставался почти незамеченным среди иных грузов в огромном портовом городе. Пятеро делали необыкновенных заводных петухов, утром исторгавших кукареканье из золотых клювов. Этим они занимались летом, а зимой добывали устриц и вырезали из перламутра тропических птиц своей мечты. Мой отец делал им глаза, которые открывались и закрывались – не с помощью механизма, а простым движением, стоило повертеть золотую птичку в руках. Он был безыскусным мастером, по сравнению со мной… Так уж заведено у родителей и детей.
Моя мать была поэтессой и писала длинные мечтательные стансы о сломанных мачтах и голодных морях. Однажды она целый год записывала, какие оттенки серого образуют палитру муринского неба. Мать читала свои стихи на набережной, и девушки бросали ей монетки. Она качала головой, когда я забавлялась, а однажды, продержав руки несколько часов в ледяной колодезной воде, прибежала к морю и принесла мне в синих дрожащих пальцах безупречный осколок пенистого льда.
Отец позволил мне взять несколько готовых петухов, и я разобрала их в своей комнате, вместо того чтобы спать. Весь пол заполнили детали сломанных птиц! Но потом я собрала петухов обратно, узнав, что они кукарекают благодаря маленькой мембране в груди, и соединила бедолаг воедино способом, который мой отец счёл бы ужасным, – у меня получились огромные петухи с четырьмя или пятью клювами, певшие в унисон. Я читала бесконечные книги со страницами не толще луковой шелухи о великих развлекателях прошлых лет: каппах и мастерах по скрещиванию ящериц, создававших вещи, о которых мне и мечтать не стоило, ибо они записали всю вселенную на чешуйках на спине игуаны. Куда подевались эти мастера? Ведь у нынешних игуан нет ничего, кроме дурного нрава. Мир стал таким медленным и тёмным; в нём больше нет черепах, которые выращивают светоносные деревья в своих головах. Я размышляла об этом часами, и мне было хорошо в одиночестве.
В конце концов я узнала всё, что могла узнать, собирая и разбирая петухов. Родители хотели вывести меня в общество и устраивали роскошные чаепития, подавали на серебряных блюдах водяной кресс и дорогие апельсины, чтобы муринские девушки в белых париках и ожерельях из китового уса пришли и восхитились мною, а потом, в свой черёд, представили меня своим братьям. Я многих вынудила снять парики, чтобы посчитать волоски, вшитые в ткань. Помимо этого, ничто в них меня не интересовало, поскольку они не были сделаны из золота, не умели кукарекать по утрам и их глазные яблоки не перекатывались туда-сюда в такт покачиванию головы.
И конечно, мои руки. У моей матери было по одному лишнему суставу на мизинце, но это не оправдание для дочери с пальцами, похожими на лапы паука-косиножки. Для забав они были хороши и совершенно не годились для чаепития, зато превосходно служили для того, чтобы заставлять молоденьких богачек вопить в испуге. Перчаточники содрогались от ужаса и отказывались брать у меня заказы. Но я не переживала. К тому же затянутой в перчатку рукой не ощупать шестерёнки в брюхе птички.
Однажды одна из мастериц, делавших петухов, умерла – она создавала красные хвосты, – и я смиренно попросилась на её место. К тому времени у меня был собственный домик с несколькими маленькими резными завитками – отец заверил меня, что со временем их станет больше, – и из окон под самой крышей я видела прибой. Делать хвосты нетрудно. Каждый день у меня оставалось много времени, после того как красно-золотые перья рядами выстраивались на полках, точно свечи. Я устроилась в своей гостиной с петухом и принялась его собирать-разбирать. Уверена, каппам мои чудеса показались бы безвкусными и простыми. Но их тут нет, а я сделала лучшее, на что была способна.
Сначала я научила петуха кукарекать не только по утрам, но каждый час. На это ушло немало времени, потому что сначала ему пришлось объяснить, что такое «час». После того как он стал надёжно отмечать время, я научила его не кукарекать, а петь множество разных мелодий, как музыкальная шкатулка, для каждого часа – свою: замысловатые менуэты по утрам, медленные тоскливые сонаты днём, переливчатые ноктюрны по вечерам. Затем, поскольку мне было одиноко, а отец нечасто меня навещал, я научила петуха петь слова вместо мелодии. На это ушло очень много времени, ибо между нотой и словом большая разница.
После долгих уроков, рассказами о которых я не стану тебе докучать, петух стал отмечать смену часов тихими взволнованными возгласами: поначалу он произносил только соответствующее число, а потом – «привет», «мама» и «лёд». Мне было приятно проводить с ним время, но на тридцатом году жизни я поняла, что петухи мне надоели, захотелось человеческого общества. Муринцы – сердитый и непокорный народ, они почти не разговаривают друг с другом, если дело не касается чая, водяного кресса и апельсинов. А эти разговоры ведутся по правилам, незыблемым как небо, чтобы никому не пришлось перенапрягаться. По этой причине я начала переделывать внешнюю сторону петуха, как переделала его внутренности.
У меня оказалось слишком мало золота, чтобы сделать мою девочку красивой, – да, я переделала петуха в курочку и назвала её Час, в честь первого, что она узнала. Золотыми вышли только глаза, такие же, как делал мой отец. Но у меня осталось много запасных частей от петухов, а ещё сломанные часы, доспехи, рыболовные крючки и прочее. Для начала я сняла маленькие трёхпалые лапы и взамен прикрепила пластину с лодыжками, державшимися на болтах. Курочка напоминала сирену с птичьим телом, пришитым к женским ногам. Потом я соорудила ей новый торс из серебра и бронзы старых доспехов, затем руки и глотку – новый голос был ниже птичьего чириканья – и лицо, лицо моей любимой девочки, которое теперь мне так хорошо известно. Наконец я дала ей руки, в точности как мои. А почему бы нет? Ведь дети похожи на родителей. Некоторое время я использовала один из старых белых париков вместо волос, но из-за него она выглядела нелепо. Каждый день я заводила курочку, словно карманные часы, и она начинала двигаться – тик-так, тик-так, тик-так.
Моя девочка была любопытна, как все дети, и я привела её на чай к своим родителям, где она узнала слова «водяной кресс» и «печенье», фразу «говори, тебя никто не слышит», а ещё мы перепутали наши чайные ложечки, когда сидели за столом. Когда мы вернулись домой, и луна озаряла замёрзшую морскую пену, я усадила её на стул – она ещё не умела садиться без посторонней помощи. В те дни Час могла говорить, только когда один час сменял другой, и вот, когда наступила полночь, она сказала:
– Хорошим детям на ночь рассказывают сказки. Я хорошая?
– Разумеется, милая, ты лучшая из всех девочек, что когда-либо пытались есть улиток салатной вилкой.
– Тогда я хочу сказку.
– Ну хорошо, – ответила я.
Я знала не так уж много сказок, хоть и выучила порядочное количество стихов. Но это разные вещи, даже если принять во внимание современные правила стихосложения. Я откинулась на спинку стула, и лунный свет свернулся на моих коленях, точно кошка.
– Давным-давно в одном замке жила-была дева…
– Что значит «давным-давно»? – перебила меня Час.
– Это значит, что прошло много времени – так много, что было бы невежливо уточнять количество лет.
– Что значит «жила-была»?
– Значит, что она ходила и разговаривала, ела печенье и водяной кресс, неправильно использовала вилку, спала в доме, а не на улице, когда наступали холода.
– Что значит «дева»?
Пришлось всё объяснить про девственниц и гимен, приданое и брачные контракты, отцовство и первородство, проявления королевской власти, классовый строй и придворный этикет. Затем рисовать замок и объяснять, зачем ему контрфорсы и рвы с водой, подъемные мосты и опускающиеся решетки, а также рассказать про драконов и враждебные армии, рыцарей и феодализм; прочесть лекцию по общей истории архитектуры и сравнительной политике. Потом она захотела узнать о свадьбах и о том, как шьют платья, устраивают пиры и готовят еду; какие ритуалы проводят, чтобы связать супругов брачными узами, и в кого превращается дева после замужества. Это было очень утомительно и заняло много месяцев.
Наконец, когда снова наступило лето и одуванчики превратились в белый пух, я едва успела завершить свой рассказ о разных способах добычи камня и о том, где какие камни чаще встречаются. Час, держа на коленях свои большие руки с восемью суставами на каждом пальце, с трудом кивнула – мы только начали осваивать кивки и покачивания головой – и сказала:
– Кажется, я всё поняла. Спасибо. Это была очень хорошая сказка.
Сказка о Скрипачке(продолжение)
– Моему отцу Час не очень понравилась. Он заметил, что она не может правильно согнуть пальцы, когда пьёт чай из чашки. А мне не хватило духу рассказать, как ей трудно пить чай, как много задвижек и решёток приходится вставлять ей в глотку перед каждым обедом, чтобы он смог хоть самую малость её полюбить. Потому и не полюбил… В итоге, пресытившись развлечениями в виде арф из китового уса и водяного кресса, мы отказались от петухов и переехали на юг. Мы не выбирали Аджанаб, но рано или поздно люди с определённым складом характера оказываются здесь. В городе художников и воров я не сильно выделяюсь из толпы, а Час занимается починкой часов. Я хорошая мать и завожу её каждый день. Она точная и безупречная, как колокола Аджанаба – верные словно рассвет и никогда не ошибающиеся.
Пожилая изобретательница взяла ладонь Час, выглядевшую так, будто её вырезали из латной перчатки, в свою и ласково похлопала по ней, как бабушка, которая гордится своим самым умным внуком. Автоматон [29] наклонился со странным, неуклюжим изяществом и положил голову на плечо Фолио. Моя мать оказалась права: все чудеса Аджанаба были созданы в этой хибаре.
И здесь же создали мои руки. По совету Час соорудили десять длинных смычков, и не просто из отменного красно-чёрного дерева, а с жестким волоском Фолио и каплей ртути внутри каждого. Сверху натянули не какие-нибудь конские волосы: Фолио отправила мальчишку с монетой к хозяину цирка, у которого – увы и ах – от подагры только что скончалась русалка. Наконец десять изящных смычков лежали на столе, поблёскивая полированными боками в свете лампы.
– Я не музыкант, но осмелюсь заявить, что это лучшие смычки из всех возможных.
В те дни я была значительно глупее, чем сейчас, и ещё не понимала, что она собирается сделать, даже в тот момент. Фолио рассмеялась, увидев моё растерянное лицо.
– Мама не читала тебе сказки про маленьких девочек, которые заключали сделки с дьяволом ради скрипочек? Я рассказала Час с десяток. А что можно сказать о дьяволе, заключающем сделки со старухой? Я думаю, вот что: если хочешь сделать что-то достойное, не грех и кровь пролить.
Фолио распластала мою ладонь на столе и аккуратно зажала запястье в тиски.
– Прости, – сказала Час. В её горле что-то тикало и жужжало, – будет очень больно. Как в тот раз, когда матушка приделала мне руки вместо крыльев.
Пролилась кровь, очень много крови, и чуть-чуть огня – немного, самую каплю.
Сказка о Клетке из слоновой кости и Клетке из железа(продолжение)
Я сорвала хурму со старого дерева и слегка поджарила на большом пальце – для неё. Аграфена мило улыбнулась, её зубы оранжево блеснули… Или мне показалось. Она позволила себя покормить, поскольку кожица фрукта сделалась коричневой и покрылась пузырями, а её собственные руки были грубоваты.
– Она забрала мою старую скрипку в качестве платы, – сказала Аграфена, проглотив последний кусочек. – Скрипку из лавы и огня, которая, как надеялся дедушка, могла служить мне до конца моих дней. Я наблюдала, как Фолио приспособила смычковую струну из синего пламени к странному предмету, позволявшему Час говорить. Она вынула его – Час онемела на несколько дней – и вскрыла на своём рабочем столе, после чего замотала струну внутрь. Этот предмет напоминал музыкальную шкатулку из вещества, смахивавшего на петушиный гребешок. После операции голос Час сделался намного лучше.
Мы встали и продолжили путь в центр города; улицы плыли вниз точно вода, которая струится к сливному отверстию.
– Мои родители пришли в ужас, а бабушка с дедушкой восторженно хохотали; огненная борода деда ещё не бывала такой яркой. Но я обнаружила, что если не играю каждый день и не танцую, не смазываю маслом волосы и не натягиваю ремень, скрепляющий пальцы с моими руками, то начинаю дрожать и трястись, словно умирающий от голода зверь. У меня спокойно на душе только когда я играю, потому я и отправилась в город, где играющее чудовище может заработать себе на хлеб. Такова судьба дьяволов, которые идут на сделки ради скрипок. – Аграфена устремила отрешённый взгляд куда-то в сумрачную даль. – Знаешь, базилик погиб первым: ростки были такие хрупкие. Мои родители переехали в Урим, где теперь выращивают лекарственные травы, а я осталась с Аджанабом – посмотреть, как он умирает, подержать его старую рыжую голову на своих коленях.
Улицы, по которым мы шли, выглядели одновременно великолепными и запущенными, блистательными и обветшалыми. Дверь в каждом доме прикрывал занавес тёмно-красного, пурпурного или зелёного цвета с золотыми кистями. Там, где занавесы были собраны, виднелись узорные дверные молотки – грифоны, ящерицы или раскрытые рты, чьи языки стучали по губам. Однако бархат во многих местах протёрся до дыр, кое-где его прожгли, кисти растрепались, а дверные молотки потеряли блеск от прикосновения бесчисленных пальцев. Из каждого окна лился водопад цветов: лилий, роз и жимолости. Каждый был увядшим и поблёкшим потоком коричневых лепестков, падающих с подоконника. В воздухе витал аромат мёртвой сладости. В квартале отовсюду неслись мелодичные песни, теноры и меццо-сопрано пели гаммы, повышая и понижая тон; от грандиозных арий в каждой гостиной вдребезги разлетались кубки.
Там, где улица разделялась, был небольшой сквер, посреди которого стояла сцена на высоких опорах, с полом в виде шахматной доски, длинными полосами бирюзового сатина, трепетавшими вдоль её задней части, изображая море, и покачивавшимся на них резным красным корабликом. Шёлк был ветхим, корабль потерял одну мачту, но в свете факелов это мало кто мог заметить. На сцене состязались в мастерстве два певца, от чьих голосов, взмывавших в ночное небо, могли бы полопаться бочки. Публики не было, но за кулисами хористы поспешно и взволнованно натягивали трико и румянили щёки.
– Перед кем они выступают? – спросила я.
Аграфена грустно улыбнулась.
– В Аджанабе нет публики. Мы все играем и смотрим. Важно, чтобы театр вовремя открывался, никто не фальшивил и скульптуры выглядели как живые. Это Оперное Гетто… Бедолаги, до чего затратная у них профессия! Я могу играть, когда захочу, а где им взять ещё помады? И где купить новые балетные тапочки? Но они храбрые и самоотверженные, дают представления каждый вечер и дважды в неделю – дневные спектакли. Ведут себя как верные мужья.
Мы ненадолго задержались, чтобы посмотреть маленькую оперу. Мне ещё не доводилось видеть таких танцовщиц – попугайные перья в их платьях больше напоминали голые стебли, чем перья, но всё же что-то голубое и зелёное мелькало, когда они делали пируэты на сцене. Девушка на ходулях и с рожками обнимала высокого тенора в нелепой маске в виде тюленьей головы, у которой не хватало одного глаза; их страсть меня смутила. Показалось, им нужно уединиться, хоть это и было глупо. Поэтому я уставилась на основание сцены, в то время как голос девушки звучал в безлунной ночи, освещаемой лишь искрящимися факелами.
У подножия сцены был холмик с каменной плитой, где лежали корни имбиря с влажно поблескивавшими личиками, вырезанными в их желтой плоти; грубые букеты фиалок, нотные листы с обгорелыми краями и атласные кружева с пришедших в негодность сценических туфель. Пока я изучала этот миниатюрный памятник, представление завершилось, и танцоры, легко сойдя со сцены, отправились по домам, на ходу соскабливая помаду в маленькие деревянные баночки, чтобы сберечь её для следующего спектакля.
