И вдруг я все поняла.
— Так вы маленькая Полли?
— Полина Мэри Хоум де Бассомпьер.
До чего же время все меняет! В бледном личике маленькой Полли, в его живой игре уже был залог прелести; но как хороша стала Полина Мэри! Не той поражающей красотою розы — пышной, яркой, завершенной; у нее не было ни пунцовых щечек, ни золотистых кудрей кузины ее Джиневры; но ее семнадцатая весна принесла ей очарованье, зависевшее не от цвета лица (хоть лицо у нее было ясное и нежное), не от черт и сложенья (хоть черты были тонки, а сложенье изящное); ее очарованье шло от пробивающейся наружу души. Не чудесная ваза, пусть из самого драгоценного фарфора, но прозрачная лампа, хранящая свое пламя и блюдущая для поклоненья живой огонь весталок. Мне не хотелось бы ничего преувеличивать, говоря про ее обаянье, но, право же, оно было неодолимо. Хоть и маленькая, фиалка эта источала такой аромат, который делал ее заметней самой роскошной камелии, самой царственной далии, когда-нибудь украшавшей землю.
— О! Так вы помните наши старые дни в Бреттоне?
— Лучше даже, — ответила она, — лучше, наверное, чем вы сами. Я помню все подробности. Не только дни, но помню часы и минуты.
— Кое-что ведь позабылось, не правда ли?
— Очень немногое.
— Вы тогда были совсем маленькая и ужасно как переменчивы. Признайтесь, вы давно выбросили из головы привязанности, лишенья, радости и беды, приключившиеся десять лет назад?
— Вы, верно, думаете, я забыла, до чего сильно и кого именно я любила тогда?
— Нет, не забыли, но воспоминанья ведь утратили отчетливость, признайтесь?
— Нет, все, что тогда было, я хорошо помню.
И кажется, она не обманывалась. У кого такие глаза, тот умеет помнить; у того детство не проходит как сон, юность не гаснет как солнечный луч. Она-то не станет глотать жизнь небрежно и неразборчиво, кусками, и с каждым новым годом забывать год минувший; она все сохранит и скопит в памяти; часто возвращаясь мыслью к прошедшему, она, мужая душой, будет делаться все постоянней. Однако ж я никак не могла поверить тому, что все картины, теснившиеся в моей голове, могли и для нее быть так же живы и полны значенья. Ее пристрастия, соревнования и споры с любимым товарищем детских игр, нежное, преданное поклоненье детского сердца, страхи, приступы скрытности, смешные невзгоды и, наконец, мучительная боль разлуки… Все это я перебрала в уме и недоверчиво покачала головой. Она прочла мои мысли.
— Нет, правда, семилетний ребенок продолжает жить в человеке, когда ему семнадцать лет.
— Вы души не чаяли в миссис Бреттон, — заметила я, поддразнивая. Она тотчас меня поправила.
— Не то что души не чаяла, а она мне нравилась. Я почитала ее, как и теперь почитаю. Она, кажется мне, почти не переменилась.
— Да, она все такая же, — подхватила я.
Мы помолчали. Потом она обвела глазами комнату и сказала:
— Тут много вещей, какие были еще в Бреттоне! Я это зеркало помню и подушечку для булавок.
Как видно, она не заблуждалась несчет добрых свойств своей памяти.
— Стало быть, вы сразу узнали бы миссис Бреттон? — продолжала я.
— Я прекрасно ее запомнила. И черты, и смуглый цвет лица, и черные волосы, рост, походку, голос.
— Ну, а доктора Бреттона — само собой. Но я же видела первую вашу встречу, и, бьюсь об заклад, вы его приняли за незнакомца.
— Просто я совсем смешалась, — был ответ.
— Но как же потом вам удалось друг друга опознать?
— Они с папой обменялись визитными карточками. Прочли имена — Грэм Бреттон и Хоум де Бассомпьер, ну и спохватились. Это на другой день уже было. Но я еще раньше стала догадываться.
— Как это — догадываться?
— Да вот как, — начала она. — Ведь просто удивительно, до чего иные люди не чуят правды. Не то что не видят, а не чуют! Доктор Бреттон навещал меня раз, другой, сидел рядом, расспрашивал. И когда я разглядела его глаза, выраженье губ, форму подбородка, посадку головы — словом, все, что нельзя не разглядеть в человеке, который сидит с тобою рядом, — как же могла я не вспомнить о Грэме Бреттоне? Грэм был тоньше, меньше ростом, лицо у него было нежней, волосы светлей и длинней и голос не такой глубокий, почти девичий. Но ведь он же Грэм, точно так же, как я — Полли, а вы Люси Сноу.
Я думала то же; но я подивилась тому, что мысли наши совпадают. Иным мыслям так редко встречаешь отзыв, что чудом кажется, когда выпадает этот случай.
— Вы с Грэмом очень дружили.
— Вы и это помните? — спросила она.
— И он тоже помнит, разумеется.
— Я его не спросила. Просто удивительно, если он помнит. Думаю, он все так же весел и беспечен?
— Он вам таким казался? Вы таким его запомнили?
— Другим и не помню. Иногда он вдруг делался прилежен; иногда веселился. Но углублялся ли он в чтенье или предавался игре — думал он только о книге или об игре, — на окружающих же он мало обращал вниманья.
— Но к вам он был пристрастен.
