Один из стариков ведет посетителей подземелий и подносит фонарь к фрагменту раннехристианской фрески. И вот он произносит древнее заклинание: «Помпеи». Всё, к чему стремится приезжий, чем он восхищается и за что платит, называется «Помпеи». Заклинание «Помпеи» наделяет гипсовое изображение храмовых руин, бусы из застывшей лавы и жалкую персону экскурсовода неодолимой силой. Этот фетиш творит чудеса, несмотря на то, что те, кого он кормит, по большей части его и в глаза не видели. Понятно, что чудотворная Мадонна, царствующая там, обретает новенькую роскошную церковь, привлекающую паломников. Именно там, а не в доме Веттиев[66], и живут для неаполитанцев Помпеи. Там вновь и вновь находят в конце концов пристанище мошенничество и нищета.
Фантастические рассказы путешественников раскрасили город. В действительности он серый: красно-серый или охристо-серый, бело-серый. И совсем уже серый на фоне неба и моря. В немалой степени это лишает бюргера наслаждения. Потому что тому, кто не постигает форму, обозревать здесь нечего. Город скалистый. С высоты, куда не долетает уличный гомон, от замка Сан-Мартино, в вечерних сумерках он кажется вымершим, вросшим в скалистый склон. Только береговая полоска ровная, дальше дома карабкаются в гору. Дешевые доходные дома в семь-восемь этажей, на цоколях, по которым взбегают лестницы, смотрятся рядом с виллами как небоскребы. В основаниях скал, где они спускаются к берегу, выбиты пещеры. Словно на изображающих отшельников картинах четырнадцатого века, тут и там можно увидеть в скале дверь. Если она открыта, за ней обнаруживается большое сводчатое пространство: это одновременно и жилище, и склад. Дальше к морю спускаются ступени, они ведут в рыбацкие кабаки, устроенные в естественных гротах. По вечерам там виден мутноватый свет и слышится невнятная музыка.
Такая же пористая, как и этот камень, здесь архитектура. Строение и действие переходят друг в друга во дворах, галереях и на лестницах. Во всём ощущается пространство для маневра, обещающее стать ареной новых, невиданных событий. Во всём избегается окончательность, установленность. Ни одна ситуация не представляется задуманной навсегда, ни одна конфигурация не настаивает на том, чтобы быть «такой, а не иной». Так складывается здешняя архитектура, это наиболее сжатое ядро общественной ритмики. Цивилизованна, приватна и расположена по ранжиру лишь в больших гостиничных и складских строениях на набережных – и анархична, запутанна, проникнута деревенским духом в центре, куда лишь сорок лет назад пробили большие улицы. И только на этих улицах дом представляет собой ячейку городской архитектуры в северном смысле. Тогда как в глубине дома́ слипаются в блоки, схваченные по углам, словно железными скобами, настенными изображениями Мадонны.
Никто не ориентируется по номерам домов. Ориентирами служат лавки, фонтаны и церкви. И не всегда с ними просто справляться. Потому что обычная неаполитанская церковь не возвышается горделиво посреди большой площади, видимая издали, с дворовыми пристройками, хорами и куполом. Она спрятана, встроена в окружение; купола зачастую видны только с нескольких точек, но и тогда непросто найти к ним дорогу; объем церкви невозможно вычленить из общей массы окружающих ее мирских построек. Приезжий, не замечая, проходит мимо. Невзрачная дверь, а зачастую и просто занавес оказываются тайными вратами для посвященного. Ему достаточно одного шага, чтобы из хаоса грязных дворов перенестись в чистое уединение под белеными церковными сводами. Его частное бытие оказывается причудливым завершением разгоряченной общественной жизни. Здесь оно совершается не в четырех стенах вместе с женой и детьми, а либо в благочестивом уединении, либо в забытьи отчаяния. С боковых улочек грязные лестницы ведут в кабаки, где разделенные винными бочками, словно церковными колоннами, трое-четверо мужчин сидят и пьют.
В таких уголках едва можно понять, где еще продолжается строительство, а где уже пошел процесс постепенного разрушения. Потому что ничто не доводится до завершения. Пористая податливость сочетается не только с беспечностью южного ремесленника, но и – прежде всего – со страстью к импровизации. Простор и возможность для импровизации должны оставаться в любом случае. Здания превращаются в сцену народного театра. Все они распадаются на бесчисленное множество площадок, на которых идет игра. Балкон, крыльцо, окно, подворотня, лестница, крыша – всё становится подмостками и ложами одновременно. Даже самое жалкое существо ощущает свою самобытность в этом смутном двойственном осознании причастности, несмотря на собственную ничтожность, к одному из никогда не повторяющихся представлений неаполитанской улицы, возможность при всей бедности наслаждаться праздностью, наблюдать грандиозную панораму. Сцены, разыгрывающиеся на лестницах, достойны высокой школы режиссуры. Лестницы никогда не бывают открытыми, но и не скрываются полностью, как в северном доме-ящике, а выскакивают то тут, то там за контуры дома, переламываются на повороте и исчезают, чтобы обнаружиться в другом месте.