Тенор присел на край сцены и ухмыльнулся нам сквозь ветхую голову-маску из папье-маше.
– Показываешь достопримечательности провинциальной кузине, Фена?
– Едва ли. Сними свою нелепую штуку, Ариозо [30]. Мне эта история никогда не нравилась.
Он стащил тюленью голову с плеч и легко отбросил. На сцену упало несколько усов. Под маской оказалась голова большого бурого медведя с желтыми зубами и рваным ухом. У меня перехватило дыхание.
– Не надо так пугаться, жгучка. Голова – это всего лишь голова.
Он взял себя за подбородок и снял медвежью голову, обнажив щёлкающий клюв пеликана с большим мешком под ним. Издав тихий птичий крик, одной рукой сдёрнул птичью голову, ухватив её за кожистое горло. Под ней обнаружился симпатичный юноша в кудрявом белом парике и с аккуратно нарисованными бровями. Не церемонясь, он сорвал кудри прочь. Под ними была длинноухая шакалья голова с гладкой шерстью, чёрным носиком и весьма свирепыми челюстями. Я ждала, но эту морду он не снял.
– И всё? – опасливо спросила я.
– Возможно, – ответил он, продолжая ухмыляться.
– У нас нет на это времени. Пойдём, Ожог, ночь в Аджанабе не длится вечно.
– Погоди, постой! – воскликнул человек с головой шакала, поспешно спрыгивая со сцены. – Она смотрела на могилу и хочет услышать сказку! Я знаю, что хочет, чувствую это всеми фибрами своей озабоченной билетами души. Нам давно не удавалось поговорить с кем-то, кто не знает всех наших либретто и сценариев, Аграфена! Не будь такой жадиной!
– Я-то знаю все ваши либретто и сценарии, Ариозо. А ещё знаю, что за стеной-Симеоном разбила лагерь огромная армия, частью которой до недавнего времени была и она. Теперь отстанешь?
– Войско? Но ведь это полный зал!
Скрипачка бросила на парня свирепый взгляд, но миг спустя он снова принялся уговаривать:
– Фена, милая, ты должна уступить её мне хотя бы на несколько минут. Не будь эгоисткой! Ты же знаешь, от чего погибли наши поля, дымные твои кости? Давай я ей расскажу…
– Поля погибли, потому что за много веков земля истощилась и пересохла, – проворчала Аграфена и почесала под лопаткой длинным, изящным смычком.
– Ха! – Чёрная шакалья мордочка будто засветилась от рвения, розовый язык так и мелькал. – Это лишь твоё мнение! И какая опера из него получилась бы, а? Я никогда не был сторонником веризма [31]. Давай я расскажу ей сказку получше, о Герцогинях.
Сказка о Двух Герцогинях
В минувшие дни, когда пальмы были зелёными и высокими, а волокна шафрана пришивали к передникам маленьких девочек, у которых ещё молоко на губах не обсохло, Аджанаб был герцогством. В этом нет ничего удивительного! Столь абсурдный, заманчивый и привлекательный город, как наш, ни за что не смирился бы с королём. Герцоги более склонны к тому, чтобы их дочери терялись в зачарованных лесах или оказывались на зловещих островах, потерпев кораблекрушение. Герцог в значительно большей степени соответствует аджанабскому характеру, чем старый дурак в короне, сползающей с лысой башки.
У Герцога была дочь-красавица, как это иной раз случается с такими, как он. Её кудри были золотыми, как петушиная грудка, а глаза синее прилива. Почти все знали, что жена Герцога – чужестранка, но её никто никогда не видел. По его словам, она умерла при родах, и такое случалось достаточно часто, чтобы ни у кого не возникло подозрений. Ещё младенцем герцогская дочь была миленькой и розовощёкой, её звонкий смех напоминал мелодичное чириканье воробья. Звали девочку Улисса.
Вышло так, что в самой бедной части Аджанаба, в хлюпающих топях, которые тянутся вдоль левого берега Варении, точно следы плачущего великана, родился другой ребёнок – на нижнем этаже барака из красного щербатого кирпича, то есть ниже самой улицы; в таких домах нищих поселяют под решетками водостоков, под землёй. У этого ребёнка тоже были золотые кудри и глаза, похожие на искрящуюся морскую гладь, и смех её был подобен золотым монетам, что падают из клюва скворца. Все обитатели печальных маленьких трущоб души в ней не чаяли. Её звали Орфея, и она выглядела в точности как герцогская дочь, хотя её мать была всего лишь портнихой с булавками во рту и грязными светлыми волосами, которые от пота прилипали к широким щекам, а тело матери Улиссы пронесли по улицам в закрытом гробу из перламутра. Не стоит считать это странным, ведь в театре мы и не такое видим и ничуть не тревожимся.
Итак, дети росли, Варени тёк неумолимо, как арендная плата, и, пока лучшие наставники заботились о том, чтобы Улисса усердно занималась игрой на хрустальном клавесине, Орфея пела песенки по утрам, складывая то, что за ночь сшила мать, и обе были настолько счастливы, насколько это возможно для девочек. Разумеется, Улисса пела красивее любой флейты и мечтала оказаться на сцене, в украшениях из стекла, а не из рубинов, и спеть о несчастной любви, ручных медведях и жизни на море. Она пела арии, пока отец не начинал умолять о тишине, потому что он не был ценителем оперы; а девочка даже тогда шептала их под одеялом. Разумеется, Орфея, которая шила для других одежду от заката до рассвета, мечтала о шелках и кружевах, из которых можно сшить что-то себе. Но даже обрезки, остававшиеся после работы матери, были слишком ценны, чтобы юная девочка могла использовать их по своему усмотрению, и оказывались на рынке. На вырученные деньги они с матерью покупали молоко. Шустрая и смышлёная Орфея ловила грызунов-вредителей в бараке и свежевала их, а потом тушила мясо мышей и крыс, кротов и поссумов, бурундуков и ласок. Из шкуры ласок она шила свои лучшие платья, которые были мягче всего, что её матери приходилось штопать.
Когда две девочки выросли, точно две лебёдушки с шеями, изогнутыми в виде половины сердца, им довелось встретиться: Орфея собиралась заполнить на рынке свою корзину куркумой и черникой, а Улисса искала сапожника, чтобы починить свои лучшие туфли.
Ты можешь вообразить себе эту сцену во всём великолепии, в декорациях и с либретто? Две дивы-сопрано в золотых париках. До чего блистательный эпизод! Мы исполняем «Двух герцогинь» раз в год, в их честь. Ты должна это увидеть!
Так всё случилось… Представь, как они выглядели: Улисса в чёрном корсете, отороченном горностаевым мехом, с вышитой на синем плисе маленькой короной, и босая Орфея в лохмотьях из шкур ласки, сквозь которые просвечивали её крепкие лодыжки. Вообрази себе, как обе выронили свою ношу от испуга и удивления, как прикасались к чужим необычным кудрям и восклицали от восторга.
– Надо же, моё отражение ожило и ходит по улицам! – воскликнула Улисса.
– Раз ты можешь позволить себе зеркала, выходит, я твоё отражение? А может, всё наоборот? Как ты смеешь ходить тут с наглостью шлюхи, надев моё лицо?
– Давай не будем враждовать! – сказала герцогская дочь. – Ведь дружить намного веселее.
Так и решили. Улисса отправилась в трущобы, чтобы пением зарабатывать себе на ужин, а Орфея надела горностаевые меха и зашнуровала корсет. Ни одна не была уверена, что новая жизнь окажется лучше старой, но трюк казался слишком привлекательным, чтобы не провернуть его хотя бы разок. Кроме того, Улисса видела множество опер, в которых такие вещи заканчивались достаточно хорошо. Раз в месяц девочки встречались и снова обменивались одеждой, чтобы перевести дух в объятиях круглолицей матери Орфеи и седоволосого отца Улиссы, а на следующий день всё продолжалось.
Соглашение долго устраивало обеих. Улисса быстро стала известной актрисой на берегах Варени, потому что у неё были золотые кудри и голубые глаза, а даже в этих краях всем известно – именно так должна выглядеть инженю [32]. Благодаря хорошим манерам и поставленному голосу она заслужила прозвище Герцогиня и тихонько посмеивалась над ним по ночам в убогой спальне, где покрывались пылью несколько флаконов драгоценных духов, которые изготовила Орфея, выпаривая из розовых и красных лепестков роз субстанцию с тонким ароматом. Улисса прикасалась к ним и улыбалась, думая о своей далёкой подруге.
Орфея, в свою очередь, училась замысловатым танцам и носила замысловатые наряды, и, хоть Герцог ей очень нравился, что-то было в его глазах странное и безумное. Она не смела задавать вопросы о златокудрой женщине, жившей здесь когда-то, но на её столике с кружевной скатертью стояли флаконы с маслами, пахнущими ладаном, розой и серой амброй. Она трогала их с восторгом, думая о своей далёкой подруге.
Каждый месяц девушки встречались во внутреннем дворе, подальше от всех, там, где росла хурма и повсюду была разбросана скорлупа кокосовых орехов. Орфея радостно принимала своё платье из шкур ласки и помогала Улиссе облачиться в любимый чёрный наряд и закрепить на таких знакомых кудрях блестящую сетку для волос. Но однажды, когда милая Орфея бежала со всех ног домой, одетая в шкуры, и думала о гусеничных пирогах и чае из косточек, что готовила её мать, в переулке поблизости раздался странный звук. Она замерла на месте, прислушиваясь, чего девушкам нельзя делать ни в коем случае.
Постукивание и шуршание, квохтанье и стон. Орфея, чьи кудри падали на плечи, поправила пояс из хвостов ласок и заглянула за угол… чтобы увидеть, как на мостовой копошится Василиск с окровавленной головой и злобным взглядом. Ахнув, она спряталась, ибо даже девочкам из бедных семей рассказывают сказки, и наша Орфея знала, что взгляд Василиска обращает плоть в камень. Но увы! Безрассудная Орфея: ей захотелось рассмотреть его получше, чтобы было о чём рассказать матери и подруге, которая была осведомлена о всех чудесах герцогской резиденции и не интересовалась бесконечными восторгами по поводу того, как хороши её собственные туфли по сравнению с обувью нищенки.
Он оказался меньше, чем ей представлялось, – размером с дикую кошку или большую свинью. Четырёхлапый змей в петушином оперении, чёрном, красном и тускло-золотом. Его морда сужалась в чешуйчатый, шелушащийся зелёно-коричневый клюв. На голове была железная митра – девушка заметила, что она впивалась в кожу. Потёки крови высохли вдоль лент. Существо ползло к крутому повороту, издавая стоны: его челюсть выглядела сломанной и покрытой струпьями. Лапы были из красного песчаника, пористого и щербатого, того самого камня, которым в Аджанабе мостили улицы и переулки, строили колокольни. Они царапали мостовую, иногда высекая искры.
Широко известно, что девушки с золотыми кудрями и голубыми глазами подвержены роковой наивности. Поэтому в Аджанабе, где преобладают тёмные цвета и медные оттенки, так много умных и проницательных девочек. Но, повинуясь состраданию, как песне, которую слышат лишь такие, как она, Орфея вскрикнула и рванулась к бедному зверю – вообрази себе высокую жалостливую арию! – обняла его, ослабила ленту, на которой держалась митра, и принялась растирать изувеченную челюсть.
Существо в ужасе уставилось на неё, вложив в свой взгляд всю мощь, какая оставалась в его распоряжении. Но Орфея жила, такая же тёплая и милая.
– Отчего ты не превращаешься в камень? Я приказываю тебе немедля превратиться! – прорычал Василиск. Точнее, проскрежетал и просвистел, будто и его голос был из красного песчаника.
Морщины прорезали красивый лоб Орфеи:
– Я, право, не знаю… Но ведь для тебя лучше, что я не превращаюсь? Я могу промыть раны и исцелить тебя. Сшивать плоть так же просто, как органди.
Василиск обнюхал её от шеи до пят и, коснувшись каймы платья, отпрянул.
– Кем надо быть, чтобы завернуться в шкуру ласки? Нет сомнений, мода тут ни при чём.
Девушка понимала почти всё, что он говорил, потому что многие её друзья и дядюшки в бараках частенько напивались до состояния, когда их голоса звучали невнятно, как у изуродованного Василиска.
– Меня не назовёшь модницей, – сказала Орфея, пожав плечами.
– Ласки испокон веков были врагами василисков. Это грубое платье защищает тебя от меня.
– Тогда, слава платью, я смогу тобой заняться. Но что случилось, бедный зверь?
Василиск освободился из объятий Орфеи, легонько её укусил – чтобы узнать, какая она на вкус, – и покорно вздохнул. Обвернув хвост вокруг тела? словно кот, он начал свой рассказ, еле ворочая каменным языком.
Сказка о Языке
Язык василиска – вещь драгоценная, ибо под его кожей, что тоньше страницы манускрипта, прячется мышца из огня. Он нужен нам для охоты, чтобы поедать вкусных куриц и морских птиц, а также милых маленьких зябликов. Может показаться, есть куриц – это коварство, однако мы едим то, что хотим. И если хотим твоего мясца, горе тебе! В краю, где солнце светит ярче меча, по которому трижды ударили кузнечным молотом, а земля сухая, словно пересохшая глотка, даже малыши знают, что василиск родился, когда курица с тёплыми золотыми перьями увидела кладку змеиных яиц, чью мать сожрала свирепая, тупая, омерзительная Ласка. В курином сердце проснулось сострадание: она села на яйца и согревала их, пока скорлупа не треснула.
Не стоило курице садиться на то, что породила не она! Один из маленьких зверьков сожрал её, не успев стряхнуть с головы скорлупу. А потом, будучи умным созданием, начал искать Ласку, которая обглодала хребет его матери. Но ведь Ласка хитра, верно? Оказалось, что, когда она сидит в грязной норе, до неё не дотянуться, хотя василиск, как мог, вытягивал свой огненный язык, рвался к её хвосту и пушистому горлу, желая вцепиться мощными когтями, и глазел, пока трава вокруг норы не превратилась в камень.
– Что я такого сделала? – воскликнула пройдоха Ласка. – Я просто была голодна! Мне своих детёнышей нужно кормить.
Но нас не обманешь! Ласка кажется миленькой, но это лишь иллюзия. Ласка сожрала нашу мать, которая, наверное, была великой змеёй. Что за горе-злосчастье… Теперь не узнать, какой она была, потому что Ласка забрала её у нас. Зелёная плоть матери путём некоей ужасной алхимии наделила убийцу иммунитетом против всех трюков её детей.
Ласка коварна, помни об этом!
Вот они мы, в перьях и чешуе, – с наслаждением обращаем вещи в камень и сжигаем птиц на лету. Мы избрали своей целью выслеживать Ласку во всех логовах, но в нынешнее упадочное время это, скорее, хобби василисков, чем Подвиг, ибо ласки плодятся быстро и множат своё коварство, а василиски плодятся медленно и по-прежнему благородны. Взамен мы охотно развлекаемся своим непревзойдённым искусством скульптора: нам достаточно взглянуть, чтобы любая вещь или существо обратилось в собственное каменное подобие, совершенное и ужасное.
Каждый создаёт фигуры из определённого камня – мой взгляд порождает красный песчаник, безыскусный и унылый. Мне доводилось глядеть на королей и королев, девушек и юношей, солдат и фермеров, кукурузу и пшеницу, бобы и дыни, собак с бубенчиками на ошейниках, лошадей с бахромой на поводьях, коров с влажными носами, нескольких львов и множество ящериц; и бесчисленных ласок, где бы они ни прятались. Я сотворил из них прекрасные скульптуры, в чьих глазницах отдыхают воробьи; молодняк со всех концов света шел поглядеть на мою пьету [33]. Только Ласка избегает моего взгляда. Может, и не стоит увековечивать эту трусливую крысу?
Я принял митру после того, как вдова солдата обняла свою дочь на поле боя и, обратив плач к небесам, встретилась со мной взглядом. Я сделал из неё предмет искусства, вместе с её окровавленным ребёнком, и, поверь мне, она до сих пор стоит посреди трясины как памятник войне. Дети кладут к её ногам розы, луковые перья и листья мяты. Мои братья решили, что это было достойно и хорошо, водрузили митру на мою голову. Было больно, но в тот день я очень гордился собой.
