Городской дождь (рассказы) — страница 30 из 32

— Я сегодня еду в МГУ.

— Зачем?

— Смотреть.

Он знаком с Олей уже полгода. Запомнилось число: старушки получали пенсию, а она спешила в мастерскую. Не было, не было её в его жизни и вдруг появилась. Совсем не было, и вдруг… А если бы жила Аня? Смог бы он прятаться в молочной, слушать, понимать и жалеть эту женщину самой глубинной жалостью, которую, может быть, издавна и называют любовью? Он встречал в тайге старые сёла, где будто и не ведали про слово «любовь». Говорили: «Он её жалеет». Значило — любит. Любит не для себя, а так, чтобы ей было хорошо. Вот какая это была жалость…

И всё же — если бы была Аня… Он не узнал бы, не увидел этих глаз, этих рук, не услышал бы этого голоса, этого смеха…

Он закурил и пошёл, нагнув свою большую голову, а выкурив одну сигарету, прикурил от неё другую… Потом он повернул и зашагал назад, решив, что купит билеты и прямо из мастерской поведёт её на стадион, чтобы она отвлеклась и подышала. Он заранее обрадовался тому, как она будет смотреть футбол, даже если никогда не смотрела раньше. Зрелище захватывающее, а когда она увлекалась, у неё начинали плясать руки, взлетали в восторге и вертелись над головой, хлопали от досады и опять взлетали. Руки её плясали, когда она по-быстрому пекла пирог, который назывался «курчавым». Сначала ненадолго спрятав тесто в холодильник, а потом, прокрутив его через мясорубку, искусно укладывала «вермишелины» на сковородке, намазывала их клубничным вареньем, и всё это, пока грелся духовой шкаф.

— Миша!

Он заваривал чай. А она уже доставала пирог из духовки, огорчённо жалуясь:

— У него проклятая тенденция приставать. Будем резать прямо на сковородке. Пристаёт и пристаёт!

— Как я!

— Нет, Миша. Вы сегодня показали мне замечательный фильм. Без вас я жила как в темнице. А сейчас во мне какая-то зелёная травка проросла. Пробуйте!

Они пили чай с тёплым пирогом и говорили о фильме. Она говорила, он слушал…

Футбол начинался в семь, при прожекторах, и она не рассердится, что он отрывает её от работы.

В тот же миг он решил, что сделает ей предложение. «Вы любите меня», — сказала она. «Милый», — сказала она. Это были не оговорки. Он сделает ей предложение. Не сегодня, потому что раньше надо поговорить с Маришей. Завтра…

Маришка догадывалась о его увлечении. Она сказала Глебу:

— А ты издевался!

Глеб расстроился не на шутку:

— Я докажу, что нет!

— Чем, «старик»?

— Ку-ку, — сказал Глеб и надул щёки.

Назавтра он принёс белую рубаху с модным воротником.

— Подарок от «старика» молодому человеку.


Уже не раз Михаил Андреевич брал в руки рубаху и откладывал из боязни, что обновка станет слишком заметной. Успеется ещё…

Спустившись в метро, он поехал в Малый театр. Там они с Олей недавно смотрели пьесу о дипломатах, и он наткнулся в программе на однофамильца, заведующего постановочной частью. Он не был дипломатом и, разыскав в недрах театра маленький кабинет с крупным мужчиной, признался, что пришёл к нему как к однофамильцу, больше нет никаких оправданий и надежд на скорую помощь. Ему нужен мундир царского генерала от артиллерии в отставке. Для художника. Для женщины-художницы, которой не во что одеть натурщика. Для любимой женщины, в чём он тоже признаётся, предупреждая вопрос. Время? Когда в России открылись Бестужевские курсы? Прошли в библиотеку, тут же навели справку в энциклопедии.

Нет, он и не думал, что ему так повезёт. В кабинете однофамилец перелистал толстый альбом с рисунками военных мундиров, давно канувших в прошлое, и нашёл нужный.

— Вам надолго?

— Не знаю.

— На время. Мы подберём что-нибудь подходящее из своего гардероба, у нас их десятки — разных мундиров, и поправим, доделаем всё, что нужно. Приходите.

— Когда?

— Денька через три.

— А заплатить? Куда? И сколько?

— Да ну! Чепуха! Принесите костюмерше коробку конфет. Нам мундир пригодится. Может, кто-нибудь напишет не картину, а пьесу…

На стадионе он сказал Оле, что у неё будет мундир для старика, но пока скрыл откуда. Чтобы не сглазить. Он стал суеверным в этот момент и боялся разрушить свою удачу.


И опять он отказался от мысли о немедленном предложении, потому что Оля поцеловала его за мундир, и всё это как-то помешало сказать важные слова. Да ещё она огорчилась, что мундир очень новый, и тут же швырнула его на пол и принялась топтать. Обнашивать было некому и некогда. Она неистово начала, а он дотаптывал, воображая, что скажут в театре. А! В химчистку!


С Маришкой он поговорил коротко, и она поздравила его. Он поднял палец, изо всех сил помахал им: не спеши:

— А когда?

— Не знаю.

— Да ты боишься!

В самом деле, он боялся. Он не представлял себе, с чего начать, как это будет, он ведь даже ещё не поцеловал её ни разу. И брак! Он ещё не сказал ей «ты».

А вышло всё неожиданно. Он провожал её домой из мастерской. Она умаялась, едва переставляла ноги — весь день на ногах, но всё же сама предложила пройтись пешком, чтобы проветриться. Осень прочно поселилась в городе, дул ветер, пахнущий снегом, листья покрывали асфальт и шуршали под ногами, как в лесу. Незаметно облетели деревья.

