— Ложись-ка ты спать, — сказал я вполголоса. Она встрепенулась.
- А ты? — И смутилась, хорошо, что ее спасла темнота: иначе мы окончательно стали бы чужими. — Я хочу сказать: а ты как же? Метро еще закрыто.
Теперь она еще больше боялась, должно быть, что я уйду навсегда, и еще один человек станет думать о ней плохо, не зная ее как следует
.— Я посижу, покурю в кресле. Дым не будет тебе мешать?
— Нет! — торопливо сказал? "ша. — Нет, что ты.
Я лягу здесь, на тахте.
Она побежала за занавеску, принесла подушку и колючий плед, забралась с ногами на тахту, сбросив тапочки, и легла совершенно бесшумно. Я прикрыл ее колени пледом и сел рядом, слыша, как гулко и редко бьется ее сердце.
Так мы молчали довольно долго: она лежала, не двигаясь и даже, кажется, не дыша, глаза ее были раскрыты и казались черными. Возможно даже, что ей хотелось, чтобы я ушел, но она не знала, как сделать, чтобы не получилось смешно. Она не сводила взгляда с моего лица, готовая сию минуту вскочить, напряженная, как сжатая пружина.
Я закурил — она перевела взгляд на мои руки; привстал в поисках пепельницы — она повернула голову вслед; достал из кармана коробок и, высыпав оставшиеся спички, сделал из коробка пепельницу. Мне только сейчас стало ясно: как это не просто — все, что у нас произошло. Я не должен был показаться ей сейчас ни слишком близким, ни слишком далеким, и еще я должен был быть самим собой, а это всего труднее, когда на тебя так испытующе смотрят.
Ну, что не спишь? — повернулся я к Тане.
Не хочется, — слабым голоском ответила она.
Рассказать тебе что-нибудь?
Расскажи.
Обычно в таких случаях устраиваются поудобнее, но она даже не шевельнулась: оцепенение еще не прошло.
— Ну слушай. Было это или не было — не знаю; может быть, и не было, потому что до нас ничего не было, а может быть, и было, потому что до нас уже было все.
— Это сказка?— перебила она и в первый раз шевельнулась укутываясь.
— Да, — скупо, как всякий рассказчик, отвечал я и продолжал: — Жил в одном городе старый алхимик, и все жители боялись его: говорили, что он умеет превращать людей в драгоценные камни — мужчин в алмазы, женщин в изумруды и рубины, стариков в жемчуг, а детей в бирюзу. И хотя никто не видел, как он это делает, все старались держаться от него подальше: никому не хотелось превращаться в камень даже из любопытства.
Таня молча слушала, и я чувствовал, как оцепенение медленно спадает: тело ее принимало все более и более спокойную позу, колени опустились, и сквозь плед до меня дошло тепло ее ног.
Это была старая красивая сказка, я не знаю, где ее вычитал, и не знаю, почему она первая пришла мне на ум: здесь неважно было, что я рассказывал, важно было, что я говорил.
— ...И вот однажды, — рассказывал я, — когда старого учителя не было дома, он пробрался по коридору к запертой двери, взломал ее замок и распахнул. Комната была пуста. Лишь посередине стоял простой деревянный стол, а на столе горела тысячью огней большая золотая корона. Бросился к ней любопытный ученик и, не думая, что делает, выломал из оправы красивый зеленый камень. Торопился он, руки его дрожали, камень выскользнул из пальцев и ударился о каменный пол...
Я приостановился для эффекта и бросил взгляд на Тузика. Она спала. Руки ее были разбросаны по грубой ткани обивки, лицо решительно отвернуто в сторону от меня, ресницы лежали спокойно. Я погладил ее по щеке и вытряхнул из пачки новую сигарету...
Под утро, когда сквозь тюлевые занавески уже просочился бледно-розовый японский свет, в дверь сильно постучали. Я вздрогнул и, не то что проснувшись, а просто очнувшись от размышлений, посмотрел на Таню. Глаза ее были раскрыты и ясны, как будто она не спала. Она высвободила из-под пледа, в который закуталась во сне по плечи, руку и, протянув ее ко мне, приложила теплую влажную ладонь к моим губам.
— Молчи, — прошептала она, улыбнувшись. — Мы еще спим.
В дверь снова резко застучали. Потом, после паузы, голос старухи крикнул:
— Таня!
Смеясь, Таня что-то прошептала, но я не расслышал и нагнулся к ней.
— Аркаша уезжает, — шепнула она прямо мне в ухо, и я поежился: не выношу щекотки. Должно быть, ей понравилась моя гримаса, потому что, помедлив, она выдохнула еще:
— Прощаться пришел.
Мне стало легко: я понял, что самое трудное прошло, что кризис доверия миновал.
—.Таня! — разгневанным голосом позвала старуха.— Ну и леная девка, прости господи, не дай бог невестку...
Таня обняла меня за шею, посмотрела в глаза:
— По-моему, ты хороший.
- По-моему, тоже, — ответил я. Не отпуская меня, она приподнялась и дотянулась до моих губ...
— Значит, так бывает, — сказала она, когда я осторожно опустил ее на подушку.
Как?
А так, чтобы просто. Знаешь, как в море купаешься: горько, глаза щиплет, а в реке просто.