Потому я не испугался, когда увидел трёх женщин, что шли ко мне, закрывая глаза ладонями, и пели погребальную песнь. Я бы сделал из них граций [34], богинь из красного песчаника, алых и блестящих! Впрочем, когда они приблизились, я пересмотрел своё решение и вознамерился обратить их в демонов, так как они были покрыты жуткими порезами и синяками; повязки прикрывали раны на месте отсечённых грудей, чёрная кровь пятнала белые рясы; волосы представляли собой массу извивающихся змей, которые выглядели измождёнными и вывалили раздвоенные языки хозяйкам на плечи, а их зелёная кожа налилась нездоровой чернотой. На подбородке каждой девы виднелись подсыхающие потёки кровавой слюны, и они не смотрели на меня – умницы, не чета каким-нибудь золотоволосым глупышкам! Как бы там ни было, мой язык был при мне, и я для пробы лизнул их ноги. Разнообразные человечьи вкусы привлекательны; я слыхал, что они во многом напоминают вкусы ласок. Женщины поспешно отпрянули, словно от пенящейся морской волны. Глаза они по-прежнему прикрывали и на меня не смотрели.
Я взъерошил перья.
– Чего вам надо? Вы чересчур умны, так что хватит молчать!
Девы не заговорили. Они зажмурились и разом открыли рты: я увидел, что языки им отсекли под самый корень, не осталось ни кусочка.
– Это Ласка с вами сотворила? – спросил я.
Следует признать, что василиски туговато соображают, когда дело доходит до жутких вещей. Есть только коварная Ласка и благородный Василиск.
Они покачали головами и затряслись. Одна вытащила из складок юбки маленькое зеркало, и я отпрянул. Но меня поймали в миниатюрный круг из серебра, правда, всего один глаз – я не увидел себя целиком. Тем не менее застыл как вкопанный и почувствовал, что мои когти начинают обращаться в камень. Вообрази: твоя нога засыпает, кровь перестаёт течь, и ты ничего не можешь сделать. Я смотрел, как в стекле вращается мой глаз, видел белок, радужку и не мог отвести взгляд.
Так я стоял, пока девы не вырезали язык из моей пасти, пролив много крови. Они засунули его в один из своих пустых, жаждущих ртов.
Сказка о двух Герцогинях(продолжение)
– Было так больно, – простонал Василиск, – и так много крови и пламени. Я спотыкался много дней, меня тошнило; даже сейчас чувствую скользкий вкус своего языка во рту. Наконец, хоть в этом и не было искусства, я нашел неуклюжего ящера, обратил его в камень и взял его язык, который стал песчаником до того, как мой клюв сомкнулся. Огонь, что по-прежнему горит в моей крови, обратил камень в плоть, однако они не слились полностью. – Василиск потоптался на каменных лапах. – Это случилось давно. Но кровь всё ещё течёт, камень царапает кожу.
– Какая подлость! – воскликнула Орфея. – Как могли эти женщины поступить с тобой подобным образом? Почему?
– У всех живых существ бывают причины, о которых другие существа не догадываются. Но в такие вечера, как этот, я думаю – может, они были отчасти ласками и хорошо спрятали свою шерсть?
Видишь, как эту пару освещает свет раннего вечера, который так часто можно увидеть в театре, как прохладная синева ложится на алые камни? В этом месте флейтисты играют интерлюдию в минорной тональности, и все зрители плачут.
Орфея несколько месяцев промывала раны Василиска, втирала целебную мазь в те места, где митра натирала чешую, и полировала язык на точильном камне возле конюшен Герцога. В свой черёд Герцог умер, но Улисса не хотела возвращаться во дворец, а Орфея – в мастерскую матери. Поэтому Орфея стала Герцогиней, и её грудь пересекла голубая лента, к которой на бедре крепился отличный меч.
Герцогиня Аджанаба не рассказала подруге Улиссе о чудовище, так как хотела, чтобы оно принадлежало ей одной, не желала делить его с красавицей сопрано, чьё имя становилось всё известнее, по мере того как она пела величайшие партии, написанные для сцены: Сигрида, Серпентина, Серая-в-яблоках, Алмаз, чья тоскливая партия так высока, что лишь наиболее чуткие уши могут её расслышать. Две женщины дорожили друг другом, как золотыми дукатами, но у каждой были секреты: у Орфеи – её изувеченный зверь, у Улиссы – сын мясника, который каждый четверг утром приносил ей пироги с мясом, а однажды убил оленя для неё одной.
Василиск, в свою очередь, был зачарован тем, что Орфея упрямо не желала превращаться в камень. Поначалу он пытался застать её врасплох, но она была осторожна и всегда надевала платье из шкур ласок. Хотя его запах раздражал Василиска, он научился различать её собственный аромат под ароматом ласки – точно лилии в росе, раздавленные колесом телеги. Прошло немало времени, прежде чем он перестал пробовать её на вкус, а потом начал ждать её появления в своём внутреннем дворике, где росли хурма и кокосы; подстерегал желанную гостью, прыгал на руки, когда она приходила, катался с ней в пыли и игриво кусал её за руки. Василиск рассказывал Орфее жуткие и нелепые истории о преступлениях ласок и славной генеалогии василисков, их великих скульпторов. Девушка рассказывала о своих наставниках и поклонниках в дурацких доспехах, о флаконах духов и о том, скольких хозяев успел сменить её меч. Она кормила своего зверя сверчками и вертлявыми белками, а он однажды приволок для неё каменного оленя с поблёскивающими красным рогами, раскидистыми и шершавыми.
Но даже такие милые дуэты не могут длиться вечно – хотя тебе стоило бы послушать кастрата, поющего партию сына мясника! Наступил пасмурный тусклый день, когда небеса предвещали дождь, уже висевший в воздухе. Василиск катался на спине, нюхал ветер, упиваясь запахом мокрой глины и предвкушая скорый душ. Краем глаза он заметил, что за деревьями хурмы бежит женщина. Волосы развеваются за нею, золотые точно яблоки; на ней тёмное, плотное, отороченное мехом платье, и пахнет она как лилии в росе, раздавленные колесом телеги. Он фыркнул, выражая звериную радость, и резво заковылял к ней, иноходью переставляя тяжелые лапы, камень по камню. Василиск не мог за ней угнаться; волосы дразнили его, струясь яркой полосой, будто молния на тёмном небе.
Наконец он ухватил когтями край развевающегося платья и триумфально заухал на свой рептильный лад. Женщина споткнулась и обернулась, желая посмотреть, что мешало ей идти. Золотые волосы обрамляли лицо, как шерсть отменного качества… Она мгновенно превратилась в камень. Её глаза обратились в песчаник последними, в них застыли изумление и боль. Можно лишь вообразить последний крик и голос, поджигавший оперные залы Аджанаба… Потом всё стихло.
Озадаченный Василиск испугался: женщина выглядела в точности как его Орфея и похоже пахла. Но где платье? Почему она нарядилась в мех горностая вместо шкуры ласки? Разве она его не любила, не звала своим лучшим и единственным чудовищем, любимым монстром? Разве он не доверил ей отполировать свой язык на точильном камне? Она бросила его, предала! Может, собиралась отослать его прочь, но забыла про платье? Герцогствовала себе, не думая о нём, и её ничуть не волновало, что один он будет тосковать. Что он сделал не так? Чем её обидел?
Василиск плакал. Он так завывал во время бури, что струсил даже гром. Он снова и снова звал Орфею по имени, но она не пришла. Огненные слёзы струились в трещины на брусчатке, Василиск бил каменными когтями по стволам деревьев, пока землю не покрыл влажный и скользкий слой упавших фруктов. Он не сделал ничего плохого! Любил её больше, чем она того заслуживала. Наверное, дело не в платье, а в том, что она на самом деле коварная Ласка, которая обманом втёрлась в доверие, чтобы потом перегрызть ему горло. Ничего, он ей показал!
Василиск плакал. Ведь он её любил, ел с рук. Она рассказывала ему, какими глупыми были ухажеры, бросавшие к её ногам цветы и баронства; гладила его темя под митрой, а он клал голову к ней на колени. Василиск катался по земле и голосил от гнева, тоски и одиночества, пока его каменный язык не выпал изо рта, и он больше не мог причитать.
Держа свою скорбь перед собой, как фонарь, Василиск покинул город Аджанаб. С яростью, как с пикой наперевес, он пялился на всё, мимо чего проходил: заборы, конюшни, мельницы. Побеги базилика. Грядки чеснока. Поля чёрного, красного, зелёного, розового перца; кориандра, шафрана и зиры; коричные рощи и соляные равнины с кристаллами, похожими на лёд; ростки горчицы, кусты паприки и тонкие тёмные стручки ванили прямо на лианах.
Сказка о Клетке из слоновой кости и Клетке из железа(продолжение)
– Говорят, за выжженными, обращёнными в камень полями Аджанаба есть чистое горное озеро, на берегу которого преклонила голову удивительная фигура: жуткий каменный змей, покрытый каменными перьями, с митрой на голове и слезами на глазах глядит в воду, как в зеркало. То, что ты видишь у основания сцены, – наш мемориал в честь величайшего из всех голосов, осчастлививших Оперное Гетто, в честь Улиссы, дважды Герцогини, погибшей из-за неправильного платья.
Ариозо завершил рассказ взмахом руки и глубоким поклоном.
Аграфена закатила глаза.
– Ты же знаешь, всё было не так.
– А кто докажет, что я неправ? – возмутился тенор с головой шакала.
– Я! Ни один Василиск не смог бы убить все поля до единого, а ведь ни одного не осталось.
– Ага! Но корни, милая моя Фена, корни! Окаменение распространялось, пусть даже ты не замечала его в увядании листьев. И ведь ни один городской сад не пострадал. Лишь широкие поля, которые пахали волы. – Он удовлетворённым жестом скрестил руки на груди и повернулся ко мне: – Когда Орфея узнала, что случилось… Разумеется, на глаза Василиску попалась Улисса, он перепутал её со своей подругой! О, чем был бы театр без трагических ошибок? Так вот, когда Орфея обо всём узнала, она обезумела от скорби по обоим, а также по своему городу, про́клятому и сломленному. Кто знает, может, сумасшедшая Герцогиня до сих пор бродит по городу и скорбит у берега реки.
Разве не восхитительная сказка?
Я ответила, что да, безусловно.
– Если ты закончил, Ариозо, нам пора, – настойчиво проговорила скрипачка.
– Да-да, пусть река приведёт вас к насесту… Ты ведь поведёшь её вдоль реки? Это лучший и самый красивый маршрут. Но я уверен, что ты вернёшься и сыграешь для Герцогини в этом году. Поклянись! Никто не может играть Скорбь Василиска, как ты! И приводи с собой подругу. Она будет жемчужиной среди пустых кресел.
Ариозо чмокнул нас обеих в щёки, хотя в моём случае целовать пришлось дым, и вернулся на сцену, где разбирали красивые морские декорации и вместо них воздвигали лес с листвой из старой фаты.
Аграфена и впрямь повела меня вдоль реки Варени, пересекавшей город из угла в угол, вторя его извилистым улицам, словно Аджанаб был здесь всегда, а река припозднилась, и ей пришлось вилять между аллеями и бульварами, заменившими холмы да горы. Главные улицы вздымались над водой, точно видавшие виды утёсы; их основания резко уходили в сторону от течения. Косые тропы давным-давно рассыпались, превратившись в красные дельты, где ветхие лачуги рыбаков и шлюзовые сторожки стояли на руинах того, что когда-то могло быть переулком бакалейщиков.
Воды Варени, что спешили и бурлили, блистали всевозможными оттенками. В Каше всё в той или иной степени окрашено в цвета огня: красный и золотой, чёрный и белый, временами синий. Здесь мощный, волнующийся поток был розовым, изумрудным и кобальтовым; ярко-жёлтым и бездонно-чёрным; белым, алым и оранжевым; цвета индиго и серебра; золотым, с яркими бирюзовыми вспышками. Даже в чернильной беззвёздной ночи цвета мерцали. Всё кружилось, вертелось и вихрилось; около доков и причалов, уходивших далеко в воду, точно персты, взрывались радуги брызг – Варени была тёплой быстротечной рекой, обманчивой и глубокой.
Аграфена недолго следила за рекой, а потом, увидев мой потрясённый взгляд, хихикнула.
– Вон там, на севере, – она взмахнула рукой, – Портновский округ. Тамошние обитатели веками полоскали ткани в водах Варени, завершая их покраску. Вот река и пропиталась красками. Даже теперь, когда остался всего один паучок, по-прежнему плетущий бальные платья, цвета не тускнеют, и Варени по-прежнему яркая.
Скрипачка привела меня к самой воде, к высокой и тонкой колокольне без колокола; несколько подозрительных осколков бронзы лежали вокруг её основания. Внутри будто мерцал тёплый свет, но я не была в этом уверена. Вода, точно кровь, плескалась у самых ступеней.
– Здесь я тебя оставлю, – сказала Аграфена и, натянув длинную прядь, сыграла несколько медленных сбивчивых нот. – После ты найдёшь меня в том же дворике, и я отведу тебя назад, к рукам Симеона.
Она ушла; её красное платье колыхалось, а ноги выплясывали несколько быстрых па, когда она исчезла за выбитой дверью маленькой часовни. Я повернулась к колокольне – видимо, к насесту – и втянула воздух сквозь зубы. Варени пахла рыбой и льняным полотном. Дверь была лишь зияющим проёмом, и я нырнула внутрь, легко взлетела по длинной витой лестнице; дым струился за мной как тень.
В комнате наверху, в свете собственного пламени, я увидела большую клетку из слоновой кости, дочерна обожжённую полыхающим хвостом Жар-Птицы, который спал внутри, заботливо сложив крылья над фигуркой задремавшей девочки, лениво шевелившей пальцами ног во сне. Над моей головой виднелся сломанный крюк, на котором когда-то висел колокол, а ещё выше была дыра, сквозь которую лилась ночь.
Сказка о Пустоши(продолжение)
Женщина под вуалью положила руку на голову леопарда; огромный кот выгнул шею, чтобы подставить лоб под шелушащуюся ладонь, и замурчал, когда его начали чесать за ушами.
– Ты не боишься заразиться? – спросила джинния.
– Я также не испытываю к ней отвращения. Она моя. У поводка два конца. А её рука вряд ли сделает со мной что-то такое, что не было сделано до сих пор.
Рвач с удивительной лёгкостью вытащил мягкими пятнистыми губами маленький свёрток из-под просторного одеяния своей госпожи, развернул его, аккуратно достал флягу с водой, несколько полос сушёного мяса и чёрствый хлеб. Поджав губы, чтобы не намочить еду, он передал её в клетку, и Ожог приняла угощение с благодарностью. От воды, однако, она отказалась:
– Это мне не нужно. Меня оставили здесь умирать от голода, а жажды мы не испытываем. Какой огонь захочет, чтобы его погасили? Так или иначе, осталось недолго.
Леопард пожал пятнистыми плечами. Уже почти стемнело, ветер принёс сильный запах травы и мышиных костей.
– Нам кажется интересным, что ты рассказываешь про Аджанаб, потому что там жила моя госпожа – до того, как её поразил недуг. Она мало слышала о жизни города, покинув красные башни и отправившись к чёрным шпилям Урима. Ты предала свой народ? Каким-то образом помешала завладеть сердоликовой шкатулкой? – спросил Рвач. Его усы подёргивались.
Королева джиннов нахмурилась, её подведённые оранжевым глаза сузились от ярости. Потом она рассмеялась, хрипло и жестоко; в уголках глаз, где пламя рисовало филигранные узоры, появились золотые слёзы. Ожог покачала головой…
– Ох уж эта дурацкая шкатулка! Если бы хоть сказали, что в ней. Но, видимо, генералы всегда глупы, каким бы великолепным не было их воинство. Но я бы не назвала ни один из моих поступков предательством – скорее, так можно понимать тот факт, что лишь высшим джиннам сообщали об истинной сущности Кашкаша, или то, что Королеву держали в неведении относительно её собственной войны.
