— Далась тебе эта финка! — Плебей сунул руку в карман и достал продолговатый предмет. — На, забери, успокойся. На память тебе дарю — может, пригодится когда-нибудь.
Я зажал сверток с курткой между коленями (мерзавец Копченка завернул ее в газету, оберточной бумаги у него, разумеется, не нашлось) и взял в обе руки нож: тяжелый, довольно толстый, в самодельном кожаном чехольчике, с самодельной же рукояткой из цветных пластмассовых пуговиц.
— Вот так-то лучше, — сказал я миролюбиво. — Тебе же самому будет спокойнее.
— Да мне-то что, — Плебей пожал плечами. — Мне и так хорошо. Лишь бы у тебя не было неприятностей.
— Ну будь здоров. Счастливой службы.
— Тебе всего хорошего. Коле привет. Жаль, что я его не застал: очень он мне был нужен. Ну ничего, как-нибудь встретимся.
И мы тепло распрощались.
Я шел домой спокойный: главное дело сделано, совесть моя чиста. Пусть теперь разбираются врукопашную.
19.00
Дома поигрался с курткой, потешился, стоя у зеркала (с кепочкой, без кепочки, с подкладкой и без), походил, сунув руки в меховые карманы, подосадовал: то ли мала была чуть-чуть, то ли дурно пошита (гонконгского производства, оказывается), но было в ней что-то неуловимо плебейское, несолидное. Брат Коля пришел бы от такой куртки в восторг, но мне-то нужно было что-нибудь более практичное. Весь казус был именно в подкладке, которая меня пленила: без нее куртка висела балахоном, и я похож был в ней на недоросля, этакого подсвинка, щеголяющего в обновках с отцовского плеча. С подкладкой же все начинало топорщиться, рукава становились коротковаты, а плечи раздувались, как у хоккейного вратаря.
Снял, повесил на гвоздь, лег вздремнуть перед работой, долго пульсировал от злости на себя, на Копченку, на весь мир, а больше всего на проклятый Гонконг с его белогвардейской подкладкой. Потом понял — глупо сердиться, заставил себя заснуть. Спал мрачно, исступленно, то и дело просыпаясь и снова принуждая себя закрыть глаза. Сон — лучшее средство от всех огорчений, это я усвоил уже давно.
Снилась ахинея какая-то: похоже, что война. Реактивные самолеты с ревом гонялись по подворотням за моими родственниками, на лестничных площадках, скорчась, сидели закутанные в белые простыни жильцы нашего дома. Я смотрел всю эту чушь с интересом, отчетливо, однако, понимая, что все это не что иное, как нашедшие выход мои собственные агрессивные импульсы. «Ну что ж, — думал я, не просыпаясь, — пусть лучше они выходят наружу во сне».
Вдруг почувствовал: в комнате кто-то есть. — Кто! — крикнул я, приподняв голову. — Наташка? Что-то темное, ворсистое, мягкое накинулось мне на голову, залепило мехом рот и глаза, опрокинуло на подушку. Надавило с нечеловеческой силой. Я пытался столкнуть это с себя — ни с места. Вскинув руки, схватил что-то мечущееся в воздухе, стиснул пальцами — пустые мягкие рукава.
Пряжкой оцарапало лицо, теплой струйкой потекла по щеке кровь. Потекла, размазалась... Задыхаюсь, сердце больно колотится, а под пальцами мягкая кожа, мягкая, как масло, кожа моей мулатки. Мелкозубая улыбка «молний», желтые яростные глаза колец.
— Да что же это? — глухо прокричал я в мех подкладки, приподнялся на локтях, столкнул ее с себя — и проснулся.
Пусто было в комнате, сумрачно и сыро. Захотелось к людям. Встал, включил свет, подошел к зеркалу. На щеке багровела царапина и размазанная кровь. Засмеялся, вытер кровь, задумался. На часах 22.00.
22.00
На столе лежал нож Плебея. Я взял его в руки, вынул лезвие из коричневатого кожаного, шитого черными нитками чехла, попробовал на палец, приложил к ладони. Жуткое ощущение входящего в тело металла.
Спокойно, спокойно, сказал я себе, сел с ножом на кровать, сложил руки на коленях. Есть ли полная гарантия? Есть ли у меня право быть спокойным? Возьмем исходную версию. Она не моя, на ней печать плебейской индивидуальности, все его комплексы в ней как в зеркале, но это единственная оригинальная информация, которой мы располагаем...
Итак, человек уходит в армию. Рядовой случай. Но человек обиженный. Обиженный женщиной, какое там — девчонкой, притом не бог весть какой красавицей (впрочем, это уже моя точка зрения).
Суть обиды неясна, что-нибудь вроде нарушения слова, тактического обмана, насмешки. Может быть, и то, и другое, и третье вместе. Когда речь идет о женщине, масштаб оценки выбирается произвольно и зависит всецело от амбиции «оценщика». В данном, плебейском случае обман может быть воспринят как предательство, нарушение слова — как измена, насмешка — как смертельное оскорбление.
Отсюда стремление отомстить. Каким образом? Это зависит...
Что делал бы я? Стоп. Это отпадает: во-первых, я не стал бы мстить. Во-вторых, лучшая месть — уход с улыбкой. Но для этого надо знать свою собственную, абсолютную цену, Плебей ее не знает. Для него это может быть личным крахом, особенно перед армией, когда как ножом отрезается вся предыдущая жизнь. Два года ходить ущемленным Плебей не сможет. Не выдержит. Точнее, он думает сейчас, что не выдержит. Итак, отомстить — и уйти удовлетворенным.
