Николай Николаевич был нем и недвижим.
— Меня будут искать, но недолго. Завтра или послезавтра мои получат письмо, я его уже отправила. Вы думаете, я шутить сюда пришла? Я буду вам настоящей женой. Кстати, мне давно уже восемнадцать, если вас это интересует. В своем классе я переросток. Так что с возрастом все в порядке. Вы что-то сказали о внешности. Может быть, вы считаете себя некрасивым?
Николай Николаевич обрадованно кивнул.
— Пусть это больше вас не волнует. Вы некрасивы, но в вашем лице есть... как бы это поточнее выразить?., в вашем лице есть что-то мужественное. Знаете, на кого вы похожи? На Жан-Поля Бельмондо. Смотрели «Человек из Рио»? Конечно, смотрели. Потом — высокий рост. Идти под руку с высоким, худощавым мужчиной, похожим на Бельмондо? Да об этом любая девчонка мечтает. Вы думаете, они просто так за вами маршировали? Они внимание хотели на себя обратить. И не чье-нибудь, а ваше. Да перестаньте вы рукой закрываться!
— У меня зубы кривые, — с горечью сказал Николай Николаевич.
— Ну-ка, посмотрим, — она подошла, взяла его за подбородок, от прикосновения ее теплых пальцев он помертвел. «Живая», — подумал машинально. — Откройте же, не бойтесь.
Николай Николаевич, оскалил зубы. Она, щурясь, заглянула ему в рот.
— Великолепные зубы! — с восхищением сказала она. — Беленькие, как снег. И знайте, что у вас не кривые, а хищные зубы.
Она взяла Николая Николаевича за руку и повела его к дивану. Он плелся за ней послушно, как ребенок. Посадила рядом с собой, так что левое его колено касалось ее правого, круглого, полуприкрытого краем застиранного темно-синего платья: ее единственного платья, как он теперь понимал.
— Итак, во-первых, возраст, — сказала она. — Это отпадает. Во-вторых, внешность. Тоже отпадает. Что в-третьих?
— В-третьих, — сказал он, успокоившись немного (она сидела рядом, держа его за руку, смотрела в лицо и ждала), — в-третьих, я сложный.
— Простота хуже воровства, — с чувством сказала она. — Кстати, я тоже не так проста, как вам кажется.
— Мне не кажется, — робко сказал Николай Николаевич.
— Значит, разбираетесь в людях. Что в-четвертых?
— В-четвертых, я неудачник, — весело сказал Николай Николаевич. Его самого удивило, как легко у него это получилось.
— Вот это хуже, — сказала она. — Вопрос, правда, откуда это идет: извне или изнутри?
— Извне, — твердо сказал Николай Николаевич.
— Можно сменить место работы.
— Нельзя, — с гордостью сказал Николай Николаевич. — Я там борюсь.
— За что?—деловито спросила она.
— За открытый доступ.
— А что это такое?
— Долго объяснять.
— Долго — не надо. Сама разберусь постепенно. Если вы считаете, что меня придется опекать, то это ошибка. Я помогать вам пришла, я вам нужна, я знаю. В-пятых есть или нет?
— Есть! — радостно сказал Николай Николаевич. — Я нервный очень.
— Да? — Она внимательно посмотрела ему в лицо. — Не замечала.
— Ну как же! — с восторгом сказал Николай Николаевич. — Я дергаюсь весь.
— Не знаю, не видела.
Николай Николаевич умолк, недоверчиво прислушиваясь к себе. Что-то странное творилось в нем:
перестали дрожать пальцы;
перестали пульсировать глазные яблоки;
перед глазами исчезла рябь;
перестало щемить сердце;
пропало гнетущее состояние внутреннего неблагополучия;
худоба не ощущалась, как будто ее сроду не было.
Внутри Николая Николаевича царила тишина, он сам себе казался похожим на остановившийся будильник.
Это прекрасное ощущение — когда внутри тебя ничего не тикает, не дергается, не сосет.
Она взглянула ему в лицо с беспокойством.
— Болит что-нибудь? Вы так оцепенели.
— Наоборот, — сказал Николай Николаевич и встал.
— Куда вы?
— Кота впустить.
— Так это ваш кот? Он очень любезен.
— Мой! — поспешно подтвердил Николай Николаевич. — И вы знаете, совершенно нечеловеческий кот!
— А что такое?
— Он разговаривает! — понизив голос, сказал Николай Николаевич.
— Да ну! — насмешливо проговорила она. — Быть не может!
— Точно! — сказал Николай Николаевич, на цыпочках почему-то подошел к двери, тронул ее рукой и вышел в коридор, оклеенный стандартными обоями.
— Степан Васильевич! — сказал он ласково.
В комнате засмеялись. Николай Николаевич засмеялся тоже и снова позвал:
— Степушка, где ты?
— Киса, киса, киса, — она тоже вышла в коридор.
— Удрал, негодник, — расстроенно сказал Николай Николаевич.
— Ничего, вернется, — уверенно ответила она. — Коты всегда чувствуют, когда в доме налаживается порядок. Поболтается под дождем — и придет.
Николай Николаевич недоверчиво ее выслушал, потрогал свой нагрудный карман — зеркальце по-прежнему тихо дышало около сердца, излучая слабое щекочущее тепло.
«Может, искус, — вспомнил он последние слова кота, — а может, совпадение сути...»