– Я не хотел тебя обидеть, – сказал кот.
Джинния уставилась на женщину под чёрной вуалью, чьи холодные и печальные глаза ответили столь же пристальным взглядом. Та не шевелилась. Через некоторое время джинния вздохнула.
– Думаю, вы с хозяйкой проявляете нетерпение. Я доберусь до шкатулки и клетки в свой черёд. Надеюсь, вы мне позволите ещё некоторое время поблуждать по переулкам моей аджанабской сказки.
Сказка о Клетке из слоновой кости и Клетке из железа(продолжение)
Пол клетки был усеян подушками, украшенными кисточками разного размера и богатой золотой вышивкой. Девочка спала на синей парче; она повернулась во сне, подтянув крыло Жар-Птицы повыше, на плечо, как одеяло. Его мерцающая шея нависала над ребёнком, словно защищала девочку; клюв из полированной латуни высовывался между почерневшими прутьями клетки. Дверь была распахнута настежь, и в такт дыханию пары клетка покачивалась на крюке, на некотором расстоянии от пола.
– Э-э… привет? – тихонько проговорила я, но мой голос отразился эхом от красных стен и превратился в крик.
Птица шевельнулся, его глаза лениво приоткрылись, а мерцающие веки приподнялись. Девочка что-то пробормотала, и крылатый опекун её успокоил:
– Спи, голубка! Это просто джинн пришел навестить папочку.
Я увидела, как детская головка снова опустилась на подушку, и вскоре из клетки донеслось удовлетворённое сопение спящего ребёнка.
Жар-Птица аккуратно высвободился из рук девочки и выпрыгнул из клетки. Он был огромный – размером со слонёнка, оперение знакомых мне цветов очага: тёмно-красные и оранжевые перья, кремово-белый, точно обжигающая вспышка, пух. Его хвост горел – в отличие от джиннов, у жар-птиц по-настоящему горит только хвост, – и длинные хвостовые перья, похожие на павлиньи, украшенные замысловатыми раскалёнными узорами, венчали язычки пламени. Когда он проснулся, огонь разгорелся от милых углей до тихого рычания. В тот момент я сочла его красивым, ибо пламя испокон веков тянется к пламени.
– Веди себя тихо, – сказал он голосом, по звуку напоминавшим падение зелёной ветки на пепел. – Моя дочь должна выспаться.
– Твоя дочь? Ведь она человек!
– В этом мире иной раз исполняются самые странные и заветные желания, искорка моя. Она мне дочь, можешь не сомневаться.
– Меня прислал Симеон. Теперь я понимаю, что он имел в виду, говоря о пламени, похожем на моё.
– С чего вдруг он так поступил? – спросил Жар-Птица, склонив голову набок, будто размышляя над кучкой зёрен.
– Я ищу сердоликовую шкатулку.
– Уверен, у меня такой нет. Но, если пожелаешь её искать, не шуми.
– Нет-нет, я уверена, что её хорошо спрятали. Симеон решил, что я должна с тобой встретиться. – Я опустила глаза, начиная стыдиться того, что происходило за пределами объятий Симеона. – Ты знаешь, что снаружи стоит армия? Она нападёт завтра или послезавтра.
Птица тряхнул крыльями.
– Весь город ими провонял. Даже короли и королевы потеют, а их мечи плачут, и я прямо сейчас чую артиллерийские орудия. Ты тоже вся покрыта их грязью, я в каком-то смысле тебя знаю. Уверен, Симеон решил, что я могу сказать тебе много вещей, в надежде, что ты изменишь своё мнение о нас и не станешь выкуривать, как крыс. Но я совсем не уверен, стоит ли с тобой разговаривать. И уж точно ничего не знаю о нелепой шкатулочке.
– Прошу тебя, – прошептала я, – у меня есть время только до рассвета. Я была королевой всего один день. Это не моя вина! Расскажи, как ты оказался в одной клетке с маленькой девочкой. Может, в твоей истории я найду их шкатулку.
Жар-Птица сердито взглянул на меня, но потом уселся на пол, и наши пламенные лица оказались почти вровень.
– Ты заблудилась? – прошептал он.
– Да, – горячо ответила я.
– Бедные маленькие потеряшки – моя профессия.
Сказка о Плаще из перьев
Называй меня Фонарь… И не смейся! Я всегда был нежным, милым маленьким огонёчком за стеклом. И никогда не был всепожирающим пламенем. Это твоя участь, твоих соплеменников, вашей армии и проклятой шкатулки.
И его.
Волшебник держал моё перо, когда я влетел в комнату на вершине башни. Я знал, что так будет. Годами чуял недолгие прикосновения его рук, понимал, что он ждёт лишь повода. Лунный свет, бледный и резкий, рассёк его ошейник, когда я вспыхнул на подоконнике. Повод стоял в углу – с округлым брюхом, прикрытым изысканным жёлтым жакетом цвета нарциссов, чьих лепестков коснулись самые первые солнечные лучи. На нём были золотые эполеты, золотые блёстки, золотые пуговицы и золотой пояс. Лацканы обшиты зелёным, таким ярким, что глазам становилось больно; чулки и башмаки с высокими каблуками подобраны в тон. У него на поясе висел тонкий длинный меч в изящных ножнах, украшенных лентами, – дорогой и показной, который сразу демонстрирует, что хозяин не умеет с ним обращаться. Картину дополнял чёрный парик, блестящие пышные кудри которого ниспадали до талии. Лицо он прятал под бальной маской с острыми углами, разрисованной золотыми листьями точно страница манускрипта, и с пучками необычных павлиньих перьев, торчавшими из пустых глазниц; на конце каждого пера сиял фиолетовый глаз. Его рот был маленькой жёсткой щелью.
В руке, затянутой в зелёную перчатку, он держал мешок пряностей, таких сильных и ароматных, что мешок промок насквозь, и комнату заполнил пьянящий запах.
– Слушай внимательно, куропаточка моя. Это Костя с берега Варени. Скоро он станет обладателем твоего пера, ты должен быть хорошим попугайчиком и подчиняться ему так же, как подчинился мне, прилетев сюда, во тьму и холод, оставив такую милую и изящную гусыню оплакивать твой уход.
– Нет нужды злорадствовать, Омир, – сказал Костя. Его голос из-под маски звучал глухо, но всё равно мягко, как угорь, и вкрадчиво. – Это признак дурного вкуса. Я уверен, он и без твоей помощи чувствует себя вполне несчастным. Я заберу его, буду держать в сухости, кормить разными вкусными штуками. Дам ему столько мышей, сколько он сможет съесть, на тарелках из хрусталя и золота. Тебе ведь хотелось бы этого, Фонарь?
Человек в жёлтом жакете положил руку на моё крыло, и под перчаткой что-то зашевелилось. Я вздрогнул, мои перья вспыхнули синим от печали и белым от тревоги. Я ничего не сказал.
Но сделка была заключена, и Волшебник забрал свой мешок пряностей, с наслаждением вдыхая их аромат. Костя с берегов Варени погладил края моих перьев и тихонько вздохнул, подумав о чём-то сокровенном. Его дыхание сделалось взволнованным и хриплым, когда он ощупывал перья. Затем он открыл дверцу большой клетки из слоновой кости и жестом велел мне забраться внутрь.
Что я мог поделать?
Путешествие в Аджанаб было долгим, а до края пустыни лучше добираться по реке. Будучи опытным речным путешественником, Костя арендовал роскошную баржу цвета тыкв и крови. Мою клетку установили на носу, чтобы я наблюдал, как бурлит и пенится зелёная вода реки, текущей с гор. Баржа качалась под моим весом, но держала, не особо жалуясь.
Река оказалась шире, чем я ожидал. Я видел зелёные берега, где летали огоньки-светлячки и тучи москитов. До чего же они были далеки! Вокруг баржи пенилась коричневая вода, полная водорослей. Рядом со мною на палубе находился большой хрустальный кубок, закреплённый на прочной деревянной подставке; в кубке плавала толстенькая золотая рыбка, помахивая вуалевым хвостом. На её чешуйках отсвечивала речная вода, чёрные глаза медленно и вразнобой моргали. Грани хрусталя бросали разноцветные блики на её шкуру.
– Тебе нравится река? – пробулькала она. – Я могу поговорить с шестовиками, если ход недостаточно мягкий.
– Я почти не чувствую, как мы движемся, – хмуро ответил я. – О таком мягком ходе можно лишь мечтать, но я не мечтал, и направляться туда, где заканчивается река, мне совсем не хочется.
– Извини… Такова участь зверей: если мы интересны человеку, он сажает нас в клетку или кубок. Это трагично, но стоит ко всему относиться философски. Река длинная, стекло хрупкое.
Я щёлкнул клювом.
– Аджанаб велик, а клетка крепкая.
Рыба просияла, её чешуйки засветились от удовольствия.
– Ты направляешься в Аджанаб? Я везу тебя туда, куда ведёт река. Как мило! У меня, знаешь ли, есть родня в Аджанабе.
– Рад за тебя. Мне туда не надо. Человек-павлин в жёлтом жакете говорит, что будет меня там кормить мышами. Но, сдаётся мне, человек, желающий кормить птиц мышами, мог бы исполнить желаемое где угодно. Если он везёт меня по реке в город, о котором я раньше почти не слыхал, значит, дело не только в мышах.
– Но река сладкая, как пальмовый сахар! Мне очень нравятся эти холодные горные маршруты. Однако, когда ночь делается совсем синей, я думаю о Варени и её вкусе. – Рыбка лениво развернулась, коснувшись стекла плавниками. – Каждое утро они бросают меня в реку, и я пробую воду. Здесь, высоко в горах, она похожа на замёрзший мох… Я пробую течения и глубину, ловлю направление потока и нахожу безопасный путь; узнаю, начала ли форель нереститься. Потом меня вылавливают и снова помещают в стекло. Я прокладываю курс по вкусам реки.
– Для тебя могли бы подыскать сосуд побольше.
– Люди невнимательны к тем, кто их окружает. Уверена, они считают этот винный кубок большим, как океан, запертый в хрусталь. Но я на этой барже лоцман, без меня они ничего не могут. – Её лицо – то лицо, каким может обладать рыба, – приобрело озорное и лукавое выражение. – Знаешь, когда-то я была драконом.
Я рассмеялся. Мой смех звоном раскатился над быстрой водой.
– Наверное, ты была самым маленьким драконом из тех, что когда-либо хватали девушек за передники.
Рыбка покраснела от гнева:
– Не смейся! Я действительно была драконом! И побольше тебя, кстати.
Сказка Речного Лоцмана
Я появилась на свет в скрипучем шлюзе на этой самой реке. Всё вышло случайно – вода прибывает и убывает, временами ненасытный водоворот захватывает несколько золотых искр, и кому-то приходится обходиться карманами и воронками у основания стен, покрытых скользкими водорослями. Мы – дети шлюза: мои братья и сёстры, как и я, носят имя Шлюз, что в сезон спаривания приводит к большой путанице.
Горы похожи на согбенные спины стариков, повсюду облака да туманы, и деревья склоняются к воде так низко, что продолжают расти под невысокими волнами, пока речное дно не превратится в переплетение ветвей, что тянутся с противоположных берегов, и их листва колышется в мутной воде. Вода холодна и быстра, и среди скал – где лёд крадётся по песку, сковывая склонённые деревья, так что лишь середина речного русла остаётся свободной для плавания и охоты, – есть один водопад.
Я не знаю точно, где первая золотая рыбка услышала, что этот водопад является чем-то бо́льшим, нежели одной жалкой каплей на поверхности реки. Но слухи среди нас распространяются быстро, такова природа рыб. Какой-то малый с красными плавниками слышал, как об этом шепчет форель, а той рассказала щука, которую убедил броняковый сом, восхитившийся тем, что ему протараторила рыба-барабанщик, знавшая о правдивости угря, что не мог прийти в себя, услышав о приключениях окуня. И все они твердили в один голос, что, если бы золотая рыбка могла прыгнуть над этим водопадом, она превратилась бы в дракона.
Многие из Шлюзов в это не поверили – что за абсурдная идея! Драконы вылупляются из яиц и огня в далёких-предалёких странах, о которых благовоспитанные рыбы слыхом не слыхивали. Кроме того, разве кто-нибудь видел драконов или хотя бы слышал рассказы о дыме или обожжённых девах, опускавших в реку обгорелые волосы, чтобы погасить пламя? С другой стороны, мы, Шлюзы, родились отдельно от других золотых рыбок, отличаемся упрямством и раздражительностью. Лишь я отправилась с золотыми рыбками, родившимися в открытой воде, к подножию водопада, чтобы поглядеть на туман и ревущий низвергающийся поток; подумать о том, как золотая рыбка могла бы так высоко подпрыгнуть, пытался ли кто-то это сделать и ещё о том, каково иметь жесткие зелёные чешуйки вместо мягких золотых. Что чувствуешь, когда выдыхаешь пламя? Ведь можно задохнуться от собственного дыма. Не обжигает ли огонь язык и каков он на вкус? И главным, что интересовало нас, собравшихся в оранжевые, белые и красные группки, была способность летать.
Мы слышали, что у драконов есть крылья. Солнечные рыбы и светлопёрые судаки заверили нас, что когда-то видели сотни драконов, и у каждого были красивые кожистые крылья – иногда коричневые, но чаще странного цвета, как наша собственная кожа. Они были грациозны, делали в воздухе сальто и срывались в штопор, пробовали ветер, как мы пробуем воду. И все до единого утверждали, что драконы были очень красивыми. «Полёт – это как долгий прыжок, – объяснила солнечная рыба. – Если сможешь прыгнуть над водопадом, будешь подниматься всё выше, и костлявые крылья развернутся на твоей спине, как удочки».
Такой жребий казался привлекательнее, чем быть маленькой и незаметной рыбкой, известной лишь благодаря цвету, который мы не могли изменить. Нам хотелось летать и изрыгать пламя. Что бы сказали рыбаки, стань мы драконами, способными мгновенно их зажарить? А если бы мы поместили их малышей в стеклянные сосуды, кормили на своё усмотрение – или вообще не кормили, ради забавы! – и смеялись над тем, какими люди становятся маленькими, если растить их в стеклянных сосудах и не выпускать на волю даже по праздникам? Им бы было нечего говорить, решили мы. Да и мы не стали бы их слушать.
Одно дело согласиться, что какая-нибудь вещь кажется интересной, и совсем другое – воплотить её в жизнь. Мы помахивали хвостиками у подножия водопада и поглядывали на поросшие мхом скалы. Они были так высоко! Кое-кто пытался: каждый день одна или две золотые рыбки собирали всю свою храбрость, напрягали мышцы хвоста и выстреливали из воды, точно языки огня, выше и дальше, чем любые сородичи. Но всякий раз падали в пенящийся водоём, не достигнув высшей точки и ничуть не изменившись по сравнению с тем, какими они были мгновение назад.
Разумеется, я думала о том, не окажется ли один из Шлюзов сильнее. Мы каждый день боролись за свою жизнь, когда вода убывала. Приходилось плыть против течения, напрягая золотые мышцы. Поэтому мы были крупнее остальных, из-за нашего трудного детства. Но всё равно любили наш шлюз, как ребёнок любит грудь матери.
Я совершала свои попытки ночью, когда остальные отправлялись перекусить, чтобы не стыдиться падений. Прыгала очень высоко, выше прочих, и с каждым прыжком пик водопада оказывался всё ближе к моим плавникам. Я чуяла в себе прилив ветра и огня – они были готовы. И однажды ночью, когда никто не видел, когда угорь и рыба-барабанщик копошились в иле, я прыгнула, размахивая хвостом на ветру, точно кожисто-костистыми крыльями, какими я их себе представляла… И взмыла над водопадом!
