Городской пейзаж — страница 40 из 52

Надушенные ее пальцы цветущей ветвью бело-розово мелькнули у Феденьки Луняшина перед глазами, блеснув толстым обручальным кольцом.

— В парк я еду! — крикнул озлобленный шофер. — Не могу. Закрой дверь!

— Миленький! Тут недалеко — совсем тут рядом. Пожалуйста, миленький.

— Закрой дверь! — крикнул на нее шофер, толкая в плечо.

Луняшин оторопело глядел то на шофера, то на пушистую мокрую шапку, ворс которой мазал лицо водой. Под шапкой ярко темнели глаза и губы молоденькой женщины.

— Пожалуйста… миленький, — умоляла она так, будто дело касалось жизни или смерти.

Но шофер, налегая корпусом на Луняшина, дотянулся до правой дверцы и, выпихивая женщину из машины, захлопнул злобно стукнувшую замком дверцу. Женщина едва успела отдернуть руку и отпрянуть. Шофер в панической торопливости рванул свою старушку с места и понесся прочь от тротуара, вливаясь в ряды грязных, заляпанных снежным месивом автомашин.

Феденька, сжавшись, молча смотрел на плывущие в грязи красные габаритные огни, чувствуя себя виноватым перед душистой женщиной, которую безжалостно выпихнул из машины шофер, и думал о себе плохо. Хотя и понимал, что не мог ничего сделать для нее. Он не видел лица шофера, зная, что лицо его в эти минуты выражает одну лишь злобу, но когда осмелился скосить на него глаза, увидел добродушный профиль усталого человека, напряженно смотрящего вперед. Жирноватые щеки, пухлые губы, толстые ноздри короткого носа.

— Бедняжка, — сказал Феденька, опять видя перед собой падающий снег, грязь и тонущие в этой грязи мутные огни впереди идущих машин. Перед глазами мелькали две резиновые щетки, расчищавшие в серой плесени стекла прозрачные полукружия. В короткие промежутки мокрый снег успевал забрызгать белыми пятнами эти прозрачные отверстия в стеклах. Вести машину было очень тяжело: он хорошо понимал шофера, торопящегося на пересменку в парк.

— Я вас не осуждаю, конечно, — продолжал Феденька, поддерживая разговор. — Но как-то неловко получилось. Шампанское, наверное, виновато… Шампанское! Не рассчитала сил, а теперь домой, домой! Я тоже сегодня не успел оглянуться, а уже одиннадцать. Небось сейчас трясется от страха. Дома грозный муж, а она одна, полупьяная… Знаете, как бывает!

— Какой муж? — насмешливо спросил шофер, тормозя перед светофором. — Просто пьяная девица. Я таких терпеть не могу.

— Ничего не понимаю, — весело сказал Феденька Луняшин. — У нее обручальное кольцо на руке… Сегодня же праздник… Вот и припозднилась.

— Не-ет, — сказал шофер с доброй улыбкой на стареющем лице. — Это не обручальное… Нас, ямщиков, не проведешь. Это называется — перстень шахини, а не обручальное кольцо. Я вот сразу вижу, кто ко мне в машину садится.

Зеленый свет отвлек его, он торопливо выжал сцепление, скрежетнул шестеренкой первой передачи, включил тут же вторую, разогнался, вырываясь вперед, врубил третью, а потом и четвертую. Машина хоть и старая, но мотор тянул хорошо.

— У меня случай был, — стал рассказывать «ямщик», но Луняшин как будто отключился.

А когда сошел возле серой в ночи, однообразной стены своего дома, он не помнил ничего, кроме мелькающих щеток и снежного потопа, который превратил все улицы в проселочные, черные, обрамленные по обочинам белым, разъезженные дороги.

Толстый дьявол, называвший себя «ямщиком», отшиб ему память и втиснул в душу сомнения, страшный этот яд, который и без того замучил Феденьку.

«За что же он так… Ведь не знает! — думал он, мокрый от растаявшего снега и очень усталый.— Чутье! Дьявол ноздрястый! У тебя чутье на слабого, которого пихнуть можно, а перед сильным и сам лапками вверх, как собака… Именно как собака! Сам я тоже, конечно, хорош. Хорош! Лишь бы доехать, лишь бы в свою берложку, в теплый дитятник… К шахине под бочок».

И первое, что он сказал, войдя в дом и остановившись у раскрытых дверей своей квартиры, в золотистом свете которой увидел удивленное лицо Ра, — первое, что он сказал, протягивая ей нарциссы и мокрый, рваный куль с пирожными, было слово «шахиня».

— Шахиня! Тебе цветы и сладости… А всю горечь жизни я выпью до дна сам… Пусть будут у тебя только цветы и сладости! Милая шахиня! Владычица моя, дай-ка мне твою руку… Ах, как прелестна она! И сила и нежность — все воплотилось в ней. А это что? — спросил он, ухватившись пальцами за обручальное кольцо и глядя в глаза жене. — Это перстень шахини? Знак невинности и чистоты?

Ра глядела на мужа с искренним изумлением и печалью, опять не понимая его и не улавливая связи в словах.

— Снимай-ка все! — сказала она. — Ты мокрый, как ребенок. Господи! А шапка-то! Не шапка, а какая-то мокрая черная курица.

Но ему казалось, что не так-то просто провести его, и он, не отпуская руки, стараясь изобразить пронзительность во взгляде, повторял свой вопрос с иезуитской, как ему хотелось, ухмылкой:

— Ну так что же это такое? Знак невинности и чистоты? — замечая, и этого ему тоже хотелось, смущение в глазах жены и испуг. — Иначе говоря: перстень шахини? Я все знаю.