Ты о чем?
Ну, я же до тебя целовалась. Думаешь, мало? Очень много раз. Я вообще ветреная девчонка была.
Была?
Была. И самое ужасное — испорченная: целуюсь — а не нравится, не нравится — а целуюсь.
С теми мальчишками?
Ага. И с ними тоже. А ты разве никогда?
Было, — неохотно сказал я. Не люблю я разговаривать на подобные темы.
И много раз?
Во всяком случае, меня много раз об этом спрашивали.
Она с любопытством взглянула мне в лицо.
Сердишься? А я наврала тебе. Как тогда, про человека. Один раз только было.
Зачем наврала-то хоть?
Не знаю... Само получилось. Хотела сказать, что с тобой просто... как в реке...
В реке плыть труднее, — сказал я.
Зато просто, — убежденно повторила она. — И вода сладкая.
— А знаешь, почему просто? Она глазами показала: не знаю.
Потому что мы сами по себе. Ты и я, и никого больше. Последние люди на земле. Мы никому ни в чем не обязаны и будем делать только то, что сами хотим. Хотим — будем сидеть вот так всю ночь, а хотим...
Да, — сказала она.
Таня! — крикнула еще раз старуха, и мужской баритон возразил ей:
— Да ладно тебе. Зачем зря тревожить человека. У двери потоптались и отошли.
Послушай, а где все-таки твои старики? — спросил я.
Потом, — сказала Таня и приподнялась на локтях. — Все узнаешь потом. А сейчас тебе надо уйти, потому что скоро вернется моя бандитка.
Как, сейчас? — Я не думал, что это будет так скоро, я совсем забыл о Светланке.
Но Таня поняла мой вопрос по-другому.
— Сейчас, — зашептала она, — я пойду к ним в комнату и буду разговаривать, а ты тем временем выйдешь.
А дверь?
Я открою.
Как-то прохладно стало у меня под ребрами, но это было только на миг, потому что Таня прошептала:
Наклонись, что скажу.
Ну? — Я наклонился.
Спасибо тебе.
За что?
— Сам знаешь.
Я понятия не имел, но тем не менее поцеловал ее в подбородок и встал.
Сегодня я у тебя буду?
Будешь, — глядя снизу ясными глазами, ответила Таня.
Я шел домой по утреннему снегу, пустой и звонкий, как детский нейлоновый мяч, и мне казалось, что я на каждом шагу подпрыгиваю, отскакивая от мостовой, хотя со стороны, наверно, было заметно, что я едва волочу ноги.
Что мне пришло в голову: может быть, это прошел лучший день в моей жизни, все остальные будут хуже и хуже, пока не настанет совсем плохой.
Только дома, входя уже в нашу комнату, я понял, как я устал. А между тем мне предстояли неприятные объяснения с мамой и с Надюшей. Я решил быть конкретным и сегодня же внести ясность в отношения всех нас троих. Первое: Надюша теперь и без меня обойдется в институте, сколько можно, встала на ноги уже, да и просто пора. Второе: мы с ней остаемся друзьями, какими были все эти два года. Третье: желательно, чтобы мама не заводила впредь разговора на эту тему, так как приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Четвертое: отныне я свои поступки ни с кем не обсуждаю, а только информирую о них. И наконец, пятое: добродетель, вменяемая в обязанность, перестает быть добродетелью, хотя, правда, и не всегда становится пороком.
Такова была моя программа на ближайшие годы. Я хотел быть совершенно свободным — или сейчас, или уже никогда.
Я изложил все это маме, как только она проснулась и начала упрекать меня в том, что такого позора она еще не переносила ни разу, что все телефоны оборвали мои приятели, что Надюша плакала, что они хотели в милицию звонить, так как выяснилось, что никакого дежурства на Новый год не бывает.
Я перечислил ей все пункты, кроме пятого, который к делу не относился; она выслушала все очень терпеливо, а потом сказала:
Немедленно иди к Надюше. Нечестный, скверный ты человек.
Послушай, мама, — холодно сказал я. — Ты кадровый работник, ветеран. Я же человек без прошлого. Ты сделала свою собственную жизнь независимо от меня, дай я сделаю свою независимо от тебя тоже.
- Делай, кто тебе мешает! Но делай жизнь честно.
- Честно — это значит по-твоему?
- А ты думаешь, по-моему, — это значит нечестно?
- Прости меня, мама, но что касается меня — отчасти ты неправа. Ты хочешь, чтобы я жил по твоим правилам. Я живу — получается нечестно. Кто виноват?
- По-моему, какую бы жизнь ни прожил честный человек, сложную или простую, яркую или обыкновенную, — все равно...
Моя мама — педагог. А я ее прилежный ученик.
-...все равно это будет честная жизнь.
- Моя тоже будет честная.
- Это еще надо доказать.
- Вот я и доказываю: от противного.
- Вот именно: от чего-то очень, очень противного... Впрочем, поступай как знаешь.
- Да, трудно начинать с подобных разговоров новую жизнь.
Пошел к Надюше. Мать ее, поджав губы, молча открыла мне дверь и ушла на кухню: от ее молчания можно было задохнуться. Когда она, обиженная, уходила молчать на кухню, вся квартира погружалась в яростную тишину.