С громким плеском я упала в реку наверху и поспешно удалилась от края, чтобы снова не оказаться внизу. Я была неуклюжей в воде и барахталась, как никогда раньше. Ведь рыбий инстинкт плавания таков, что у нас нет даже слова «плавание»: мы в нём не нуждаемся. Я выбралась из воды на берег, схватившись за низкую ветку дуба, и лежала, задыхаясь. Воздух обжигал мою грудь; я утратила жабры, плавники и золотую чешую, кашляла и сплёвывала воду; мне было холодно.
Я стала драконом.
Но, каким именно драконом, я понятия не имела. У меня не оказалось крыльев, плоть была не чешуйчатой и зелёной, а розовой и мягкой; две ноги и длинные волосы, которые намокли и прилипли к рукам; изо рта выходили только желчь и речная вода, никакого огня. Я подумала, что драконов давно никто не видел, может, теперь они так и выглядят. Всё, что живёт не в воде, в большей или меньшей степени похоже; солнечные рыбы со светлопёрыми судаками частенько ошибаются. Может, у дракона и впрямь изысканные пальчики на ногах и тупые ровные зубы. Разве я могла сомневаться? Я перепрыгнула водопад – значит, теперь я дракон, пусть и странный на вид.
Я спустилась с горы, дрожа; мои мягкие и бледные драконьи ноги не привыкли ступать по острым камням и гальке. На пути мне встретилась деревня, и – в точности как в сказках! – у деревенских жителей при виде меня округлились глаза и отвисли челюсти, они бросились бежать, что-то бессвязно бормоча. Однако потом вернулись со штанами, длинной просторной рубашкой, поясом и шляпой и сказали мне, что не следует разгуливать нагишом.
– Драконы делают что им заблагорассудится, – высокомерно ответила я. – Меня нагота не беспокоит. Жаль, если она беспокоит вас.
Они затащили меня в домик и поставили перед длинным овальным зеркалом. В нём отражался, как я предположила, дракон: с длинными волосами цвета чешуи золотой рыбы, маленькими округлыми грудями, синими глазами, точно летняя река, и родинкой над ключицами. Я не видела, в чём проблема.
– Так и выглядят драконы, – сказала я, пожав плечами. Уверенности в моём голосе было больше, чем я на самом деле ощущала. Я прочистила своё новое горло. – Удивлена вашему провинциальному невежеству. Но, если цвет моей чешуи вас беспокоит, я приму вашу нелепую одежду.
Они нервно рассмеялись и продолжали разглядывать меня, разойдясь по углам комнаты – кто бы удивлялся! Я облачилась в их одежду, надела огромные башмаки на толстой подошве и спокойно ушла подальше от горы.
Пока я странствовала по миру, вокруг золотилось лето. Я ела кроликов и крыс – дышала на них, пока они не останавливались, чтобы изумлённо поглядеть на меня, мои раздутые щёки и раскрасневшееся лицо. Я вздыхала и хватала их голыми руками. Драконий жребий меня очень разочаровал. В самые трудные моменты, когда вокруг стелилась сырая ночь, а волки пели друг другу баллады в далёких холмах, в мою голову приходили мысли о том, что, наверное, я самую малость меньше дракона, но уж точно больше, чем золотая рыбка.
Однажды утром, когда солнечные лучи играли на листве ежевики, в долине появились охотники: оленя они не поймали, но заманили в ловушку дракона. Моё лицо было испачкано в ежевике, и я не знала, что сказать. Предводитель охотников был темноволосым красавцем, и он не испугался моего рычания.
– Я дракон. – Я вздохнула, почти умоляя их поверить в сказанное. – Вы должны тотчас разбежаться по сторонам, как муравьи.
Мужчина достаточно серьёзно взглянул на меня.
– Нет, – сказал он, – ты ошибаешься. У моего отца в зале есть драконья голова, и, хоть она вся в пыли, а в одной ноздре поселилась мышь, я бы ни за что не перепутал дракона и деву.
– Но я перескочила водопад! – зашипела я в отчаянии. – Никто раньше этого не делал! Я из рода Шлюзов!
– Не имею ни малейшего понятия, о чём ты, но молодой девушке нельзя быть одной в глуши, где лишь дядюшкины штаны защищают тело от ежевики.
– Мои дядюшки штанов не носят…
Я протестовала, но его собратья-охотники мгновенно меня окружили, как зайцы лису, и вынудили сесть на лошадь; та галопом понесла меня к ветхим воротам города, где было множество красных башен. По пути он рассказал мне о славе Аджанаба, величайшего из городов земли во всём, включая валюту.
– Знала бы ты, – сказал предводитель охотников, и его серые глаза сверкнули, будто рыба гольян в вихревом течении, – до чего у нас необычные монеты! Синие и яркие, как твои глаза, и в центре каждой две безупречные дырочки. О, наш край прекрасен, и ты можешь быть счастлива здесь.
Сказка об Аджанабской Монете
Задолго до правления моего прапрапрадедушки монета была целой, из чистого жёлтого золота и ценилась как обычные монеты. В те дни не существовало герцогства, и Аджанаб жил подобно часам: более-менее успевая за временем и надеясь, что кто-нибудь его заведёт, но по-настоящему ни о чём не заботясь. Деньги воровали у других городов или привозили на речных баржах. В самом городе их не чеканили.
В этом беспорядочном месте жил человек по имени Амилькар, один из рыбаков Варени. Он ловил щук и карпов – отчего ты так побледнела, моя дорогая? – самых немыслимых цветов: ярко-жёлтых, тёмно-зелёных и таких голубых, что глазам больно смотреть. Замечу, что этот рыбак был мудрее рыбаков из дурацких рыбачьих сказок севера, и вечера он проводил с горном из латуни и кости, край которого натирал маслом до блеска, чтобы отгонять речных насекомых. В своей маленькой лачуге рыбак играл нежную музыку, освещая берега многоцветной реки пламенеющим горном.
А ещё надо сказать, что Амилькар был одинок, ведь даже умный рыбак воняет рыбой… Если не считать местных шлюх, рассчитывать ему было не на кого. И потому каждый вечер он наводил глянец на один из нотных листов и клал его на кресло-качалку. Со временем нотные листы, покрытые пятнами чая и осетровой чешуи, исписанные нотами, похожими на паучьи лапы, слиплись и обрели форму миловидной жены – она вся состояла из музыки. Амилькар каждый вечер садился напротив своего улова и желал, чтобы она открыла глаза-скрипичные-ключи или губы-восьмые-ноты и ожила для него. Рыбак играл музыку своей жены на пламенеющем горне из латуни и кости, но она не просыпалась.
Будь это извращённая северная сказка, в конце концов именно так и произошло бы, и она любила бы его до конца дней. Но мы, жители страны пальм и корицы, более практичны. Варени, чья вода в большей или меньшей степени состоит из краски, привлекает странных рыб и очень странных существ, которые совсем не рыбы. И однажды ламия по имени Вахья, наблюдая за играющим Амилькаром, полюбила его. Он был достаточно хорош собой, а поскольку ламия – это морская змея с тремя синими грудями, головой и руками женщины, запах рыбы её не очень беспокоил.
Рано утром, перед тем как солнце расставило свои облачные приманки, Амилькар поймал большого карпа: больше всех, что ему попадались ранее. Этот карп заглотил много дорогой нити и теперь весь был в серебряных блёстках. Ему не понравилось, что его поймали – отчего ты смеёшься, моя дорогая? – и он, ворочаясь в сетях Амилькара с китовым крючком в губе, сказал пенным, булькающим голосом:
– Амилькар, что услаждает слух хлопающих моллюсков своим блестящим горном, чьё пламя разливается над водой, услышь меня! Если оставишь меня в живых, я расскажу тебе о великом сокровище, что прячется под твоим окном каждую ночь.
Амилькар решил, что это достойное предложение, и был достаточно мудр, чтобы понять: рыбы не разговаривают с кем попало. Он тотчас согласился.
– Вахья следит за тобой, Амилькар, и, не считая того, что она намного лучше кресла-качалки, набитого старой бумагой, она – ламия, а жабры ламий полны золота.
Рыбак отпустил карпа, а вечером, вернувшись домой, принялся играть на своём пламенном горне как обычно, пялясь на грудь бумажной жены, где были записаны ноты. Не переставая играть так красиво, что даже лишенный музыкального слуха угорь чуть не выпрыгивал из воды, желая лучше слышать, он вскочил со стула, держа горн в одной руке, а другой распахнул окно, под которым свернулась Вахья, чей гребнистый хвост был синим, как краска. Её рыбьи глаза моргнули в изумлении.
– Никогда не видел ламии, – сказал рыбак. – Что ты делаешь под моим окном?
– Я услышала тебя посреди океана, где корабли разбивают пенные волны, точно головы китов…
Сказка Синей Змеи
«Не заплывай в устье реки, – говорят матери-ламии. – Она тебя поглотит. И что с тобой случится?»
На картах всегда отмечают кольца наших синих хвостов, что высовываются из моря, указывая места, куда заплывать не следует. Но кто предупредит нас самих? Ламии родились в начале мировой тьмы, когда не существовало ничего, кроме великого чёрного моря. Кто-то скажет, зелёная земля существовала всегда, как и чёрное море, но это ложь прикованных к земле. Мы, дышащие морем, знаем, что оно обширнее земли, так было и будет, и это не что иное, как первичная кровь мира. Ламии стары, старше, чем соль. Три наших груди зовутся утро, вечер и полночь, а своими хвостами мы охватываем небеса.
В краю, где живут ламии, всё синее. Волны щедро делятся своим цветом, и я не припомню, чтобы синий хоть раз оказался не главным в поле моего зрения. Поля синих кораллов, где мелькают бирюзовые плавники; колыхание побегов кобальтовых водорослей и иссиня-чёрные подводные горы, увенчанные последним сапфировым светом, где луна глубже всего проникает в воду. Ламии – самые синие из всех синих существ. Наши плавники ярко сверкают, кожа напоминает пролитые чернила, а приманки призрачно мерцают, синие в синей тьме. Во время ужасных штормов ламии пили кровь жирных синих рыб в морской глубине, а моя бабушка обычно плыла наверх и купалась в лунном свете, позволяя ему окрашивать свою кожу в серебро и лазурь. Со своего наблюдательного поста она как-то увидела страшную вещь, и её небесно-голубое сердце замерло в груди.
По волнам шёл коричнево-белый корабль. В нём не было ни капли синего. Моя бабушка последовала за ним как зачарованная, её мощный хвост извивался в воде. Она увидела на палубе существ без хвоста и приманок, чья кожа была сухой и потрескалась от соли. Она следовала за кораблём, пока тот не утонул, ибо, если наблюдать за судном достаточно долго, рано или поздно окажешься свидетелем катастрофы. Из волн она вытащила единственного моряка, чьи глаза были правильного синего цвета. Будучи рыбой, она не потратила много времени на разглядывание красивого лица, а впилась в глотку и как следует поужинала. Мы, морские жители, существа практичные и знаем, что, если попалась редкая добыча, ею следует насладиться: второго случая может и не представиться. В разбавленной крови моряка она ощутила вкус зелёной земли и голых скал, что были для неё внове, и содрогнулась.
Бабушка вернулась в синие глубины и там в положенный срок обнаружила, что понесла. Она была расстроена и испугана: ламий-самцов не существует; старые матери, живущие на свете очень долго, о детях и не думали. Но, когда она родила миленькую извивающуюся морскую змею, синие старейшины решили, что её оплодотворила новая кровь, скалистая и травянистая. С той поры повелось: когда ламия желала завести дочерей, она искала какого-нибудь моряка и пожирала его.
Так родилась я – из разодранной груди одного пьяницы.
«Не заплывай в устье реки, – говорят наши матери. – Она тебя поглотит. Что же с тобой случится?»
Не заплывай туда, там живут чудовища, чьи кривые гарпуны выскакивают из глубины и тьмы. Я была молода и глупа, как головастик, наслаждалась мягкостью сине-чёрной воды и холодом океанского дна. Свет моих приманок мерцал в волосах, притягивая завтраки. Мы, ламии, рыбы глубоководные, пьём кровь и едим песок; наша кожа не знает солнца. Я была сильна, и мой хвост бойко двигался в воде. Став взрослой, я отправилась к самой старой ламии, которая обросла таким толстым слоем морских желудей, что сделалась похожа на седую скалу. Я спела ей, как делают все юные, устроила целый концерт, чтобы подольститься к нашей общей бабушке. Мой голос заполнил волны трепещущим наслаждением, желанием увидеть реки и скалы, окунуть хвост в незнакомые течения.
Старая ламия зевнула. Кусочки коралла откололись от её челюсти и поплыли к поверхности.
– Ладно, ладно, – прокаркала она. – Почему бы тебе не спеть о чём-то синем?
«Отчего нельзя плыть к устью реки? – думала я сердито, плывя прочь от её грота. – Отчего я не могу поглядеть на траву, чистую воду, розовых и золотых рыб и на солнце, что похоже на полыхающего моллюска?»
Я отправилась к матери – изящной и покрытой такими тёмно-голубыми чешуйками, что они казались почти чёрными, – свернувшейся вокруг скалы на дне мира, жующей его каменные корни.
– Я хочу увидеть реку.
– Не надо обижать твою старую мать.
– Я достаточно смелая, чтобы одолеть реку! – воскликнула я.
Наверное, детей придумали для того, чтобы они раздражали родителей и дерзили им – поочерёдно.
– Тогда спроси рыбу-меч, она расскажет, куда плыть.
Я направилась к серебристо-синей рыбе-меч, чей рог мерцал вблизи от поверхности.
– Плыви до тех пор, пока вода не потеплеет и не сделается цвета трески, а там разыщи карпа, – сказала она.
Я плыла и плыла. Наконец вода потеплела, у неё появился лёгкий цветочный привкус, как у белого мяса трески. Тогда-то я и услышала первые тихие, огненные отголоски мелодии, которую играли где-то далеко; мелодия меня манила. Я разыскала карпа – он жевал криль возле затонувшего галеона, в котором жили три акулы.
– Плыви, пока вода не изменит цвет, – сказал он. – Она станет совсем другой, не синей, и будет тёплой, как шкура выдры. Это река. Но я бы не советовал туда плыть, там живут чудовища.
Я издала радостный вопль, разыскав зелёную воду, и обнаружила, что та затекает в море вместе с потоком ила. Бросилась в эту зелень и принялась в ней кататься; мои звёздчатые приманки покачивались в завихрениях течения. Песня сделалась такой громкой! Я подпевала ей, ликуя. Выползла на берег и оставила на траве длинный локон своих синих волос, чтобы показать, что там побывала я – единственная ламия, не испугавшаяся запретов на картах. Вода согрела мою плоть, и я заметила, что стала менее тёмной, чем была в охлаждающем океане, – скорее, бирюзовой, серебристой и кобальтовой одновременно; это меня восхитило.
Пение продолжалось, и я вспомнила, что мать рассказывала о сиренах, но не смогла совладать с собой. Я поплыла вверх по реке, сквозь фиолетовые и золотые течения, зелёные, красные и оранжевые; играла в загадки с угрями, в рифмы со скопами и пыталась делать вид, что не слышу музыки. Но каждый день я продвигалась всё выше по реке, и каждый день музыка волновала воду, как ветер.
Пока я не добралась до этой лачуги и не поняла, что поёт не птица и не сирена, а горн. Горн пламенел белым и красным, его отражение сияло золотом на поверхности воды.
«Не заплывай в устье реки. Она тебя поглотит. Что же с тобой случится?»
Сказка об Аджанабской Монете(продолжение)
– Что же со мной случится? – робко спросила Вахья. Рыбак помог ей забраться в свой дом, где её ярко-синий хвост трижды обвернулся вокруг стен и почти высунулся через дымоход.
На некоторое время Амилькар стал счастливым. Он не сжег свою жену из нотных листов, как просила Вахья, но в знак супружеского согласия аккуратно сложил в чулане. Однако Вахья была дикаркой, и, хотя её жабры действительно оказались из золота, это было странное золото со зловещим голубоватым оттенком. Они не могли просто взять и продать его на рынке. Ламия разбивала хвостом хороший фарфор; её поцелуи были сладки, как икра осетра, но она была грубой и сильной, Амилькар трепетал в объятиях жены. Но рыбак любил Вахью, и она так страстно пела, когда он играл на горне, что угри падали замертво, а река будто приближалась к ним, чтобы лучше слышать. Ламия пела о крови моряков, синем молоке и больших синих яйцах; о лунном свете, который с такой силой падал на её груди, что она чувствовала, как появляется лёд на кобальтовых сосках. Муж глядел на неё с восторгом, и жена улыбалась.