Теперь о финке. Это серьезнее, чем принято считать. Человек, который держит в кармане нож, чувствует себя защищенным (в плебейском опять же смысле). Но чувство это требует подтверждения. Подтверждение в действии. Сначала показать нож (это наверняка уже было). Затем испробовать. Психологически уже пробовал, когда вытачивал финку, когда прикладывал ее к ладони. Остаются барьеры.
Итак, о барьерах. Безусловно, у Плебея они есть. Он склонен философствовать, способен обобщить, оценить. Конкретность таких людей пугает. Любой теоретик, любой (даже домашний) философ испытывает отвращение к конкретности, необходимость предпринять конкретный шаг его отталкивает. Исступление, ослепление, ревность? Здесь не тот случай. У Плебея было время подумать. Подумал — и отдал мне финку.
Да, да, — подумал я, — и отдал мне финку. Вот она у меня в руках, и это гораздо более веская гарантия, чем может показаться. Чтобы отдать, надо решиться на что-то иное. На что? — вопрос остается открытым. Ясно одно: мое присутствие там вовсе не необходимо.
Кому он хочет отомстить? Ей? Ему? Очевидно, обо им. Ей одной он мог бы отомстить уже давно. Ему нужно, чтобы они были вместе. Значит, и месть должна быть совмещенной. Но это, по-видимому, будет разная месть. И главное — чтобы оба они о ней знали. Тайная месть не в его интересах. Безусловно, он хочет уйти и отомщенным и возвысившимся. Значит, она должна быть нанаказана, он — унижен. Он — только унижен, наказывать его не за что, он не предавал, не изменял, не оскорблял.
Вопрос: как можно унизить его? Скорее всего как меня. Чем задевал меня Плебей? Точнее, чем пытался задеть? Обвинением в осторожности, в трусости. По-видимому, это устоявшееся его убеждение: все люди трусы. Надо же в чем-то чувствовать свое превосходство.
Теперь об унижении в его конкретной форме. О н должен быть унижен в глазах Плебея и, конечно, в ее глазах. Конечно? Да, конечно. Без этого унижение будет неполным. Значит, я еще раз прав: ее жизни ничто не угрожает. Она должна остаться жить и помнить, кого отвергла и кого предпочла. Что же касается его жизни, здесь все зависит от его стойкости и сопротивляемости. Стойкость может ожесточить, сопротивление — спровоцировать. Итак, все зависит от него. Здесь ничего нельзя гарантировать: его я не знаю. Хотя только ли от него? Будет ли Плебей с ним тягаться? Будет ли пытаться превзойти его в силе, ловкости, смелости, так сказать, в честном бою?
И, поразмыслив, я пришел к странному выводу: нет, не будет. Совершенно очевидно (а для Плебея тем более) что даже при самом благоприятном исходе того, побежденного, будут защищать и жалеть, а его, победителя, ненавидеть и презирать. Между тем как по плебейскому замыслу презираемым должен оказаться именно тот. Значит, тот должен: а) остаться невредимым и б) при всем происходящем присутствовать и быть безгласным свидетелем плебейской мести.
Картины из фильма «Рокко и его братья» так ясно встали у меня перед глазами, что я помертвел.
— Ну, знаете ли! — сказал я себе. — Ну, знаете ли!
На часах было
22.30,
времени оставалось в обрез.
Я вскочил и принялся одеваться.
Стало ясно, зачем Плебей приехал в свой старый район, для чего ему понадобился Колька.
Плебей сколачивал кодлу. Гарантийную группку из трех-четырех товарищей, которая нейтрализует хорошего парня и постоит в сторонке, молчаливо наблюдая за ходом Плебеевой мести.
Что это будет за месть, я не хотел больше думать.
— Ну, Колька, — бормотал я, зашнуровывая ботинки. — Ну, братец мой!
«Впрочем, — подумал я, остановившись на минуту, — Колька — это даже отрадно, Колька — это, значит, не нашлось никого другого. Значит, не так уж все плохо».
Одевшись, я остановился как вкопанный. «Подождите, товарищи, а при чем тут, собственно, я? Да, да, именно: при чем тут я? Кто-то с кем-то гулял, кто-то с кем-то кокетничал, обещал, обманывал, морочил голову и теперь боится вернуться домой. Между прочим, и мне морочили голову, и меня обманывали, вольно или невольно, разве это не факт? Факт. Кроме того, что я могу сделать? Чем я смогу помешать?»
Я снова сел на кровать, взял в руки финку. Она тревожила меня, будила неприятные ассоциации, но я вертел и вертел ее в руках, назло себе, пока не порезал палец.
В конце концов, все, что мог, я сделал. Отобрал у Плебея финку, гарантировав, таким образом, бескровный исход. Дал ему понять, что я знаю. Значит, худшего уже не случится, а ведь это все, что от меня требовалось. Остальное — их личное дело.
22.45
И в это время позвонил Сержант. Есть люди, которые все делают некстати. Наш Сержант был именно из их числа.
— Прости, что я нарушил твой отдых, — пробасил он мне в трубку. — Все дело в том, что без тебя постановили. Субботник завтра. Надо будет прийти.
— Двор расчищать? — спросил я, весь гудя от злости. Пальцы мои мелко дрожали, жилки на лбу стучали так, что отдавало в ушах. — На этот счет у меня есть цитата из Писарева: «Энтузиазм не мешает приберегать на случаи, более торжественные».