Городские повести (Игра в жмурки - Кот–золотой хвост - Последний шанс плебея) — страница 14 из 30

— Нет, Тузик, нет, — твердо ответил я. Повесила трубку.

Два часа я слонялся по коридору, проклиная себя за излишнюю принципиальность: позвонить Тане я не мог, у нее не было телефона, она специально для меня выбегала из дому, чтобы сказать одно слово: «Приходи...» Идиот!

До одиннадцати вечера я ждал звонка, а потом ко мне забежал приятель. Это был единственный мой уцелевший приятель, да и сохранился-то он только потому, что у него был медовый месяц и он слишком был поглощен своими делами, чтобы вникать в мои. Он довольно равнодушно справился о здоровье Надюши и, не дождавшись даже внятного ответа, принялся изливать душу. Я не люблю, когда мне изливают душу: дезинформация идет сплошным потоком, а ты и знаешь это, и в то же время, чтобы не обидеть, делаешь вид, что принимаешь все за чистую монету. Мы с ним шатались по улицам до полуночи, он рассказал мне все, что о себе знал и что сумел тут же с ходу выдумать, и ушел усталый, опустошенный, но очень довольный.

Дома мне сообщили, что в мое отсутствие мне звонили три раза.

36

Жить стало трудно. Экзамены со скрипом прошли, но это не принесло разрядки. Все время я был в сонном либо лихорадочном состоянии: то погружался в оцепенение, то метался по улицам, не находя себе места. Бывали дни, когда я по три раза пересекал всю Москву, чтобы только убедиться, что Тани «нет и не будет». На работу ей звонить я не мог: такие звонки ее унижали. График свой она изменила так, что теперь я по два-три дня не знал, где она и что делает. Иногда она мне звонила, разговаривала подчеркнуто равнодушно и просила только об одном: чтобы я, ради всего самого святого, не появлялся по ночам в ее подъезде. Ради самого святого. Мне предоставлялось право думать и предполагать что угодно. Я, кстати, это и делал. То злился, то притворялся веселым добрым приятелем: «А не пойти ли нам сегодня в кинишко?» Тогда становилось совсем нехорошо, мы просто не могли разговаривать и старались поскорей попрощаться. Один раз, не выдержав, я сказал Тане, что ее способность оскорбляться из-за любого пустяка стала невыносимой, «Может быть, уже все?» — спросил я. «Все», — коротко ответила она.

Я решил навести наконец во всем порядок и в тот же вечер, часов около одиннадцати, стоял в ее подъезде на обычном месте. Сначала я хотел нажать кнопку звонка и сказать «добрый вечер», как делают люди. Но окна у девчонок были темные, уверенности, что Тузька дома, у меня не было, и я решил обождать. Чего — не знаю, я вообще не знал, зачем пришел в такое время, мне не хотелось думать, что я явился сюда проверять.

Ждать мне пришлось недолго. Вдруг дверь сама медленно приоткрылась, и на площадку, обхватив себя за плечи, бесшумно вышла Тузька. Увидев меня, замерла от неожиданности. Я посмотрел вниз, вверх — никого не было, и, не дожидаясь, пока она что-нибудь скажет, решительно поднялся и прошел мимо нее в прихожую. Она прикрыла дверь.

Оказавшись в ее комнате, я сразу остыл. Прутьки не было, все было как раньше. Я решил выправить все, что еще можно.

— Может быть, ты и не меня ждала... — сказал я как можно веселее.

Она взглянула на меня и отвела глаза.

- ...но я все равно пришел.

- Мы презираем друг друга, — тихо сказала Таня. — Только поэтому ты сейчас здесь.

- Вот как... — я растерялся. — Ты хочешь сказать, что ты презираешь меня?

- Да.

Я помолчал. В голове ни одной мысли.

- За что? — спросил я наконец.

- За то, что ты допустил... за то, что ты не помешал этому. За то, что все так кончилось.

- А ты? — быстро спросил я. — Ты ни в чем не виновата?

— Я и себя презираю, — глядя в сторону, ответила она.

Ноги не держали меня, я сел на диван. Таня стояла у двери и смотрела в сторону.

- В чем я тебя обманывал, скажи?

- Не меня, всех.

- Но мы же не можем иначе!

- Какая разница?

- Послушай, — вскипел я, — если ты будешь продолжать в таком тоне...

- В каком? — Таня посмотрела на меня и снова отвернулась.

- В печальном! — чуть не закричал я и, спохватившись, быстро заговорил полушепотом: — Если все дело в том, что ты мне не веришь, то с этим можно бороться. Я докажу тебе...

- Но ты и сам мне не веришь, — перебила меня Таня.

- Неправда!

- Не лги хоть сейчас. Видел бы ты свои глаза там, на лестнице... В том-то и дело, что мы оба...

- Не оба, голубушка... — громким шепотом сказал я. — Не оба. Ты одна. Ты одна не веришь, потому что...

- Ну?

- Потому что сама можешь хладнокровно лгать и себе и другим. Ты вся создана из одной лжи. Как же ты можешь хоть кому-нибудь верить?

- Уходи, — сказала Таня и открыла дверь.

- Если я уйду, — сказал я медленно. — Если я уйду...

Мы стояли в открытых дверях.

- То? — спокойным голосом переспросила Таня. —- То навсегда.

- Ну что ж. Будет больно, но сейчас больнее.

- Таня, Танька, что мы делаем...

— Не знаю. Ни я не виновата, ни ты. Наверно, есть какие-то правила, и мы их не знали.