— Ты, Феденька, сегодня наконец-то… — сказала Ра и засмеялась.

— Что наконец-то? Договаривай, — не сводя с нее глаз, грозно проговорил Феденька.

— Похож на свое ведро… Такой же измятый. Как ведро. Про какую шахиню ты говоришь? Цветы от шахини? Или от тебя?

— Значит, ты знаешь, что такое шахиня? — закричал Феденька, стаскивая с себя пальто. — Я, конечно же я ведро! Глупое ведро, упавшее на дорогу… Все расплескал, всю свою родниковую воду… Да! Я похож сегодня на ведро.

Он долго еще в этот вечер ворчал, сидя на кухне в одних трусах, и плакался, жалея себя, пытался уличить жену во лжи и страдал уже не оттого, что обличения его были напрасны, а оттого, что думал, будто бы жена так хитра и коварна, что и на этот раз тоже обманывает его, а он ей верит. Верит! Как это обидно было ему — верить жене вопреки всем подозрениям, какие вдруг зародились в его душе!

С ним такого никогда не бывало раньше. Он смотрел на жену, видел ее посторонним каким-то глазом, и ему было страшно представить себе, что кто-то другой может покуситься на эту доступную всем и такую беззащитную, как ему казалось, не подвластную самой себе всеобщую красоту, принадлежащую ничего как будто не понимающей женщине и очень глупой. Ему казалось в мучительных этих раздумьях, что только он один может объяснить Раеньке весь ужас ее положения, ее незащищенность от внешнего мира. И бесился, слыша смех счастливой этой женщины, будто все, что он старался внушить ей, было глупостью.

— Красоту защищать надо! От грязных рук! — говорил он, вперяясь взглядом в хохочущую женщину. — Ты ничего не понимаешь и не хочешь даже прислушаться ко мне. Она тебе дана даром… Это так. Но что значит даром? Если бы ты была одна на свете… Нет, не то… Если бы рядом с тобой не было меня, кто бы тебе сказал, что ты красива? Другой? Может быть. Но у другого могли оказаться грязные руки… Тогда что? Он бы заляпал твою душу и смутил бы тебя. Я один могу. Один! Положи мне руку на лоб. Пожалуйста. Я сегодня что-то недоволен собой. Очень! Понимаешь? Со мною что-то нехорошее происходит. Я вдруг испугался. Боюсь, ты не понимаешь. А? Я верно говорю? Не понимаешь? Это ужасно! Жила без меня, а я тоже… Это очень страшно.

Ему хотелось плакать, он вспоминал старинные легенды о древних князьях, храбрых воинах, которые не стыдились плакать над телами погибших на поле брани. Ругал ни с того, ни с сего мультфильмы, где зайцам, белочкам и всяким поросятам выдавались права героев, а хищным птицам и зверью, бесстрашным орлам и тиграм отводилась роль кровожадных злодеев…

— Нет, — говорил он чуть ли не со слезами. — Это невозможно! Всегда в старых сказках сокол был героем, а даже лебеди — жертвами… Огромные глупые лебеди, на которых нападает отважный сокол. Вот картина жизни истинная! А что могут зайчики и белочки? Что-то грызть? Что-то подтачивать? Ха! Герои! Почему детей растят слюнтяями? Нет! Я своих мальчиков выращу настоящими мужчинами. А Алиса будет вдохновительницей их подвигов. Только так! Пусть зайчиков выращивают другие… Хватит с нас и одного зайчика… Господи! За что же из меня сделали слюнтяя? Кто? Мама? Я не знаю… Кто? Вот вопрос!

И Феденька Луняшин заплакал.

Жена успокаивала его, ревущего, залитого слезами, а он не старался унять слезы: ему было приятно плакать.

— Все обман, — говорил он рыдая. — Всюду он! Перстень шахини… Ничего вечного. Вот в чем ужас! Все вокруг сплошной обман. И во мне! Вот тут! В груди тоже один обман. За что же мне такая жизнь?!

Лишь в третьем часу ночи, наплакавшись всласть, Феденька уснул.


Потом он с тоской говорил Ра, которая соглашалась с ним, что на него, видимо, влияют какие-то таинственные волны чужого магнетизма, магнитного поля, что он способен неосознанно улавливать чужую беду и заражаться вселенской скорбью.

Он тайком вспомнил Марину, зная, что она была бы встревожена этой его способностью сильнее, чем реалистичная Ра, соглашавшаяся с ним с чисто женским оптимизмом, граничившим с равнодушием, ибо согласие несет в себе иногда обыкновенное нежелание вдаваться в суть и подробности, и очень часто человек, слывущий добряком, на самом деле просто-напросто безразличный улыба, сладкий, как манная каша, и не более того.

Но слезы свои Феденька вспоминал по прошествии многих дней, связав их невольно с теми событиями, какие ошеломили семью Луняшиных и разрушили мирок привычной жизни, когда ничего не осталось от прочного дома, словно к нему подползли рычащие бульдозеры, взревели своими моторами и навалились разъяренными слонами на хижину, разнесли и растоптали ее, сровняв с землей.

Это случилось и стало явью много дней спустя после ночного плача, но именно тогда, в тот приятный для Феденьки день, началось это катастрофическое разрушение, или карамболяж, как с горьковатой усмешкой назвал свое падение обессиленный Борис.


Старший Луняшин поглядел за окно, а потом взглянул на часы: было ровно три часа дня. За окном шел зимний дождь. Синоптики обещали плюсовую температуру, низкое атмосферное давление и мокрый снег. Они ошиблись в одном — вместо мокрого снега капал обыкновенный дождь. Дали были затянуты мутным серым туманом.