Но однажды Амилькар заболел глупой идеей, как иные заболевают проказой. Тебе может показаться, что это преувеличение, – но не для того, кто взял в жёны ламию. Амилькар часто торговал с речными баржевиками, обменивая рыбу на горшки, сковородки и наточенные ножницы, пряности и сказки. Так вышло, что он возжелал жену одного из баржевиков, – её волосы сияли точно хранилище, в котором собраны все пряности Аджанаба. Та бросала на него ласковые взгляды, но, поскольку в её чреве был пятый ребёнок, времени на влюблённых рыбаков не было. Амилькар любил эту женщину, как когда-то свою жену из музыки, а она его не любила.
Однажды вечером Амилькар вернулся в свою лачугу с дневным уловом – связкой карпов, которые не говорили и не обещали жён. Вахья сидела очень тихо в том самом кресле, где когда-то жила немая жена из музыки. В её тёмно-синих волосах светились маленькие огни, похожие на звёзды, но Амилькар знал, что это приманки, предназначенные сбивать с толку осторожных рыб во тьме глубин. Хвост ламии завернулся вокруг всей комнаты: огромный, толстый, покрытый серебристо-синими плавниками.
– Сколько тебе нужно жён, Амилькар? – прошипела она.
– Три, – признался он, и его руки задрожали. – Я хочу, чтобы ты была в моём доме, жена баржевика – в моей постели, а моя блестящая бумажная жена – перед моим горном, когда я играю.
В гневе Вахья пробила крышу домика и синей молнией метнулась к речным баржам. Приманки в её волосах горели ярко, как фонари. Она нашла на большой барже с пряностями женщину, которую любил Амилькар, – несчастная спала на спине, прикрыв живот. Вахья никогда не желала иметь детей, но, завидев слегка выпуклый живот жены торговца пряностями, она решила, что это Амилькар поместил туда ребёнка, открыл своё горло меднокожей женщине и позволил насосаться своей крови с запахом травы. От стыда и ярости её хвост вспыхнул белым пламенем. Женщина не проснулась, ибо приманки ламии даже китов погружают в сон. Разгневанная Вахья прижала обе ладони к животу беременной, оставив два синевато-багровых отпечатка, исчезнувших к утру. Ребёнок умер, раздавленный руками морской змеи.
Хотя, если верить другим историям, дитя всё же родилось – уродливой ламией-полукровкой с тремя грудями; жизнь ей выпала очень трудная, но это выдумки…
Вернувшись к мужу, Вахья вцепилась Амилькару в шею, разыскивая следы измены, и скоро сама уже не могла понять, где раны, оставленные её собственными руками, а где – отметины, которые могла оставить жена баржевика. Не переставая всхлипывать, она распахнула дверь чулана, где неряшливой стопкой лежала забытая бумажная жена, собственноручно разорвала её в клочки на глазах у мужа, а потом съела каждый кусочек музыки и жены, со скорбью и горечью. Амилькар был в ужасе, но что может сделать мужчина, женатый на змее? На этом сказка могла бы закончиться, стань Амилькар вернее, а Вахья – добрее. Но ламия подавилась последней пригоршней обрывков музыки.
Из её бирюзового рта выпала золотая монета – синеватая, как горло утонувшего моряка.
Всё ещё дрожа, Амилькар потрясённо уставился на монету.
– Сделай это ещё раз! – воскликнул он.
Вахья снова закашлялась и опять выплюнула монету. На этот раз она её не отдала и прикусила золотой кругляш, когда муж попытался вытащить его изо рта, оставив в центре две безупречно круглые дырочки.
Сказка Речного Лоцмана(продолжение)
– Амилькар стал очень богатым и держал жену в холодной комнате, чтобы та всё время кашляла. В конце концов он построил большой дом на реке и разместил её на нижнем этаже, у воды, где всегда прохладно и легко застудить грудь. Так Вахья стала первым чеканщиком Аджанаба, а Амилькар – первым Герцогом. Даже сейчас наши монеты имеют голубой оттенок и в центре каждой – знаменитые отметины.
Я в ужасе глядела на своего поработителя. Он сиял, уверенный, что рассказал мне отличную историю.
– Я дракон, а не банк, – проговорила я негромко.
– Милая моя, ты ни то ни другое.
Он завёл меня в дом, где было столько комнат, сколько веток на дне реки, и усадил возле огромного камина, над которым вместо головы лося висела драконья голова.
– Итак, – сказал он, взяв мою руку в свои и опустившись на колени на безупречный мраморный пол, – это дракон. Он очень старый и очень мёртвый. Ты очень молодая и очень живая, дева, а волосы у тебя каких я в жизни не видел. По-моему, ты прекрасна и блистаешь, словно золотые монеты на солнце. Если ты не полностью безумна, я бы с радостью поселил тебя в этом доме и одел во что-нибудь другое, нежели штаны в пятнах и рубашка, которая тебе очень велика, и кормил бы тебя супом, и сделал бы своей женой.
Другие обитатели особняка, похоже, считали, что всё случилось слишком быстро, и город должным образом переживал скандал. Но я-то рыба: дважды в год мечу икру десятками, и мне дела нет, выживут ли мальки. Если еды не хватает, могу и съесть нескольких – такова природа золотых рыбок, у нас, речных обитателей, так принято. Спариваться легко, легче, чем пообедать. У меня было много детей, и я всех забыла, как они забыли собственных детей и внуков. У золотой рыбки золотое сердце, а золото и чувства – вещи несовместимые.
Поэтому я вышла замуж: мне показалась, что суматоха не стоит икры, ради которой её затеяли. На мне было платье, похожее на тысячу паутин. «Возможно, – думала я, – превращение рыбы в деву – событие почти такое же неординарное, как превращение рыбы в дракона». Вокруг покачивались курильницы с благовониями и бородатые мужчины смазывали маслом лбы. С другой стороны, девы вели себя гораздо суматошнее рыб. Постель новобрачных была с вышитым одеялом вместо миленькой кучки веток и тени. И вместо блестящих маленьких икринок, приклеившихся к стене шлюза, случился большой живот. Месяцы сменяли друг друга, и я уже решила, что никогда не разрожусь этой икрой.
Но, пока живот рос, моя кожа начала отслаиваться. Я привыкла к тому, что она розовая и мягкая, и встревожилась. Пошла к доктору, который уединённо жил в комнатах, отведённых ему в особняке, и легла на его стол. Он долго пичкал меня пиявками и зельями, но кожа продолжала отслаиваться. Наконец с моей ноги слезли последние ошмётки девичьей кожи, и под ней обнаружились, блестя на безупречном мраморном полу, три длинных чёрных когтя и зелёные чешуйки, напоминавшие осколки изумруда.
Сказка о Плаще из перьев(продолжение)
– Я всё тотчас поняла, – со смехом сказала золотая рыбка. Череда пузырьков пронеслась к поверхности воды в её кубке. – В конце концов, в младенчестве золотая рыбка похожа на золотую ресничку, плывущую по воде, и ничто в ней не напоминает взрослую рыбу. Я прыгнула над водопадом и превратилась в младенца. Отложив икру, стала взрослой и обрела зрелую форму – с чешуёй, крыльями, пламенем и так далее. Ты никогда не думал, почему в старых книгах много драконов, которые гоняются за девами? Змеи думают, что эти девочки – сироты, и стремятся забрать их в своё логово, чтобы вырастить сильными и крепкими.
– Что случилось с ребёнком? – мягко спросил я.
Шлюз чуть приподнялась, а потом опустилась в воде, будто пожала плечами.
– Боюсь, во время родов я завершила преображение и прямо с постели вылетела из особняка, волоча длинный зелёный хвост, завитый словно штопор. Я дохнула огнём на луну от избытка чувств, а потом на дом, его нижний этаж. Улетая быстрее, чем несётся по воде речная баржа, я мельком увидела позади, как что-то большое и синее исчезает в реке.
Я летела со скоростью, на какую были способны мои крылья-удочки, в горы, к моей реке и шлюзу. И не думала о ребёнке. Не знаю, был это мальчик или девочка. О его отце я тоже не думала. Спаривание длится не больше одного сезона, иное было бы неприлично. Икринка выживает или погибает, как ей суждено. Самое большее, что может сделать мать, это отгонять самцов какое-то время, чтобы не съели икру, а потом её следует оставить на милость реки. Я вернулась к другим золотым рыбкам, чтобы доказать им, что такое возможно, и показать, как это делается. Я взмыла над пенящимся, бурным краем водопада; мой хвост развевался, как зелёный флаг, а ноздри раздувались, втягивая ветер… Ох! У него был вкус солёных креветок и разбитых косточек. Мой спинной гребень колыхался, белый и синий, как бедная ламия. Я призвала шлюзовых и золотых рыб, форелей, щук, броняковых сомов, щёлкающих барабанщиков, угрей, которые не лгут, и окуней.
Взмыв над водопадом, я почувствовала, как мои чешуйки начинают уменьшаться в размерах, лапы сжимаются… а потом я снова превратилась в золотую рыбку и упала в озерцо с громким всплеском.
Я не мог сдержаться. Я хохотал и каркал так, что моя грудная клетка подпрыгивала.
– Прости, я не хотел быть жестоким. Наверное, ты очень расстроилась.
Рыбка опять пожала плечами на свой рыбий манер.
– Они тоже смеялись. Но всё же кое-кто: щуки и угри, форели и шлюзовые рыбы – видели, что я была драконом.
– Ты ведь могла бы снова прыгнуть?
– Наверное. Но вскоре после этого появились баржевики, выловили несколько рыб и объяснили, что мы нужны им для кубков и что нам будут хорошо платить. Мне показалось, что пробовать реку на вкус – неплохая работа. Рейс за рейсом я путешествую так же далеко, как любой дракон. И не думаю, что мне понравится опять оказаться в младенческой форме. Она совсем не похожа на зрелую, к тому же розовый цвет мне не идёт.
Мы со Шлюз ещё не раз мило беседовали на палубе речной баржи, но все реки заканчиваются. Эта оказалась очень длинной, путешествие заняло много месяцев. Но мы не одолели и половины пути до Аджанаба. Когда русло наконец сузилось и стало несудоходным, я почти забыл, что нахожусь в клетке, – всё из-за её голоса, доброго и бодрящего, как флейта-пикколо, и блеска золотых чешуек в хрустальном кубке. Я часто думал о моей гусыне, её оранжевых перепончатых лапах и ухающем крике. Когда я плакал, Шлюз тактично отворачивалась. Но она попрощалась со мной, выплеснув немного воды, и на миг опечалилась, когда Костя погрузил меня на телегу. Я бился о прутья, мой хвост вспыхивал, дочерна обжигая их вместе с замком и краями одежды Кости, но уберечься от красного города было невозможно. Мне оставалось лишь ждать.
Варени оказалась великолепной, как и обещала Шлюз; мосты содрогались под колёсами нашей телеги, красная пыль сыпалась в воду. Но сияние золотого жакета Кости затмевало многоцветье реки, и я тонул в сером болоте отчаяния. Когда он направил телегу в Портновский округ, я почти догадался, откуда у него этот жакет.
Каждое окно и дверь в каждую лачугу были занавешены тканями, окрашенными в густые и яркие цвета. Даже обычные передники блестели, как золотые рыбки. Вместо водосточных канав вдоль улиц стояли лохани с краской алого, жёлтого и синего цвета. Несколько весёлых горожан – их было меньше, чем лоханей, – окунали туда юбки, брюки, шляпы и красивые длинные жакеты. Катушки дорогих нитей стояли повсюду, точно фонарные столбы, и дети со сверкающими ножницами за деньги отрезали нужную длину. Людей было не очень много, а одежда имелась в изобилии. Где-то далеко слышался смех, крики, стук и плеск, хруст костей и звук разрываемого шёлка, песни и танцы… Аджанаб лишь недавно умер, бурные поминки ещё шли. Костя на меня не смотрел и гордо выпрямлялся во весь рост, когда один-двое грязнощёких ребятишек останавливались, чтобы поглазеть на меня, его добычу. У него была неуклюжая походка: он хромал, что нередко случается у аристократов. Пока мы добирались до колокольни на восточном берегу Варени, уходя подальше от толпы и платьев, развешанных как занавески, я об этом не думал.
Тогда колокол ещё был цел, но остальное выглядело почти так же, как сейчас, в соответствии с происходящим на берегах Варени, – вещи здесь повинуются естественному желанию и медленно скользят вниз, к реке. Всё было забито досками, разбито, покрыто пылью и погружено в полумрак. Колокол не звонил, половицы скрипели, и мою клетку повесили туда, где ты её видишь, чтобы больше не двигать. Костя всплеснул руками, будто только что сделал мне отменный подарок, перевязанный ленточкой с бантиком.
– Здесь мы с тобой будем работать, мой дорогой друг. Это милое местечко с большим количеством углов, где можно прятать разные вещи.
– И какую работу я должен выполнять для тебя?
– Никакую! Сиди смирно, а я буду делать всё, что нужно. Раб таких размеров мне бы не пригодился.
Костя, чья золотая маска мерцала под бахромой из павлиньих перьев, наклонился и выдернул из моего хвоста одно длинное перо. Я вскрикнул от внезапной боли – прежде лишь Равхиджа, тыковка и милая садовница, поймавшая меня на воровстве, совершила подобное в качестве кары. Истекая кровью, я уставился на него с болью и недоумением. Я уже был у него в кулаке. Какой прок от ещё одного пера? Оно дымилось и шипело в перчатке. Костя бросил его в недра колокола – там перо и осталось.
– Такое яркое! – крикнул он. – Словно Звёзды в небесах!
Это повторялось каждое утро, на рассвете. Он приходил и выдёргивал из меня перо, алая кровь капала в круг под колоколом, откуда перья не возвращались. С каждым пером его радость росла, а я слабел и всё сильнее заливался горькими слезами, пока ноги не перестали меня слушаться. В клетку сунули подушки, на которых я лежал. Мой хвост постепенно становился всё тоньше. Пространство под клеткой превратилось в круг крови и золотых слёз, напоминавший след от жуткой чаши.
Что Костя делал по ночам, я так и не узнал. Наверное, уходил в город, чтобы пить, петь и общаться со шлюхами, как это делают мужчины в париках. Мои собственные ночи были тёмными и сырыми, полными звуков реки и шелеста волн у края ступеней. Внутри колокола что-то пощёлкивало, но там никого не было. От моего хвоста осталась половина, и половина моего сердца умерла. В тоске я представлял себе, как мелькнёт за узким окном серое перо, на длинной шее отразится лунный свет. Но она не пришла… Было глупо ждать её появления.
Достигнув тёмных глубин отчаяния, я услышал шум – царапание, постукивание, поскрипывание. Из колокола выпало несколько моих перьев. Я издал счастливый возглас, увидев их, меня переполнила радость. Конечно, они погасли вскоре после того, как оказались отделены от моего тела, но золото продолжало сверкать. За перьями последовала длинная бледная нить, по которой спустилась тихая коричневая паучиха размером с детский кулак, чьи лапы были восемью изящными, блестящими иголками, а ушки резко выделялись в тех местах, где начинались её настоящие лапы; сквозь каждое ушко тянулась алая или золотая нить.
– Добрый вечер, о, ткань моя, пряха моих лучших шелковых нитей, – сказала паучиха голосом, похожим на шелест страниц. Все её многочисленные глаза серьёзно глядели на меня.
– Ты ошибаешься. Я уверен, что из нас двоих пряхой следует звать тебя.
– Отнюдь, – сказала паучиха, слегка покачиваясь на своей шелковой нити. – Костя попросил меня сделать ему плащ из перьев, самый яркий в мире. Ты – моя ткань, модель, нить и узор – всё одновременно.
