Именно музыка завоевала ее сердце, ибо музыка была ее первой любовью. У нее были четыре сестры, одна краше другой, их голоса могли вызывать лунный свет из камня, молоко из груди девственницы, духов из холодных мрачных глубин, и все же ее голос, золотистый, как ее волосы, сильный и чистый, как первая песнь жаворонка на заре, был еще прекраснее.
Но если его музыка очаровала ее, то его вид скрепил эти чары навсегда. Она жаждала слияния их голосов, сплетения тел, но не двинулась из своего укрытия. Она знала: один взгляд на нее оттолкнет его навсегда, ибо он увидит только чешуйчатый хвост той, у кого нет души, по крайней мере такой, какие бывают у живущих на берегу.
Нет души, нет души. Ее сердце рвалось на части от любви к нему, но бессмертной души у нее не было. Таково было проклятие всех озернорожденных.
Когда он наконец отложил инструмент и пошел по дорожке под соснами вглубь острова, куда она никак не могла за ним последовать, волны сомкнулись у нее над головой, и она вернулась в свой дом на дне озера.
Три ночи подряд приплывала она, и две ночи из трех он тоже был там, его голос, сладкий как мед, покрывал шум волн, которые ветер гнал на берег, и с каждым разом она влюблялась в него все сильнее и сильнее. Но на четвертую ночь он не пришел, не пришел ни на пятую, ни на шестую, и тогда она отчаялась, поняв, что он ушел, растворился в широком наземном мире и никогда уже к ней не вернется.
Родные не могли ей помочь; никто не мог ей помочь. Чешуя стала ей ненавистна, она жаждала ходить по берегу, любой ценой, лишь бы быть с ним рядом, но с тем же успехом можно было просить солнце не вставать или ждать, что ветер прекратит свое вечное движение.
— Любой ценой, — шептала она. Слезы текли по ее щекам никогда не ослабевающим соленым приливом скорби.
— Марагри-ин, — отозвалось озеро, когда ветер поднял волну и бросил ее на берег.
Она подняла голову и устремила взгляд над пенными гребешками волн туда, где темные воды становились еще темнее, облизывая вход в низкую пещеру, в которой жила озерная ведьма.
Ей было страшно, но она пошла. К Марагрин. Та напоила ее колдовским зельем с привкусом ведьминой крови, и оно превратило ее чешуйчатый хвост в пару стройных ножек; невыполнимое желание Катрины было выполнено, но она заплатила за него своим голосом.
— Неделя и один день, — каркнула ведьма, прежде чем взять голос Катрины. — Столько тебе отведено, чтобы завоевать его любовь и обрести бессмертную душу, иначе снова станешь озерной пеной.
— Но как же без моего голоса... — Ведь именно песней надеялась она покорить его, гармонией голосов столь совершенной, чтобы он не смог устоять. — Без голоса...
— Он первым должен заговорить с тобой о любви, иначе ты потеряешь свою бессмертную душу.
— Но без голоса...
— У тебя будет тело; ничего другого тебе не понадобится.
И тогда она выпила кровь, которая обожгла ей язык; у нее появились ноги, но каждому ее шагу суждено было отзываться болью такой острой, словно она ступала по раскаленным углям, до тех пор, пока она не обретет душу; и она отправилась на поиски того, кого любила и за чью любовь заплатила столь дорогой ценой. Так неужели же он не ответит на ее любовь до истечения недели?
— О чем ты думаешь? — спросила Люсия.
Катрина улыбнулась и покачала головой. Этого она не могла рассказать никому. Он сам должен произнести слова любви, иначе ее жизни придет конец.
В воскресенье Мэтт пришел за Катриной с опозданием. Отчасти в этом был виноват он сам — так увлекся разучиванием новой песни, пленку с которой прислал ему друг из графства Корк, что совсем потерял счет времени, — отчасти путанные объяснения Люсии, из-за которых он чуть не заблудился, ища ее дом в Верхнем Фоксвилле.
Катрину это, кажется, нисколько не тревожило; она была просто счастлива его видеть, как сообщили ее пальцы, двигаясь не менее грациозно, чем все ее тело во время танца.
— Ты не принес гитару, — сказала она.
— Я и так весь день играл. Подумал, лучше оставить дома.
— Твой голос... твоя музыка. Это дар.
— Ну да...
Он обвел глазами студию, увидел пару знакомых постеров, которые попадались ему раньше в городе в переходах метро или на досках объявлений перед ресторанами и музыкальными магазинами. Ни на одном из этих шоу он никогда не был. Танец его не увлекал, в особенности современный, да и перформанс, которым занималась Люсия, тоже. Ее шоу он однажды видел. Пятнадцать минут она каталась взад и вперед по сцене, с ног до головы завернутая в коричневые бумажные пакеты, и все это в сопровождении музыкальной дорожки, где на ритм мерно падающих капель накладывалось гипнотическое жужжание, время от времени прерываемое хрустом шагов по разбитому стеклу.
Это определенно не в его духе.
Люсия не соответствовала его представлениям о творческой личности. Такие, как она, обычно проходили у него в категории чокнутых. К счастью, она ушла на весь день.
— Ну так что, — сказал он, — пойдем на остров?
Катрина кивнула.
— Только не сразу, — добавили ее руки.
