Николай Николаевич сидел, углубившись в чтение журнала. Большие уши его были напряжены: вот они ставят книги на место, поспешно, не глядя друг на друга. Вот она что-то тихо сказала, он шепотом выругался: «Ч-черт!» Выходят вместе, вышли... Запирают дверь. Запирают открытый доступ.
— Спасибо, — буркнул мальчик над ухом у него.
Ключ звякнул о стекло стола. «За что?» — вскрикнул маленький Николай Николаевич внутри большого мохнатого сверчка. Он хотел им добра, он хотел всем добра. Он никому не хотел зла, за что?
— Пожалуйста, — Калерия Ивановна была воспитанным человеком, она только проводила взглядом мальчика, не сказав больше ничего, и Николай Николаевич был благодарен ей за это. Он знал, что дело его жизни загублено, быть может, на долгие годы. Он знал, что теперь ему припомнят и пронесенные в зал книги, и пропавшие учебники. Он знал, что за ним теперь будут следить, как никогда: придется отказаться и от выноса «на ночь» толстых журналов, и от многих других тихих радостей книжной жизни. Но что стоило все это знание по сравнению с другим знанием, полученным им пять минут назад...
Весь день и весь вечер у Николая Николаевича шипело в желудке. Он горбился над столом, смотрел в журнал сквозь двойные очки слез, почти не видя ничего перед собой... Потом, не замечая дороги, побрел домой, и только холодный дождь привел его в чувство.
Он встал посреди коричневой лужи и, погрозив кулаком небу, громко сказал:
— Все равно! Я буду бороться! Пусть инстинкты, мне все равно!.. Вот!
Люди молча обходили его с двух сторон, не осуждая и не одобряя: не всегда полезно слушать то, что кричат на улицах.
Кот серьезно выслушал Николая Николаевича, отворачиваясь деликатно, когда хозяин начинал плакать. Плакать Николай Николаевич принимался два раза: первый раз — когда про Уайльда, и второй — когда про «за что». Вроде бы как в комнате никого не было, а в то же время его слушали с сочувствием, это располагало.
Ему было интересно, что Степа скажет в конце, но Степан Васильевич, видимо, не счел нужным.
- Ну, судьба, значит, что я к тебе пристал, — только и заметил кот.
- А что такое? — встрепенулся Николай Николаевич.
Да уж то... — уклончиво ответил кот. — Со мной все веселее...
До полуночи они промолчали,
В двенадцать часов ночи Николай Николаевич по привычке обошел все помещения: кухню, ванную и туалет. Не то чтобы он боялся темноты: пустоты он боялся, это было бы точнее. Слишком много было в квартире места для него одного. Раз пять или шесть проверил газовые краны: справлял вечерний ритуал одинокого человека.
Кот по-прежнему лежал на диване, то прижмуривая, то открывая глаза. Николай Николаевич постелил ему чистую простыню, взбил подушку, стал укладываться сам. От одеяла Степан Васильевич отказался. Он, кряхтя, переполз на подушку и лег на нее пузом, вольготно раскинув хвост.
- Был когда-то искус такой старинный... — задумчиво проговорил кот, когда Николай Николаевич постелил себе на полу и улегся. — Вот, скажем, идешь ты к себе на службу, и стоят поперек дороги три кипящих котла. В первый кинешься — большим человеком станешь, во второй — красавцем писаным, в третий — умным и ученым.
- Я бы — во второй, — не задумываясь, сказал Николай Николаевич.
- Вона что, — скучным голосом промолвил кот.
- А что такого? — Николай Николаевич зашевелился на своей постели, оживившись. — Большим человеком — сил не хватит, ума и своего мне девать некуда, а красота никогда не помешает.
- С красоты, брат Коля, дуреют, — наставительно сказал кот. — Скучное это дело — красота. А мужику такая забота и вовсе не положена.
- А во все три нельзя? — подумав, спросил Николай Николаевич.
- Ишь чего захотел, — хмыкнул кот. — Вкрутую сваришься.
- Ну, тогда во второй, — упрямо сказал Николай Николаевич. — Умному человеку красота только на пользу идет. Ну что вот я? Мешок с костями. Сколько нервов на это истрачено.
- Так-то оно так... — сказал кот. — Только рассуди не спеша, раз ты умным себя считаешь. Плюхнешься ты в это дело, вылезешь — морда толстая, щеки румяные, брови соболиные, волос вьющий. Что народ-то скажет? Срамота.
— Ты, Степан Васильевич, тоже меня пойми, — Николай Николаевич в возбуждении сел на подушку. — Скажем, я готов за идею свою жизнь отдать. А велика ли эта жертва, подумай. Скажут: эка важность. Неустроенный был человек и себя не любил. От тоски на это дело и решился. От такой пустяковой жертвы и на идею мою какой-то свет нездоровый падает. А вот будь я устроен, да красив, да любим, многих бы заставила эта жертва задуматься. Много на земле еще большой черной работы, целые горы навалены, а берутся за нее только такие, как я, одиночки. Остальным все свершений хочется. Я по одноклассникам своим сужу: кто меха из природного газа делать подался, кто нейтрино ловить, кто искать кимберлитовые трубки. А работу черную все стороной обходят, только после личного краха на нее идут — без особого, конечно, воодушевления.