— Пристрастен ко мне? О нет! У нею другие были товарищи, его однокашники. Обо мне он вспоминал разве по воскресеньям. Он любил воскресные дни. Помню, мы за руку с ним ходили в храм Пресвятой Девы, и он отыскивал нужные места в моем молитвеннике; и какой же тихий и добрый бывал он по воскресным вечерам! Как терпеливо сносил мои ошибки, когда я читала. И на него всегда можно было положиться, воскресенья он всегда проводил дома; я вечно боялась, что он примет какое-нибудь приглашенье и нас покинет; но нет, такого не случалось, он и не стремился никуда. Теперь, верно, не то. Теперь доктор Бреттон по воскресеньям ужинает в гостях, я думаю.
— Дети, спускайтесь! — раздался снизу голос миссис Бреттон. Полина хотела еще помешкать, но я решила тотчас идти вниз, и мы спустились.
Глава XXVГРАФИНЮШКА
Как ни была весела от природы моя крестная, как ни старалась она нас занять, все мы радовались несколько натянуто, покуда не различили сквозь вой ночного ветра говор у крыльца. Женщинам и девушкам нередко случается сидеть у камелька, в то время как сердце их блуждает по темным дорогам, бросается навстречу непогоде, а воображенье влечет то к воротам, то к одинокой калитке — вглядываться и вслушиваться, не идет ли домой отец, сын или муж.
Отец и сын наконец-то явились; доктора Бреттона сопровождал граф де Бассомпьер. Уже не помню, кто из нас троих раньше услыхал голоса, и немудрено, что все мы бросились вниз встречать двух всадников, прорвавшихся сквозь такую бурю, однако ж они отстранили нас; оба были белы — два снеговых сугроба; и потому миссис Бреттон тотчас препроводила их на кухню, строжайше воспретив ступать на ковер лестницы, пока не скинут с себя обретенное ими обличье Дедов Морозов.
Разумеется, мы последовали за ними на кухню — то была старая голландская кухня, уютная и поместительная. Белая графинюшка скакала вокруг столь же белого своего родителя, хлопала в ладоши и кричала:
— Ой, папа, вы совсем как белый медведь!
Медведь отряхнулся, и белый эльф метнулся прочь от ледяного душа. Но тотчас она с хохотом снова к нему подбежала, чтобы помочь разоблачиться. Граф уже высвободился из своего пальто и грозился обрушить его на дочь.
— Ой, папа, — крикнула она, уклоняясь и отбегая в сторону, как проворная серна.
В движеньях ее была мягкость, бархатная грация кошечки; смех ее звенел нежней серебряного и хрустального звона; когда она поднялась на цыпочки и потянулась к губам отца за поцелуем, она вся засветилась радостью и любовью. Строгий, почтенный сеньор глядел на нее так, как смотрят лишь на существо самое дорогое на свете.
— Миссис Бреттон, — вздохнул он. — Научите, что мне делать с этой егозой? Пора бы уж, кажется, и за ум взяться. Не правда ли, она сейчас такое же дитя, как десять лет назад?
— Она не более дитя, чем мой взрослый ребенок, — ответила миссис Бреттон, раздосадованная тем, что сын противился ее совету сменить одежду. Он стоял, опершись на кухонный стол, смеялся и отстранял ее рукой.
— Полно, мама, — сказал он. — Чтоб согреться изнутри и снаружи, выпьем-ка мы лучше в честь рождества и помянем прямо тут у очага нашу добрую Старую Англию.
И покуда граф стоял у огня, а Полина Мэри танцевала, наслаждаясь простором кухни, миссис Бреттон принялась наставлять Марту, как сдобрить и разогреть питье, и затем его передали по кругу в серебряном сосуде, в котором я опознала крестильную чащу Грэма.
— За счастье прежних дней! — сказал граф, поднимая сверкающую чашу. И глянув на миссис Бреттон, он с чувством произнес:
За дружбу старую до дна,
За счастье прежних дней
С тобой мы выпьем, старина,
За счастье прежних дней.
Побольше кружки приготовь
И доверху налей.
Мы пьем за старую любовь
И дружбу прежних дней.[295]
— Шотландец! Папа у меня шотландец. Отчасти. Хоум и де Бассомпьер! Мы галлы и каледонцы.
— И верно, ты, краса шотландских гор, сейчас танцуешь шотландский рил? — спросил ее отец. — Я не удивлюсь, миссис Бреттон, ежели у вас посреди кухни вдруг вырастет зеленый лучок. Уж она наколдует! Престранное созданье!
— Скажите, чтоб Люси тоже со мной танцевала. Папа, это Люси Сноу.
Мистер Хоум (сделавшись гордым графом де Бассомпьером, он остался простым мистером Хоумом) протянул мне руку с любезным завереньем, что он меня не забыл, а если б ему даже изменила собственная память, дочь его так часто твердит мое имя и так много обо мне рассказывает, что я стала для него близкой знакомой.
Все уже приложились к чаше, исключая Полину, ибо никому не приходило в голову прерывать ее танцы ради такого прозаического напитка, однако ж она не преминула потребовать свое.
— Дайте попробовать, — обратилась она к Грэму, который отставил чашу подальше на полку.
Миссис Бреттон и доктор Хоум были увлечены беседой. От доктора Джона не укрылось ни одно ее па. Он следил за танцем, и танец ему нравился. Не говоря уж о мягкости и грации движений, отрадных для его жадного до красоты взгляда, его пленяло, что она так свободно чувствует себя у его матери, и самому ему оттого делалось легко и весело; он увидел в ней прежнего ребенка, почти прежнюю подругу детских игр. Мне интересно было, как он с ней заговорит; я пока еще не слышала их разговора; и первые же слова его доказали, что нынешняя ее ребяческая простота воскресила былые времена у него в памяти.