Она улыбнулась ему, длинные волосы струились по плечам. Одежда на ней была позаимствована у Люсии — джинсы на размер больше, чем нужно, с пропущенным сквозь петли для ремня шарфом, футболка с названием труппы, которого он никогда в жизни не слышал, и те же самые черные китайские шлепанцы, что и накануне.
— Чем ты тогда хочешь... — начал он.
Не успел он договорить, как Катрина взяла его ладони и прижала к своим грудям. Они были маленькие и твердые, сквозь тонкую ткань он чувствовал, как бьется ее сердце, трепеща почти в самых его пальцах. Ее руки уже скользнули к его паху, одна нежно поглаживала его прямо через джинсы, другая расстегивала молнию.
Она была нежная и любящая, ее лишенные какой-либо неискренности движения будили желание, но Мэтта она застала врасплох.
— Слушай, — сказал он, — а ты уверена, что?..
Она подняла руку, прижала палец к его губам. Не надо слов. Только прикосновения. Его член затвердел в узкой тюрьме джинсов, ему стало неудобно, но она расстегнула верхнюю пуговицу и вытащила его наружу. Взяла его в свою ладошку, крепко сжала пальцы, рука медленно заходила вверх и вниз. Она говорила без слов, открыв ему все свои чувства.
Мэтт отнял ладони от ее грудей и через голову стянул с нее футболку. Уронил ее на пол за спиной у девушки, привлек ее в свои объятия. Ему показалось, будто он обнял волну, сплошное серебристое движение и ласкающие прикосновения.
Не надо слов, подумал он.
Она была права. В словах нужды не было.
И он позволил ей увлечь себя в спальню Люсии.
Потом у него было так тихо внутри, как будто весь мир замер, время остановилось, и не осталось никого, только они двое в объятиях друг друга, а вокруг сумеречные тени лижут постель. Он приподнялся на локте и стал смотреть на нее.
Она, казалось, была соткана из света. Неземное сияние растекалось по ее бледной коже, точно ангельский нимб, только сомнительно, чтобы в небе отыскался хоть один ангел, способный познать сам и дать другому такое наслаждение, какое дала ему она. Или там все совсем не так, как рассказывали в воскресной школе. Ее взгляд обещал ему все — не только телесные удовольствия, но душу и сердце, — и на какое-то мгновение ему захотелось открыться, отдать ей все, что он обычно вкладывал в свою музыку, но что-то внутри него тут же захлопнулось и окаменело. Он вдруг вспомнил прощальный разговор, который состоялся у него когда-то совсем с другой женщиной. Безголосая Дарлин, урожденная Дарлин Джонсон. Несмотря на псевдоним, чрезвычайно одаренная вокалистка, выступала с одной местной кантри-группой. Питала пристрастие к медленным танцам на посыпанном опилками полу, галстукам-шнуркам, курткам с бахромой и долгое время к нему.
— Ты просто пустышка, — сказала она ему под конец. — Пародия на человека. Только на сцене ты по-настоящему живешь, но вот что я тебе скажу, Мэтт, — весь мир тоже сцена, открой глаза и увидишь.
Во времена Шекспира, может быть, подумал он, но не здесь, не сейчас, не в этом мире. Здесь все только ранит.
— Отдавай ты хотя бы сотую долю своей преданности музыке другому человеку, ты бы...
Но он так и не узнал, каким, по мнению Дарлин, он мог бы стать в таком случае, потому что просто перестал ее слушать. Отгородился от нее и начал думать об изысканных поворотах мелодии, над которой работал в то время, пока Дарлин просто не встала и не ушла из его квартиры.
Встала и ушла.
Он спустил ноги с кровати на пол и оглянулся в поисках своей одежды. Катрина ухватилась за его руку.
— Что-то не так? — спросили ее пальцы. — Что я сделала неправильно?
— Ничего, — ответил он. — Ты ни в чем не виновата. Ничего не случилось. Просто я... Я пойду, ладно?
— Пожалуйста, — умоляла она. — Скажи мне...
Но он повернулся так, чтобы не видеть ее слов. Оделся. Задержался у двери спальни, едва не поперхнувшись словами, которые просились наружу. Окончательно повернулся к ней спиной и ушел. Из комнаты. Из квартиры. От нее, плачущей на кровати.
Когда немного погодя Люсия вернулась домой, она застала заплаканную Катрину в спальне, где та в одной футболке сидела на кровати и глядела в окно, не желая или не в силах разговаривать. Так что она немедленно предположила самое худшее.
— Ах он сукин сын, — начала она. — Так и не появился, да? Зря я тебя не предупредила, какой он козел.
Но руки Карины ответили:
— Нет. Это не его вина. Просто я слишком много хочу.
— Так он здесь был? — спросила Люсия.
Она кивнула.
— И вы поругались?
Плечи поднялись и опустились в ответ, точно говоря «что-то вроде», и Катрина снова заплакала. Люсия обняла ее. Плохая замена, конечно, уж она-то знала, самой доводилось испытать то одиночество, от которого страдала сейчас Катрина, но ничего другого предложить не могла.
Мэтт пошел и сел на паром, который ходил из города на Волчий остров, словно, отправившись туда, надеялся завершить какой-то ритуал, суть которого ни Катрина, ни он не успели определить. Он стоял у края борта на верхней палубе, где ветер дул ему в лицо, и вспоминал слова давно забытой баллады, просто чтобы прогнать все мысли о людях, об отношениях с ними, о сложностях, которые при этом возникают, о Катрине.