Я в ужасе уставился на неё:
– Почему ты согласилась на такое?
Она пожала плечами.
– Костя всегда хорошо платил. Попробовал бы он не заплатить… Мы знаем друг друга с той поры, как я едва вылупилась, а он носил усы и шкуру. Я Манжета, Колокольная паучиха [35], известная на весь округ своими платьями и жакетами. Почему не прийти ко мне с таким заказом? Кто ещё сумел бы по достоинству оценить материал?
– Я не материал, – тихо проговорил я, не в силах отвести глаз от круга слёз и крови.
– Это Аджанаб, – ответила она голосом, густо прошитым сожалением. – Здесь всё и все – материал.
Паучиха помахала четырьмя из своих иглоножек.
– Это Костя с тобой сделал? А настоящие лапки превратил в браслет?
– Ты такой смешной! Разумеется, не он. Я паук-отшельник. Это имя мне подходит и кроме того указывает на то, что я ядовита [36]. Никто не смог бы отсечь мне лапы, если бы я сама того не захотела.
Сказка Портнихи
История любого существа подобна паутине: она раскидывается во все стороны, и в ней можно запутаться, проявив невнимательность, пока рассказчик будет продолжать плести нити своего повествования.
Увязла ли я в истории Кости или он увяз в моей? Сложно сказать. Поэтому я начну с себя. Возможно, следуя вдоль нити, мы обнаружим и его.
Первое, что я помню, – стекло. Я угодила под стакан вместе с десятком других коричневых малышей – вероятно, но необязательно моих братьев и сестёр. Запах яйцевого кокона выветривается через несколько дней, и мы с одинаковым успехом могли оказаться роднёй или нет. Откуда мне знать? Но я видела сквозь стекло, по которому беспокойно ползали мои собратья по несчастью, длинный стол. На нём стояла стопка книг, а рядом – высокий кубок из рога, образованный переплетением красных, чёрных и жёлто-белых полос.
Каждый день хозяин кубка брал нескольких из нас и давил в ступке, смешивал с розовыми лепестками, змеиными чешуйками и тем, что ему приходило в голову. Он выливал смесь в кубок и пил её с видом знатока, изучая состав каждого зелья. Хоть я была младенцем, мне уже хватало ума – паукам приходится искать стропила для своей паутины и ужина сразу после того, как мать уползает обратно во тьму, поэтому умнеть надо быстро. Мы рождаемся с осознанием яда, который носим внутри себя; чувствуем его вкус. Ты же знаешь вкус собственного рта, слюны, крови? А мы хорошо распознаем вкус яда. Тот человек мог быть лишь отравителем, раз давил моих соплеменников в ступке, пока их лапки слабо подёргивались над её краем.
Я не держу зла на отравителей, ибо сама отношусь к их числу, но стать предметом чьего-либо ремесла мне не очень хотелось. Поэтому, когда он сунул под стекло свои сухие тонкие пальцы и попытался поймать меня, я была готова: взбежала по его руке прямо к шее и вонзила в неё клыки – быстрая словно лопнувшая паутинка. Он не успел даже вскрикнуть. Когда я сильно рассержена, иной раз могу укусить дважды, и такой второй укус я с радостью подарила ему, испустив тихий вопль триумфа. На щеке отравителя остались две капли крови.
Я быстра. И милосердна. Он бился в конвульсиях, как утопленник, и из его тела проросли змееподобные лозы. С той поры я веду себя крайне осторожно: вдруг у всех людей под кожей прячутся такие штуки, похожие на хлысты. Побеги остролиста, дурмана и плюща рвались из него и шарили вокруг, желая что-нибудь схватить, задушить, оплести. Но я слишком мала для таких грубых хваталок, они меня даже не задели. Ветка тёрна хлестнула по столу и разбила кубок из рога с зельем из множества пауков. Комнату заполнил ужасный печальный звук, точно сыграли последнюю задыхающуюся ноту песни, которая мечтала о лесах, бурях и молниях ярче любви. Я содрогнулась, а он растаял в затхлом воздухе комнаты. Но не могла же я, в самом деле, скорбеть по чашке!
Я и ещё несколько моих собратьев сбежали от багровеющего трупа на свободу, к солнцу. Поскольку моё пленение и появление на свет разделяла лишь паутинка, я не знала, как себя вести, и сомневалась, что понимаю, чем должна заниматься паучиха.
Я спросила сверчков в Квартале стеклодувов, и они сказали:
– Наверное, паучихам следует потирать лапками, чтобы получилась приятная музыка, которая звучит в ночи, приманивая зелёных, чёрных и очень красивых пауков.
Я пыталась потирать лапками, но не услышала никакой музыки, только сухой шелест. Я спросила мотыльков в Уделе птицеловов, и они сказали:
– Наверное, паучихам следует найти где-нибудь огонёк и искупаться в его свете.
Я отправилась в Квартал свечников, и там оказалось больше огня, чем свечного сала, но он был слишком горячим и неприятным. А когда моя передняя лапа задымилась, мне хватило мудрости отступить.
Я спросила мух в Тупике каллиграфов, и они надолго задумались, держась подальше от меня – не знаю, почему.
– Наверное, паучихам полагается есть мух, – проговорили они, запинаясь, – но мы бы не советовали. Возможно, паучихе лучше заняться плетением алфавитов, как полагается каллиграфу, или красивых платьев, как полагается портному. Мы точно не знаем, но припоминаем, что всё дело в плетении. А теперь оставь нас, пожалуйста, в покое!
Я пожала плечами и отправилась на поиски каллиграфа, который взял бы меня в ученики. Я подозревала, что мухи, как мотыльки и сверчки, были глупыми, взбалмошными существами, которые знали о паучьей жизни не больше моего, но без карты все дороги кажутся одинаковыми.
Я обратилась к кальмарам в баках, заполненных чернилами.
– Нам пауки ни к чему, – пробулькали они. – Тебя легко утопить, и с нашей стороны было бы невежливо просить тебя работать в нашей среде. Обратись к людям.
Я спросила человека в лавке с высокими потолками, в синей шляпе с пряжками, который всю ночь заполнял манускрипты аккуратными знаками.
– Паук мне ни к чему, – ответил он, кашлянув. – Тебя легко раздавить, и с моей стороны было бы невежливо просить тебя работать рядом с моими грубыми руками. Обратись к сиренам.
Я проползла под дверью комнаты на вершине самой высокой башни в Аджанабе, на краю имения Герцога – промозглое оказалось местечко. И холодно. Это в Аджанабе! Но такова была башня, столь высокая, что воздух дрожал, опасаясь смотреть вниз. В комнатах скрипели и дрожали окна, пребывая в ужасе от стен. Три женщины смотрели на меня, моргая, и в их взглядах я читала удивление и голод.
У них были женские ноги, потому я зову их женщинами, но от талии и выше они были покрыты коричневыми перьями, верхние части – воробьиные, с большими, скошенными клювами и длинными крыльями, бледно-коричневыми с чёрными кончиками, аккуратно прижатыми к бокам, точно локти. Их огромные, блестящие, тёмные глаза разглядывали меня с видом ранних пташек, что собрались позавтракать, и я спешно поджала под себя лапки.
– Пожалуйста, не ешьте меня! Я пришла, чтобы обучиться искусству букв… Я могу плести и прясть не хуже других, сошью любые слова, какие вы попросите.
Птицы посмотрели друг на друга и ничего не сказали. Взамен они распахнули крылья, начали вертеться и качаться, исполняя странный танец, то почти обнимая друг друга, то подныривая под крылья. Их босые грязные ноги выделывали многочисленные па, спины сгибались и разгибались, крылья опускались до самого пола и вновь подымались, очерчивая круг за кругом. Потрясённая, я следила за ними, за их уверенными шагами и за тем, как они постоянно касались друг друга, – не было ни единого мига, когда одна сирена не трогала бы крылом или кончиком пальца свою сестру. Остановившись, они выжидающе уставились на меня, будто что-то сказали, а я должна была ответить, если не желала выглядеть грубым существом.
Потом я взглянула на пол. От стены до стены он был покрыт великолепной кремовой бумагой, мягкой как шелковый коврик. На ней ногами и крыльями, которые, как я теперь поняла, были не в грязи, а в чернилах, сирены написали: «Но мы находим пауков вкусными».
– Я нахожу многие вещи вкусными, но, если бы я все их съела, сделалась бы размером со сковороду.
Трио вновь пустилось в пляс, их клювы то подымались к потолку, то опускались; крылья хлопали, хлестали и били бумажный пол.
«Мудро. Но ты и впрямь считаешь, что смогла бы танцевать с нами? Твоё письмо было бы таким мелким и замысловатым, что лишь истинные знатоки сумели бы его прочесть».
– Мне сказали, что паучихам полагается плести – буквы или слова, тут мухи выразились неясно, – а платья очень большие.
«Мы никогда не слышали о пауке-каллиграфе».
– А я никогда не слышала о сиренах, которые молчат.
Женщины снова моргнули, одна за другой; шесть глаз закрылись и снова открылись. И начали танцевать по-настоящему, словно кружась в вихре, который заставлял их сгибаться до самого пола. Крылья кололи и били бумагу, буквы появлялись как тени на воде – длинные, гибкие и страстные. Пальцы аккуратно расставляли точечки над «ё» и шляпки над «й». Прыжки сирен были высоки и грациозны, иной раз они перелетали через всю комнату… и ни разу не отдалились друг от друга, оставаясь так близко и плотно, как перелётные птицы в стае; летали над страницей. Движения казались неземными и будто излучали болезненный свет.
Вот что они написали.
Сказка, написанная на полу
Мы пели слишком долго и пели слишком хорошо. Теперь мы сёстры-в-молчании: таков наш обет и наша кара.
Когда-то у нас было гнездо, открытое всем ветрам, на краю открытого моря – каким серым было то море нашей юности! Каким мягким и пышным было построенное нами гнездо! Как давно это было, как много времени прошло, как много мы увидели с той поры, когда бродили среди камней на нашей отмели, называя друг друга сёстрами! Но теперь мы старые, и между пальцами у нас больше нет песка. Как давно мы не пели хорошо поставленными громкими голосами невинные баллады на берегу, как давно не подставляли раскрытые рты дождю и не находили его безвредным.
Своё гнездо мы соорудили из соломы, можжевельника и свободно колышущихся цветков хлопка, пла́вника, раковин гребешков и костей песочников. Внутри друг с другом переплетались длинные стебли травы с дюн, и мы спали, заключив друг друга в объятия, спрятав головы под крылья, и нам было тепло. Мы не были злыми, кто бы что ни говорил.
Мы радостно копошились в полосе прилива, высасывали оранжевую плоть мидий и тыкали в анемоны кончиками крыльев, наши ноги синели и покрывались мурашками от океанских брызг – и мы пели. Потрясающие вальсы о луне, которая делает такие глубокие вздохи, что втягивает в себя целое море, а потом выплёскивает его назад. Погребальные песни по нашей матери, похороненной в море, когда мы были птенчиками с розовыми пальцами. Погребальные песни по отцу, которого не знали. Мы пели тарантеллы и танцевали их на коралловых валунах, пока ноги не начинали кровоточить. Мы были счастливы вместе в те дни и ничего не знали о мире. Невинные, точно мыши, поедали рыбу, обсасывая косточки, и глядели на небо, сомкнув перья.
Знаешь ли ты, что значит петь? Есть ли песни у пауков, выплетающих лёгкую и скользящую паутину? Это значит, что ты открываешь рот, распахиваешь грудь и выталкиваешь сердце, кровь, костный мозг и дыхание из себя, как выталкивают ребёнка. Мы открывали рты, распахивали грудь и выталкивали сердца, кровь, костный мозг и дыхание из своих тел. Песни были нашими племянницами и дочерьми, которые лежали рядом с нами и тихо смеялись на ветру.
А потом на нашу отмель вынесло её. Какой красивой она нам показалась! Какие у неё были синие губы. Какая странная кожа и необычные волосы, в которых запутались водоросли. Мы наблюдали за ней и тыкали пальцами нашу утопленницу, как выброшенного на берег дельфина. Она была в моряцкой одежде, рубашка разорвана, и… мы не знали, что люди так устроены! В её пупке вертелась стрелка компаса, указывая на север, вверх, к подбородку. Кончик был в ржавчине, словно в крови. Её ботинки были полны воды, а к каблукам приросли морские желуди. Мы щипали её, толкали и катали, пели ей – как мы ей пели! Чего мы только не пели нашей милой утопленнице! Тёплые, прыгучие менуэты, волнующие баллады об охоте на нарвалов и о городах осьминогов на дне, проникновенные колыбельные для детей, которых крепко держат и которые никогда не плачут, – всё, что узнали от нашей давно усопшей матери.
– Проснись, девочка! – пели мы, но она оставалась синей.
– Прилив надвигается! Не время спать! – пели мы, но она оставалась холодной.
– Проснись, любимая морячка! Гадир бережёт тебя, Ашни бережет тебя, Нюд не позволит тебе выпить всё море! – пели мы, и она закашлялась, застонала, начала издавать звуки, которые издаёт моряк, когда не хочет просыпаться. Её глаза открылись, и они были чудесного синего цвета.
Мы ещё никогда не видели синих глаз, хотя из песен матушки знали, что они существуют где-то очень-очень далеко. Чёрные волосы утопленницы прилипли к шее, мокрые как рыбий плавник. Лицо у неё было пепельное, усталое и сморщенное, точно у старухи.
– Зачем вы песней вызвали меня обратно, жуткие старые рыбьи приманки, хотя сами же утопили? – прохрипела она.
– О чём это ты? – чирикнула Гадир.
– Я следовала за вашей песней, она заполнила мой рот солью и морем.
Сказка Мореплавательницы
Я вожу корабли из Аджанаба по северному проливу, прокладываю для них курс среди отмелей, между глубинами и мелководьем, освещённым солнцем морем и темнейшим приливом. Я их маяк, сигнальная башня, которую корабль несёт с собой, не доверяя берегу, чтобы не полагаться на него при необходимости. Когда мы в море, мой секстант – алтарь в часовне для моряков; на его латунные колёса и чернильно-тёмные острые углы они молятся с рвением, равным испытаниям за все предшествующие годы.
Но в Аджанабе никто не молится слишком рьяно.
Эта работа стала простой. Мы так часто отправляемся на север, к плавучим льдинам, рыболовецким деревням и китам, которые превращают море в туман над своими поющими головами. Я знаю маршрут так же хорошо, как собственное тело и море, ибо оно было расчерчено и измерено, словно терзаемый штормами полуостров, – в тот день, когда я стала компасом.
В Аджанабе есть женщина, которая занимается такими вещами. Её лавку трудно найти, но я могу проложить путь среди улиц так же хорошо, как через пролив. И когда я говорю, что она занимается такими вещами, то имею в виду, что ты говоришь ей, что тебе нужно, а она говорит, сколько заплатить, и потом исполняет желание самым странным образом, какой может придумать. Обычно всё заканчивается тем, что она отрезает какую-то часть твоего тела и делает из тебя желаемый инструмент. Так работают шестерёнки в голове у Фолио: лучше золотая конечность, чем плоть, ибо плоть слаба.
Что я попросила? То, о чём молятся все штурманы: не заблудиться. Будьте уверены, она истолковала это как джинн. Что она попросила у меня взамен? Над моим пупком Фолио выслушала первые слова, которые сказала мне мать, когда я лежала в колыбели из корабельных носов, – она говорила, и её слова звучали как голос океана. «Я не позволю тебе уйти в море, – прошептала моя мама, – или ты бросишь меня одну и в слезах, как это сделал он».
Потом хирургиня забрала мой секстант, и новый компас завертелся в моём желудке, от шока и скорби потеряв север. Секстант был мне братом, любовником и верным проводником; он пропал, исчез в её мастерской, будто кусок металлического лома.
Я легко нашла другой, но прошло много времени, прежде чем я его так же полюбила. Он стоял на полке в моей кабине, а я глядела на него с отвращением и подозрением, пока он не перестал казаться мне чем-то чужеродным. Когда с моего живота сошли струпья, я снова достала карты.