- Молодой ты еще, — пробормотал Степан Васильевич, подумав. — Я устроенных в жизни много видал. Неохотно они жизнью своей жертвуют. Обижаются очень при этом. С какой, говорят, стати? А почему, говорят, обязательно мы должны? Да и вообще, должен ли кто-нибудь? А если должен, то кому именно? Вот такие рассуждения в ход идут, брат Коля.
- Я бы так не рассуждал, — запальчиво сказал Николай Николаевич и лег.
- Ох, красиво поешь, — проворчал кот.
Тут в горле у него захрипело, он вспыхнул зелеными глазами и — умолк.
— Ты что, Степан Васильевич, захлебнулся? — спросил Николай Николаевич, привстав.
Кот не ответил. Он долго возился в углу дивана, пристраиваясь, и вздыхал.
Не дождавшись ответа, Николай Николаевич прошлепал босиком к выключателю и погасил свет.
Проснулся Николай Николаевич оттого, что над его ухом чихнули. Было ему к одиннадцати, на часах стояло десять, а заснул он где-то около пяти.
— Брысь! — сказал он спросонок, когда над лицом его склонилась укоризненная кошачья морда.
Но Степан Васильевич не обиделся.
- Брысь-то брысь, — сказал он ласково, — этим нас удивить невозможно. И не то слышали. Я спросить хотел: может, тебе подошло уже? Мы вчера не сговорились, когда вставать.
- Подошло, Степан Васильевич, — сказал Николай Николаевич, и ему захотелось плакать. Он уже забыл, когда о нем в последний раз заботились.
- И еще, — сказал кот, когда Николай Николаевич, прыгая на одной ноге, стал натягивать кальсоны.— Ты не говорил бы никому, что я у тебя живу.
- Что так? — огорчился Николай Николаевич. Никому особенно, но напарнице своей Анечке он как раз собирался намекнуть о коте. Человек она была безобидный и должна была Степе понравиться.
- Да уж так, — скучным голосом ответил кот и тяжело вспрыгнул на свой диван. — В цирк меня заберут, вот и вся недолга. Очень во мне нуждаются в цирке. Видел я там одного говорящего кота. Прохиндей, каких мало. «Папа» говорит, «мама»... Ну, я ему показал «маму». Навсегда дара речи лишился.
- Так ты и драться умеешь?
- Драться — это зачем, — степенно ответил кот и лег животом на подушку. — Указал я ему, как надо вести себя, раз животное. Молодой еще, непонятливый.
- А сам-то выступал?
— Было, — нехотя сказал кот. — Даром нигде не кормят.
— Ну, это ты зря, — обиделся Николай Николаевич. Он все принимал как личный намек.
- Зря не зря, там видно будет, — уклончиво сказал Степан Васильевич.
- Что же ты на сцене делал? — спросил Николай Николаевич, желая уйти от неприятной темы.
- Фокусы показывал, — насмешливо сказал кот и отвернулся. — До пяти считал, и смех и грех.
- Получалось?
Кот ничего не ответил.
Николаю Николаевичу стало стыдно за свою глупую шутку. Одевшись, он заправил кофеварку, сварил себе кофе, сел за стол.
Я бы тоже кофейку выпил, — сухо сказал кот, который внимательно наблюдал с подушки за всеми его действиями.
- Ох, извини, — спохватился Николай Николаевич. Он поспешно достал чистое блюдце, отплеснул туда добрых полстакана, отнес на диван.
Кот покашлял, подвинулся к блюдцу, лакнул.
- Вот, небось думаешь, привалило хлопот? — насмешливо сказал кот, откинувшись на бок.
- Знаешь что, Степан Васильевич, — с чувством ответил Николай Николаевич. — Или давай закроем эту тему, или... Я один, понимаешь? Один. Никого у меня, кроме тебя, нету.
Кот неторопливо лакнул еще раз и, поставив уши торчком, задумался.
На работе Николая Николаевича ждали крупные неприятности. Для начала его перебрасывали на абонемент. Анечка первая сказала ему об этом и сама, добрая душа, заплакала: на абонементе и книги не те, и читатель скуднее. Там проблемы с невозвратчиками, а у Николая Николаевича доброе сердце, это всем было известно. Его буквально бросали под пули, это был тонкий расчет.
— Убирают понемногу, — сгорбясь, Николай Николаевич сел за контрольный стол.
Анечка глядела на него сострадающе. Была она маленькая, чернявая, один глаз немного косил, а когда она волновалась, косил сильнее.
Николаю Николаевичу было тяжело на нее смотреть, и он презирал себя за это, так как знал, что она из-за него мучается. Здесь было больше чем сострадание, здесь было наворочено столько комплексов, что мороз драл по коже: когда-то Калерия Ивановна «на полном серьезе» собиралась их переженить; надо было видеть, как Анечка стыдилась Николая Николаевича, ей то и дело приходилось, закрыв лицо руками, убегать в туалет, потому что Калерия Ивановна начинала ее в глаза расхваливать перед Николаем Николаевичем — мол, и тихая она, и домовитая, а главное, душа у нее хорошая, неиспорченная душа... А если, мол, и есть у нее один дефект, то у самой Калерии Ивановны их десятки, и если она все-таки не вышла замуж, то совсем не по причине этих дефектов, а даже наоборот.
Николай Николаевич мог себе представить, как переживает Анечка, потому что ему самому ото всех этих разговоров сниться начало, что ему предлагают жить со слоновой черепахой: мол, и тихая она, и домовитая, а главное, душа у нее, у черепахи, добрая.