Уличное убранство состоит в тесном родстве с театральными декорациями и по своим материалам. Самая важная роль у бумаги. Красные, голубые и желтые полоски бумаги от мух, алтари из глянцевой бумаги на стенах, бумажные розетки на кусках сырого мяса. Затем мастерство уличных художников. Вот человек опускается на колени прямо на асфальт, ставит рядом ящичек, и всё это на одной из самых оживленных улиц. Цветными мелками он изображает на мостовой Христа, дальше, например, голову Мадонны. Его окружают зрители, художник встает, и, пока он в ожидании остается у своего произведения – четверть часа, полчаса, – редкие монеты падают на изображенную им фигуру. Затем он подбирает их, публика расходится, всего несколько мгновений – и картина уже затоптана прохожими.
Среди подобных искусств не последнее – умение есть спагетти руками. Его демонстрируют иностранцам за деньги. На другие вещи есть свои тарифы. Торговцы устанавливают твердую цену на сигаретные бычки, которые выуживают из решеток после закрытия кафе (раньше на охоту за ними выходили с фонарями «летучая мышь»). На лотках в портовом районе их продают вместе с остатками еды из разных заведений, вываренными кошачьими черепами и моллюсками. – Предлагают и музыку: не заунывную для дворов, а радостную для улиц. Широкий музыкальный ящик увешан цветными текстами песен. Они на продажу. Один крутит приспособление, второй возникает с тарелкой перед каждым, кто замешкается, заслушавшись. Все увеселения передвижные: музыка, игрушки, мороженое расходятся по улицам.
Музыка эта – отголоски последних праздничных дней и увертюра следующих. Праздник неудержимо пронизывает каждый будний день. Проницаемость пористой массы – закон этой жизни, который бесконечно приходится открывать заново. Частичка воскресенья спрятана в каждом буднем дне, а сколько будней в этом дне воскресном!
И всё же ни один город не способен увянуть за пару часов воскресной праздности быстрее Неаполя. Он напичкан праздничными мотивами, забравшимися в самые неприглядные места. Хлопают опускающиеся на окне жалюзи, и это выглядит так, словно подъем флага где-нибудь в другом месте. Пестро одетые мальчики ловят рыбу в темных ручьях и бросают взгляды на помадно-красные колокольни. Высоко над улицами растянуты бельевые веревки, на которых, словно вымпелы, развеваются сохнущие вещи. Мягкие солнечные огни вспыхивают в стеклянных резервуарах с прохладительными напитками. День и ночь сияют эти павильоны с легкими ароматными соками, на примере которых даже язык усваивает, что такое эта пористая проницаемость.
Однако если в дело каким-то образом вступает политика или календарь, то всё скрытое и рассеянное смыкается в шумном празднестве. И его всегда венчает фейерверк над морем. С июля по сентябрь побережье между Неаполем и Салерно по вечерам превращается в полосу огней. То над Сорренто, то над Минори или Праджано, но всегда над Неаполем висят огненные шары. Здесь огонь обретает наряд и суть. Он подчиняется моде и творчеству. Каждая церковная община считает своим долгом превзойти праздник в соседней новыми световыми эффектами.
При этом древнейшая стихия китайского происхождения – заклинание дождя в образе взвивающейся подобно воздушному змею ракете – оказывается намного превосходящей теллурическую роскошь: установленные на земле вращающиеся огненные колеса и объятое огнями святого Эльма распятие. У берега пинии Giardino Pubblico[67] смыкаются вверху, образуя крытую галерею. Если оказаться в ней в праздничную ночь, можно увидеть, как огненный дождь пронизывает верхушки деревьев. Но и здесь никаких отрешенных мечтаний. Завоевать расположение публики любой апофеоз может только треском и грохотом. Во время главного праздника неаполитанцев, Пьедигротта, эта детская радость от громкого звука приобретает дикий облик. В ночь на восьмое сентября целые банды мужчин, до сотни человек, бродят по улицам. Они дудят в огромные бумажные раструбы, отверстия которых прикрыты причудливыми масками. Они берут прохожих в плен, окружают и оглушают какофонией множества труб. Целые профессии основаны на актерстве. Продающие газеты мальчишки тянут изо рта названия Roma, Corriere di Napoli, словно резинку. Их крики – городская мануфактура.
Добывание денег, исконное занятие в Неаполе, смыкается с азартной игрой и придерживается праздников. Известный список семи смертных грехов помещал высокомерие в Генуе, алчность – во Флоренции (немцы в старые времена были другого мнения и потому именовали то, что называется греческой любовью, «флорентийскими делами»), расточительность – в Венеции, гнев – в Болонье, обжорство – в Милане, зависть – в Риме, а лень – в Неаполе. Лотерея, в Италии захватывающая и всепоглощающая, как нигде в другом месте, остается прообразом заработка. Каждую субботу в четыре часа на площади перед зданием, в котором определяют выигрышные номера, собирается толпа. Неаполь – один из немногих городов со своим розыгрышем. Государство взяло с помощью ломбарда и лотереи пролетариат в клещи: в одном месте выдает ему то, что потом в другом месте забирает. Более осмысленное и либеральное опьянение азарта, в который вовлечена вся семья, заменяет алкогольное опьянение.