— Какие правила? Есть ты и я, и нет никаких правил. Мы сами устанавливаем правила.

- Если бы так... — сказала Таня. — Есть ты, и я, и презрение, и ложь. Есть много. И правила тоже есть.

- Ну оставайся со своими правилами... — сказал я устало. — Которых ты никогда не знала. И не узнаешь. И никогда не будешь соблюдать.

— Уходи.

Я вышел.

С кухни мне навстречу медленно шла Светланка. В ночной рубашке, босиком. Увидев меня, ахнула, приложила ладони к щекам.

Я помертвел.

— Нет, нет! — тихо сказала Прутька и побежала на кухню.

«Сколько веревочку ни вить, а концу быть», — сказал во мне кто-то посторонний, и я пошел за Прутькой.

Прутька стояла в темноте у кухонного окна, прижав лоб к стеклу.

— Прутик, так было надо, — сказал я первое, что пришло на ум.

- Я думал, она плачет, но она ровным голосом ответила:

- Надо так надо. Вы шли куда-то, кажется. Идите.

- Прости нас, Прутька.

- Вам-то какое дело до меня? Вы сами по себе, я сама по себе.

Я молча повернулся и пошел прочь. Я двигался медленно, выставив впереди себя руки, чтобы не удариться о дверь ванной, которая в темноте сама открывалась. О дверь я не ударился, но коснулся пальцами стенки и, шаря по ней рукою, вышел в коридор.

В коридоре было еще темнее, чем в кухне. Я наткнулся на старый диван, загромождавший половину прохода. Валик скрипнул, пружины забренчали.

Я прошел вдоль дивана, нашарил рукой дверной замок. Дверь бесшумно открылась, пыльный свет площадки ударил меня по глазам. Это было больно. Я зажмурился и так, с закрытыми глазами, ведя рукой по стене, начал спускаться вниз.

На лестнице мне никто не встретился, в подъезде тоже. Я шел один, все притихли в своих квартирах.

На улице была совершенно особенная, морозная пустота. В пустом небе светили пустые звезды, на пустом снегу стояли деревья, тоже пустые.

Я стоял посреди пустого двора и, запрокинув голову, смотрел в небо.

«Ничего нельзя построить на лжи, — думал я, — ничего, кроме новой лжи, а на ней еще новую — и так далее. И свобода, которую строят на лжи, — это лживая свобода. Так начнет казаться, что во всем мире нет ничего, кроме лжи и недоверия. Но ведь это не так. Есть на свете люди, которым можно довериться без оглядки, потому что они органически неспособны лгать. Мама, Надюша. Да, Надюша. Это имя стало для меня чуть ли не бранным словом, а, собственно, почему? Я не видел ее почти месяц, но наверное знаю, где она сейчас, чем занята, о чем думает, и ловить ее по ночам в подъезде не надо. Для меня она всегда дома. Многие ли нашли бы в себе силы так сказать?»

Но все это чистая и бесполезная для меня сейчас теория. Надо было что-то делать сию минуту, немедленно. Можно было уйти домой, можно было вернуться в подъезд и стоять там до утра, можно было вернуться наверх и попытаться помириться с Тузькой. Но все это было не то. Что бы я сейчас ни сделал — все было не то. Я это понимал совершенно отчетливо.

Кот – золотой хвост

1

Дрожа и повизгивая, Николай Николаев; вбежал в темный подъезд. Дверь туго захлопнулась у него за спиной, но ветер успел-таки дунуть вдогонку, и, съежась, Николай Николаевич стал неподвижно, пережидая, пока мурашки не утекут по желобку между лопатками.

— Ну, все, что ли? — сказал Николай Николаевич, передернув наконец плечами, и наклонился к почтовому ящику.

Почтовый ящик на все квартиры стоял под лестницей. Это был старый, видавший виды агрегат, покрашенный немыслимой лилово-зеленой краской. Его жгли и взрывали, в него подсаживали мышей и запускали ужей — жильцы давно уже махнули рукой на все эти эксперименты.

В ячейке Николая Николаевича что-то как будто белело. Он поставил бутылки на пол, присел на корточки, чтобы лучше рассмотреть белевшее, и тут увидел кота.

Кот стоял в углу за дверью, прислонившись мокрым боком к радиатору отопления, и попеременно подымал, отрывая от холодного плиточного пола, то одну, то другую грязную лапу. Он был как человек — усталый, замерзший, с посиневшим носом и омертвелыми губами.Глаза его уныло мерцали; собственно, если бы не кошачьи глаза, его можно было бы принять и за большую бурую крысу.

— Что, брат, сурово? — сказал Николай Николаевич и сдунул с кончика своего носа капли дождя.

Кот отпрянул и, сгорбив спину, почти присел на темные от грязи задние ноги. Николай Николаевич потянулся его погладить — кот прижал к головенке уши и закатил глаза. Но, подождав и убедившись, что удара по голове не последует, кот расслабился. Он подобрался поближе к бутылкам (одна была с молоком, другая с кефиром — ужин и завтрак некурящего одиночки), сел рядом с ними столбиком и уставился на них, не мигая.

Николай Николаевич повозился с ящиком (там лежала пошлая рекламная бумажонка «Пусть в каждом доме стар и мал прочтет газету и журнал») и, выругавшись, встал. Кот глянул на него снизу вверх, поднял переднюю лапу и, проведя ею по белой стенке бутылки, которая была с молоком, сипло мяукнул.