У метро он купил Оле букет роз. Их продавали грузины в кепках невероятного размера, похожих на большие зонты лепёшками.

— Чаю? — спросила Оля у своего дома, уткнув лицо в розы. — Мы не устали?

— Я-то нет…

— Закончу картину и поеду в Кисловодск. Сразу!

И опять потрогала лицом цветы. Она всё время нюхала их, даже в лифте. Их было много, букет, который она держала обеими руками, пунцово темнел. Ещё не раскрывшиеся бутоны были хороши на редкость. Она поправила колючие ветки в вазе, одни поддёрнула, другие опустила и поставила букет на кухонный стол. Чай они всегда пили в её опрятной кухне.

— Люблю розы. Спасибо.

— Спасибо Грузии, — сказал он.

— Затеем «кучерявый»?

— Ты устала, — сказал он.

— Наконец-то, боже! И он отважился сказать мне «ты». Что случилось?

— Оля, я люблю тебя, — сказал он.

— Знаю.

— Ты закончишь картину, и мы справим свадьбу.

Она присела на кухонную табуретку с рябеньким пластиковым верхом, на самый её краешек, и опустила голову. Щёки её зарделись, и стало виднее, как она похудела за лето, и всё в нём потянулось к ней, как тянутся на помощь.

— Я прошу твоей руки, — повторил он.

Она молчала, а он ждал.

— Миша, — сказала она наконец, — Миша! — и заплакала.

У неё были впалые щёки, и слёзы потекли по ним длинными змейками, и ему стало ещё жальче её.

— Ну что ты, Оля?

Он склонился и поцеловал её руки, лежавшие па столе и пахнущие скипидаром и маслом.

— Оля!

Слёзы стали крупнее, потяжелев, они срывались с ресниц.

— Не проси. Зареву в три ручья.

— А чего же ты плачешь? — спросил он, улыбаясь во весь рот, потому что глаза его давно сияли от счастья.

Как только первая слеза мелькнула на её подкрашенных ресницах, сердце его перелила горячая радость, от которой он сам чуть не заревел. От такой радости у людей кончаются слова. А чем ещё выражать её, никто не знает, такая радость редкая гостья, и люди бьют себя кулаками по голове, топают ногами или вот — просто ревут бессильно, в три ручья.

— Оля!

Ресницы её намокли, и под глазами размазались тени.

— Скажи, что ты пошутил.

— Почему? — спросил он, и плечи его запрыгали, он смеялся, ещё ничего не понимая. — Я не пошутил. Я серьёзно. Так серьёзно, как никогда.

— Сейчас, — сказала она, вскочила и скрылась в ванной, а когда вышла с насухо вытертым, обесцвеченным лицом, словно по нему прошлись мастихином, он ещё улыбался,

— Миша, — сказала она, присев на прежнее место и сцепив пальцы. — Ты мой друг… Друг, которого у меня никогда не было! Но ведь этого мало!

Он не видел раньше, как ломают пальцы. Оля крутила их и стискивала, наверное, до боли. Он смотрел на её пальцы и жалел даже их. Он оглох, как после контузии. Но улыбался ещё…

— Я бы пропала без тебя… Не фигурально… Пропала, и всё. Я ведь дважды бросала всё, а потом хваталась за кисти, чтобы было что показать тебе. Ты не знаешь, в какое тяжкое время появился! Миша! Ты мой друг? Правда?… Что я говорю! Миша, я не могу!

Гримаса перекривила её лицо, и она бухнулась головой на руки и зарыдала.

— Ну вот, — сказал он. — Вот ещё… Перестань!

— Миша! Я ужасная, я не умею врать. Что мне делать с собой? Научи, накажи, только не бросай! — сказала она тихо, молящим голосом, распрямившись перед ним.

— За что тебя наказывать?

Это было концом разговора, и она с удивлением и благодарностью посмотрела на него и вздохнула, собираясь что-то сказать, но это стало бы началом новых ненужных фраз, и она опять вздохнула и подвигала губами, стараясь улыбнуться.

— Хочешь чаю?

— Поздно уже.

— Отосплюсь в Кисловодске.

— Когда это будет?

— Через месяц.

Вероятно, она заметила серость на его лице, он-то знал, как лицо его в такие минуты темнело от серости, и встал, чтобы уйти.

— Подожди! Нельзя же так!

Она вскочила, и руки её заплясали — ещё для него. А он сел и смотрел на неё, прощаясь.

Исчезли пути,

проторённые временем в жизни.

Повсюду — пустыня.

И сердце молчит,

не рождаются в сердце желанья,

Повсюду — пустыня.

Закат отпылал,

и рассвета назавтра не будет.

Повсюду — пустыня.

Замолкло, ушло,

онемело, иссохло, остыло.

Повсюду — пустыня.

Он прочитал эти стихи не для неё. И не для себя. Просто — так было уже с кем-то.

— Кто это? — спросила она.

— Лорка. В ужасающем переводе.

— Чьём?

— Моём.

— Ты переводишь стихи? Тоже профессиональная страсть геологов?

— Не знаю.

А правда, ему никогда не приходило в голову, почему многие его товарищи таскают по тайге сборники стихов в рюкзаках и часто пишут сами, как правило, скрывая это от других. Вся таёжная жизнь была у них такой, точно часы, а за ними и дни становились длиннее. Не- многолюдье, а то и одиночество позволяли оглядеться вокруг. И увидеть вековые кедры и странные, чёрные, с розовыми боками камни в траве, и услышать ручьи и выстрел охотника, и запомнить облако в небе, и подумать о себе и о том, что всё это переживёт тебя. Музы не терпят суеты. И может быть, несуетность рождала музы? Кто скажет!