Как я уже сказала, это простая работа. Переселенцев сейчас много, как апельсинов на ветвях зимой. Они говорят, поля умирают, душат зелёные побеги, как ревнивые банкиры, и те, кому хватает ума, уходят. Я не из умников, но приходить и уходить – моя профессия, а Аджанаб – лишь порт, где для меня оставляют деньги.
Мы отплыли в Мурин две недели назад, наши трюмы были полны рома, лимонов и маленьких книжек с картинками, которые детям видеть не стоит. А также семей, жмущихся друг к другу и дрожащих от голода, избалованных южным солнцем, знать не знавших о плащах на меху. Столько таких я повидала! Кажется, у одной пары была малышка-дочь, что глядела на морские волны широко распахнутыми глазами и молчала. Да, точно была. А у другой – выводок мальчишек, чьи запястья были привязаны друг к другу, чтобы не потерялись. В этом я тоже уверена, но не думай, что я сумею вспомнить их имена.
Карта покрывала мой стол точно обеденная скатерть; все континенты, острова, фьорды и заливы были моим салатом и супом, ужином и закуской; я была в добром расположении духа, мой желудок спокойно указывал на север, а секстант стоял себе на полке. Я нанесла на карту безопасный, хороший путь, подсчёты были аккуратны, словно складки на платье невесты, и мы не должны были оказаться возле Отмелей сирен, близко не должны были подходить.
Некоторые мужчины во время ночной вахты говорили, что было бы неплохо послушать эти песни, а звёзды светили над нашими головами, похожие на стада мальков, и доски скрипели, и волны плескались, ударяясь о крепкий корпус корабля. Мы курили трубки из серебра, китового уса и обычных кукурузных початков и играли в кости на лимоны и ром. Мрачный Осётр, старпом, всё время проигрывал, и оттого у него выпали все зубы. Но он всё равно играл, как и я, как все мы. И вот, стоя у руля, он сказал, тряхнув бородой, слипшейся от сока:
– Галиен, клянусь тебе, однажды я их слышал! Я чинил мачту, и вдруг над волнами, будто свет маяка, разлилась песня, мелодичнее не придумаешь, – о моей сестре и её карапузе, который, все говорят, точь-в-точь я, и о том, как он топает вокруг неё с деревянным корабликом в пухлой ручке! Они пели о времени, когда сестра твердила, что гордится мною, хоть наш отец и утверждал, что я позор семьи, раз не женился, не разбогател, не просыхаю и вообще ничего не добился – просто стал старой развалиной у руля. И всё же я никогда не был позором для неё или её мальчика. Каждый раз, когда я возвращаюсь домой, она готовит для меня цыплёнка с хрустящей корочкой, потому что я её брат, и я ей дороже бриллиантов. Ну как вам это понравится?
– Мне это вообще не нравится, лживый рыбак. Как они узнали про твою сестру?
– А я почём знаю? Но я слышал, о чём они пели, и вот что скажу: над волнами раздавался голос моей сестры. Я и прыгнул за борт… Когда, проведя в море больше восьми месяцев, вдруг слышишь сквозь шум ветра голос любимого человека, не пойти за ним невозможно, потому что твоё сердце в это время ломается, как фок-мачта. Я прыгнул, и моя нога запуталась в такелаже. Я провисел там целый час, прежде чем капитан меня вытащил и на неделю лишил рома. Но я их слышал! Слышал, как поёт моя сестра, как жарится цыплёнок, и я знаю то, что знаю.
– Мальчики, – сказала я, смеясь, – думаю, то, что рулевой пьян, очевидно, как лосось на нересте, и его следует немедленно лишить всех лимонов.
Ответом мне был смех, какой раздаётся иной раз на палубе после полуночи. Рулевой покачал седой головой.
– У тебя нет сердца, Галиен. Подведи нас поближе, чтобы я мог послушать, как поёт моя сестра.
– Твоя сестра учит сына считать – дома, у тёплого очага. Тут, в темноте и сырости, её нет. И ей же лучше!
Поэтому я и проложила путь подальше от тех отмелей. Но море – штука забавная. Иногда оно хочет, чтобы ты оказался где-то, и не имеет значения, что говорят твои карты за ужином, – оно понесёт тебя туда, куда ему вздумается. А если ты недостаточно уважительно к нему относишься, называешь именами, которые ему не нравятся, или расстаёшься со своими святыми инструментами, будто они обрывки бумаги, море закинет тебя в то самое место, куда твой секстант совершенно точно не указывал.
Туман обрушился на нас внезапно, как оплеуха, и мы ничего вокруг не видели. Я поднялась в «воронье гнездо», чтобы разглядеть береговую линию, но у меня ничего не вышло. Вокруг всё было серым, лишь временами мелькали чайки – это подсказывало, что мы недалеко ушли от берега. И всё равно мы с секстантом потерялись, точно дети в лесу.
А потом я услышала…
Я услышала, как поёт моя мать, её тихий милый голос, прокуренный и пропито́й. А ещё она, как всегда, фальшивила. Я услышала, как ребёнок бормочет в её руках, и как она укачивает дитя, чтобы оно уснуло. Я услышала, что она поёт о море, какое оно синее и яркое, как похоже на женское тело и как все любовники уходят, завидев белые шапки пены. Я услышала, что она поёт о моём отце, у которого были рыжие волосы – только представьте! Рыжие как сердце. Кто бы мог такое вообразить? О моём отце и его паруснике с высокими мачтами, секстанте и лилиях, которые он оставлял у порога, об ожерельях из коралла и кости, которые он привозил ей из диких краёв, и о том, какой солёной была его кожа. Я слышала, как она поёт о пустом причале и пустой постели, о молитвах об удачном плавании. Я слышала, что она поёт о корабле, который так и не вернулся, и о женщине, которая каждый день стоит у причала много-много лет. Я слышала, как она поёт о дочери, которая вырастет и будет печь хлеб в лавке и никогда не увидит яркой синевы; о дочери, которая будет гладить её седые волосы и скажет, что все минувшие дни и ночи она была хорошей матерью.
Я слышала, как моя мать плачет, – я это слышала! Нельзя услышать плач матери и не пойти к ней, просто нельзя. Я нырнула в воду с громким плеском, не задев такелаж, и холод сдавил мне горло, как верёвка сдавливает шею висельника. Рыбы в ужасе бросились врассыпную, когда на них внезапно упала женщина, точно рыболовный крючок.
Сквозь воду и туман я слышала её, будто затихающее эхо.
– Мама! – крикнула я, и вода отняла у меня голос.
Но чья-то рука обняла меня за талию, как рука матери, и чья-то ладонь легла на мою голову, как ладонь матери, и голос прошептал мне на ухо – совсем не похожий на голос моей матери, но мелодичный, печальный и глубокий:
– Почему вы, люди, вечно их слушаете?
Он вздохнул, и к поверхности поплыли пузыри.
Мы всплыли далеко от моего корабля – он уже почти исчез из вида. Огромный тюлень держал меня на своём животе, как выдра, и глядел на меня бездонными чёрными глазами.
– Отпусти! Моя мать зовёт, моя мать плачет!
Тюлень сморщил нос.
– Нет, ты ошибаешься. Она напивается до потери сознания в каком-нибудь месте, о котором тебе и гадать не стоит. Ты мокрая, несчастная и потерянная, я тебя нашёл. Но это удача, а удача редко длится долго. Теперь я отвезу тебя на сухую землю, потому что я добрый и хороший тюлень. Но ты должна ответить мне на вопрос, который я задаю каждому моряку, достаточно глупому для того, чтобы очутиться за бортом: ты слыхала про сатирицу с большими зелёными глазами и кудрявыми волосами, что служит на корабле?
– Нет, друг, я ничего не знаю о таком чудище.
Тюлень тяжело вздохнул и прищурился, вглядываясь в туман.
– Ничего удивительного. Ответ всегда один и тот же. Я сбежал от неё, такова правда. Не заслуживаю снова её разыскать. Я сбежал из леса, где золотой свет струится сквозь листву дубов и тисов, берёз и сосен; сбежал от говорливых ручьёв и виноградных лоз с тяжёлыми пурпурными кистями ягод; сбежал от тропинок со следами копыт и грибов, что растут в тени; сбежал от перегноя и листвы… Я сбежал от неё! Сказал множество глупостей, которые тогда казались мудрыми вещами, и, прижимая к груди свою шкуру, бежал со всех ног до самого моря, улыбался и пел. Мои ноги даже не устали к тому времени, когда почувствовали песок и прилив. Я прыгнул в пену, и море ударило меня в ответ, волны забурлили у моей талии. Я закричал ветру и пеликанам, я был так полон соли, моя шкура была такая скользкая и нетерпеливая! Теперь всё это кажется довольно глупым. Едва попробовав море, я почувствовал – что-то не так. Во мне было слишком много от неё, а море имело вкус слёз. Однажды над моей головой прошел красный корабль, и я понял, что она там, наверху, топает по палубе своими копытами. Я поплыл следом, но корабль был такой быстрый… Я плыл за ним до самого края Кипящего моря, а дальше не смог. Но я терпелив: я ждал. Поплыл за ним к острову Торговца шкурами и в ледяные моря, где его проглотили целиком. Неделями бил лапами по поверхности моря, прежде чем киточерепаха всплыла и проглотила меня. Её брюхо оказалось таким огромным! Я искал и искал среди старых развалин, но ничего не нашёл. Лёг на печень чудища и взмолился о смерти. В темноте я не замечал, как летит время. Когда раздался шелест множества крыльев и пасть чудовища открылась, я даже не пошевелился, так далеко был от того занавеса из китового уса. Только когда старая тварь зацепила брюхом риф и выблевала почти всё содержимое желудка, я спасся. Искал среди мусора на волнах обломки красного корабля, но опять ничего не нашёл. Хотя до меня дошли слухи о том, что этот корабль снова видели в гаванях и портах. Я знаю, она жива и бороздит океан. – Тюлень слабо улыбнулся. – Кто бы мог подумать, что она отправится в море? Если бы я знал, если бы я был чудовищем поумнее да постарше и не таким глупым, я бы построил ей дом на берегу, кормил чёрным хлебом и сардинами, и мы могли быть счастливы. Есть много способов быть счастливыми. Мы могли найти свой…
– Прости. – Я с нежностью коснулась его лица. – Я не слышала ни о таком корабле, ни о таком существе. Кипящее море высохло и превратилось в белую сухую пустыню, где совсем нет воды. Мы обходим те бесплодные края стороной, ибо там акульи скелеты лежат на выжженном морском дне.
Тюлень кивнул с несчастным видом.
– Мне это хорошо известно, но я всё равно спрашиваю. Моряки частенько слетают со своих судов, как неуклюжие альбатросы. Однажды один из них будет с её корабля. Я это знаю…
Сказка, написанная на полу(продолжение)
– Это был селки, – закончила наша морячка, – а селки не осмеливаются подплывать близко к берегу. Он тащил меня, пока мог, а потом указал направление и велел плыть к земле. Но… – Она закашлялась, из её рта во все стороны полетела морская вода. – Я никогда не была хорошей пловчихой. Выхожу в море под парусом, но не сама по себе. Я проглотила океан и глубоко во тьме, на дне бездонной тьмы снова услышала, как поёт моя мать и велит дитю в своих руках проснуться.
Мы смотрели друг на друга и растерянно моргали.
– Твоей матери здесь нет. Нашей матери здесь нет. Это место-без-матерей.
Галиен с трудом села, опираясь на локти.
– Разумеется, её здесь нет. Есть вы. Вы меня хоть слушали? Вы поёте, и мы слышим то, о чём тоскуем. Знаете, сколько людей погибло, бросившись в солёные волны из-за ваших песен? На каждой карте ваш остров отмечен как опасный, злой и как место, куда даже мысленно не следует направляться.
У Нюд задрожал клюв. Она пыталась не плакать.
– Это нелепо, – сказала Ашни, топнув босой ногой. – Мы поём друг другу. Каждому существу позволено петь. Эти песни не для вас! Мы не охотимся на моряков, забрасывая голоса в море, точно острые крючья, а выталкиваем свои сердца, кровь, костный мозг и дыхание.
– Вы разбиваете наши сердца, кровь, костный мозг и дыхание об эти пустынные скалы, и от ваших песен нет спасения, – прошептала мореплавательница.
– Но мы этого не хотели… Мы не нарочно! Мы пели для себя, – сказала Гадир, сделавшись пепельно-серой.
Нюд упала на колени, и её всхлипы раскатились над отмелью. Она упёрлась пернатой головой в камни и кричала снова и снова:
– Прости! Прости! Прости!
Мы доставили Галиен домой. В переплетении наших ног она летела как ни одна женщина до неё. Мы оставили её в Аджанабе, чтобы она могла забрать своё жалованье и купить пива матери, навестить сестру старого рулевого с жареными цыплятами. У неё были синяки под глазами, губы потрескались и кровоточили, и ей было плохо от разряженного воздуха высот. Когда мы опустили Галиен на красные крыши, она дрожала и горбилась, глаза её были пусты. Стрелка компаса в пупке вертелась словно безумная, и мореплавательница хлопнула по ней, чтобы успокоить верчение.
– Мы больше никогда не будем петь, – сказала Нюд дрожащим голосом, когда мы стояли вместе с Галиен среди дымоходов и паровых труб, черепицы и голубиных гнёзд. Мы окружили её, сомкнув крылья, но в глазах мореплавательницы не было снисхождения к нам. – Мы больше никогда не будем говорить. Даём обет. Мы никого не окликнем, даже друг друга, и, быть может, через много лет утонувшие нас простят. – Её чёрные глаза наполнились слезами, клюв начал страдальчески дрожать. – Но я сомневаюсь, – договорила она.
Сказка Портнихи(продолжение)
Сирены одновременно прокрутились над последними буквами, и танец был завершён. Они истекали потом, их перья слиплись, точно крылья новорождённых бабочек. Все три тяжело дышали, разминали уставшие ноги, промокали друг другу лоб. Пол был чёрным от строчек; я закончила читать вскоре после того, как они закончили танцевать. Та, что была, как я предположила, Нюд, дышала с трудом и едва удерживаясь от того, чтобы не расплакаться от воспоминаний.
«Мы этого не хотели, – написала она сама в дальнем уголке. – Разве могли мы замыслить подобное? Мы просто пели».
– По-моему, – сказала я осторожно, – сирены поют совсем как сверчки.
«Ещё никто не утонул из-за песни сверчка», – торопливо и небрежно написала Нюд.
«Кроме того, – продолжила писать другая сестра, – молчание помогает нам работать. Теперь мы видим мир посредством каллиграфии. Если бы мы продолжали вопить и каркать, никогда не познали бы тихую песню букв».
Сёстры разрешили мне остаться и трудиться над маргиналиями [37] с условием, что я не буду суетиться, чтобы не напоминать им завтрак. Я ступала на их камень для смешивания красок, окунала лапы в чернила из дубовых орешков [38], сепию [39] и драгоценные синие чернила [40]. Трудилась со всем усердием, на какое способен паук. Я вытанцовывала шедевры из мельчайших точек в углах листов и на фронтисписах, вплетала свой шёлк в страницы – они делались прочными, не порвать. Сёстры поражались тому, какой мягкой была паутина под их мозолистыми ногами.
Но я не была счастлива. Много времени проводила под ногами – опасное место для паучихи, – и, когда ужин бывал скудным, на меня бросали косые взгляды. Тишина царапалась. Я хотела услышать жужжание мух, плеск воды и чьи-то надоедливые голоса, чтобы нарушить тяжёлое молчание. Ощущала себя не ткачихой, а, скорее, очень плохой художницей. И от высоты у меня болела голова.
Однажды я поняла, что пришло время разыскать то, что в бо́льшей степени будет соответствовать предписаниям мух. Пока сёстры спали, я окунула лапы в синие чернила и сплела на полях их последнего манускрипта панораму прощания на берегу спокойного тихого моря: нарисовала множество моряков, одного за другим, которые были живы, здоровы и пели.