Последний шанс «плебея»
8.00
Я проступал сквозь сон, как невидимка. Сначала замерцали пальцы ног — они торчали, как ракушки, воткнувшиеся до половины в сырое речное дно. Потом услышал свои губы: на них был вкус дождя. По телу пробежала рябь — как по воде, когда ее заденет ветер. Минуту я лежал в оцепенении, ориентируя себя в пространстве, и наконец проснулся.
В комнате было холодно, зеркала блестели уличным блеском, по потолку бежали блики, и со сна мне показалось, что наш дом, разворачиваясь углом вперед, плывет по широкой реке.
Окно у меня над головой было распахнуто настежь. Занавески, шторы, скатерть на столе — все плескалось под напором зеленого ветра. В этом было что-то от праздника: просыпаешься, а по улицам, редкие и густые, катятся волны народа. «Бегом!» — кричит правофланговый, и, прервав нестройную песню, все бросаются вперед. Осенний звон литавр, глухие вздохи барабанов, резкие детские голоса — люди бегут под окнами, задыхаясь от ветра, и в руках у них длинные зеленые флаги...
Но сейчас на улице не было никого, кроме дождя. Он один, как Гуинплен, разговаривал на тысячу голосов, бормоча, командуя и вздыхая. Крупная капля, отскочив от подоконника, шлепнулась мне на плечо. Я натянул одеяло до подбородка и замер. Надо было приподняться и выглянуть в окно, чтобы выяснить, надолго ли задождило, надо было прикрыть раму и разбудить брата, а я все лежал без движения, изнемогая от сладкого бессилия.
«Десять тысяч пробуждений, — прикидывал я свой жизненный актив, — десять тысяч, а потом беспросветная старость, исступленное шагание в гору, где каждый шаг дается все труднее, а до вершины добраться не суждено». Мне очень понравилась эта мысль, и я начал ее развивать.
Кто сказал, что жизнь человеческая похожа на гору? В определенном смысле скорее на овраг. Десять тысяч спортивных, пружинистых, легких шагов вниз по склону, почти бег, в котором не чувствуешь тяжести тела — оно только подгоняет само себя. А потом неизбежный подъем.
Додумать до конца мне не удается, потому что я снова начинаю засыпать. Сон, как струйка песка, засыпает мои размышления. Он тяжелый и легкий, бесшумный и шумный одновременно, этот сонный песок, острым холмиком вырастающий у меня в голове...
8.10
Душераздирающие вздохи брата Коли вывели меня из забытья. Я хотел было вскочить и дать ему понять, чтобы он не устраивал аттракционов, но, приоткрыв глаза, увидел, что брат Коля уже не спит. Он сидел на кровати с закрытыми глазами, разбросав поверх одеяла длинные ноги, и зевал, раздирая рот, с мучительными всхлипами. Это были жуткие зевки: так хватают воздух жертвы угарного газа. «Ы-ых!» — начинал он с надрывом, страдальчески выставив кадык. «Ы-эх! Ы-ах! Ы-ох! Ы-ы-ху-ху!» Дальше гласные родного языка кончались, и, умолкнув на минуту, он переходил на зевки из одних согласных: «Кхк-мп!» Вдруг лицо его исказилось, и он быстро юркнул под одеяло, только розовая пятка осталась торчать снаружи. По тому, как уютно брат Коля свернулся калачиком и подоткнул угол одеяла под щеку, оставив только дырочку для рта, видно было, что он не собирается подавать признаков жизни в течение ближайших двух-трех часов.
— А если подумать?.. — сказал я ласково, но брат Коля даже не шелохнулся.
Все ясно: оно решило не ходить сегодня в школу и весь день будет путаться у меня под ногами. Проснется в десять, потом еще часа два проваляется на диване, потом позавтракает и снова ляжет, чтобы не вставать уже до вечера. Тот, у кого собственная отдельная комната, не поймет охватившей меня печали. Мне захотелось вскочить с кровати, швырнуть в брата Колю подушкой и закричать пронзительным голосом: «Скотина, вставай!» Но я знал, что этого делать нельзя. Прикрикнуть на него сейчас — значило испортить все дело. От криков он становится упрям как осел (единственное, чего добился отец своим воспитанием). Из принципа он может не поехать к старикам на садовый участок, где ему предстоит возить на тачке песок, и тогда мы с ним всю субботу и все воскресенье, что называется, в четыре глаза. Единственное, чем еще можно его расшевелить, — это спокойный дружеский упрек.
— Послушай, приятель, — сказал я равнодушно, — можно, конечно, сэкономить пять минут на чистке зубов, но не забудь, что тебе еще заплетать косички.
Он слышал, он не мог не слышать, но из-под одеяла доносились лишь мерные вздохи.
— Учти, что я уже немолод, — монотонно продолжал я, — мне двадцать пять лет, и нервы мои временами сдают... Сегодня ты мне совершенно не нужен.
— Тебе никто не нужен, — пробурчало под одеялом.
Когда оно переходит к обобщениям, мне остаются угрозы.
— Я не затем оставил тебя здесь, в Москве, чтоб ты манкировал школой. Сегодня же я выставлю тебя на дачу, и там ты будешь каждое утро подниматься в пять часов, чтобы поспеть на электричку. Пойми, свобода — это осознанная необходимость. В данном случае необходимость вставать.
Я знал, что цитаты действуют на него сильнее всего. Книг он не читал, мысли свои излагать уклонялся, поэтому чужая мудрость его всегда ошеломляла.